Глава одиннадцатая. Июль 1942
Глава одиннадцатая. Июль 1942
Второй сеанс. — Поездка в Лепель. — Две дуэли
Наступил июль, солнечный, с душистым сеном, которое привозили к конюшне и сваливали возле нашей двери. Мы, конечно, не в лагере, даже можем ходить купаться, но, боже, как хочется пойти в луга, где растут цветы, а я их вижу только скошенными, среди сена. Ребята, те ходят по пропускам и косят, гребут сено в стожки, это счастье; иногда они запрягают нашего огромного мерина, ни слова не понимающего по-русски, и привозят сено в штаб. Мы уже знаем, что вправо от ворот дорога идет на Витебск и в той стороне, через километр-два, луг, там ребята косят, дальше, на бугре — бараки полицейских.
Утро, жду одиннадцати часов. И опять я сижу перед догом и его хозяином и стараюсь нарисовать портрет человека с белым эмалевым крестом. Ведь за что-то ему дали этот крест и назначили командующим над всей оккупированной Белоруссией. Генерал по-прежнему молчит, но, когда я думаю, добрый он или злой, сомнения решает этот крест, за доброту и гуманность такие кресты не дают, значит, он заслужил доверие. И мне доверяют его нарисовать. В глазах немецких солдат это такая честь, что каждый из них считает меня в рубашке рожденным. Сижу, весь превратившись во внимание, прописываю глаза генерала, и мне кажется, что все уже получилось, но сзади меня Шулыд тихо говорит:
— Николай, Марс! Вэниг Марс! — то есть мало воинственности.
Начинаются мучения, стараюсь придать глазам больше блеска, поднимаю отвисшую губу, углы рта, делаю энергичный сдвиг бровей. Есть воинственность. Но портрет теряет сходство, и это тут же подтверждает Шулыд:
— Нихт генерал.
Опять ослабляю нижнюю губу и подчеркиваю бессмысленно остекленевшие глаза — генерал похож. Но исчез Марс. Невольно, от усталости я все чаще смотрю на глаза дога, они меня завораживают. Пес сидит справа от хозяина, положив на стол свою черную голову, и внимательно следит за нами, переводит глаза то на меня, то на обер-лейтенанта. У двери застыл конвоир. В кабинете тихо, только гудит муха, бьется в стекло окна. За окном простор озера, дальний берег с высокими соснами, отразившимися в воде, скользит лодка с высоким парусом, и мне кажется, что я сам заперт, как эта муха, в кабинете генерала. От этих мыслей делается тошно, и на выручку приходят другие: вот если передадут тол партизаны да его прицепить к потолку нашей рабочей комнаты, а она точно под кабинетом генерала, да трахнуть — вот тебе будет и муха! Но пока я опять слышу шепот Шульца:
— Вэниг Марс…
Зато каким Марсом блистают глаза дога, когда он смотрит на меня! И невольно, загипнотизированный взглядом пса, кладу блики его глаз на выцветшие глаза генерала. Лицо приобретает черты жестокости.
Бьет спасительные двенадцать. Ни минуты позже генерал не будет сидеть, я знаю его точность. Шульц забирает у меня планшет, и я понимаю, что сейчас он будет показывать портрет генералу. По его знаку подошел конвоир, отдаю ему кувшин и тарелку с разведенными красками. Мы с конвоиром выходим. Я устал, но по-другому, чем в первый раз. Конвоир идет за мной, тащит кувшин с водой, солдаты во дворе смотрят на нас, для них я избранный, только что лицезрел самого.
Дома рассказал ребятам про Марса. Все понимают, что мне нелегко. Юрка отпускает ряд нецензурных замечаний о старых генералах и их несостоятельности, все хохочут. Но у меня уже нет уверенности, что смогу сделать похоже. Как соединить образ мужественного героя, которым хочет видеть себя генерал, с обликом склеротического жестокого старика, которого я вижу перед собой?..
Конвоир отвел меня в рабочую комнату, сегодня хочу догрунтовать свои холсты, буду прокладывать последний слой. Сашка уже прогрунтовал свои и теперь упоен работой, он мечтает о стенах, холстах, как он мог бы их расписать, и ему — лишь бы дорваться, и нет дела, чьи это стены и чьи холсты.
В обед за мной не пришел конвоир, а пришла Люба, принесла свежие огурцы на тарелочке и борщ, сказала, что будет носить мне еду сюда, в рабочую комнату, так ей приказали, чтобы я не отрывался от работы.
Отгрунтовался, теперь пусть сохнут холсты, а я отправляюсь на берег готовить уголь, нужно пережечь березовые и ольховые палочки, чтобы по подсохшему грунту нанести рисунок. В «Извещении» я стараюсь передать сентиментальность и благопристойность отношений в немецкой семье — все на своих местах, как в иерархии военных; получается очень складно, и я сам проникаюсь жалостью к персонажам, начинаю сочувствовать и матерям, и детям, но когда я вспоминаю, о ком они убиваются, что делают у нас их мужья и сыновья, а их семьи радуются, получая посылки из России (даже с нарпитовскими тарелками), — делается не по себе, и я рад, что пишу картину, в которой они получают извещение о возмездии. Одно, когда мать отдала сына на подвиг и смерть ради защиты своей родины, и совсем другое, если он ушел грабить других матерей и детей, вешать и убивать, аккуратно складывая детские башмачки и рубашечки, наполняя ямы тысячами обнаженных трупов. Конечно, одно — Богоматерь, родившая Христа, отдающего свою жизнь, чтобы научить любви; и совсем другое — мать, родившая разбойника, рядом распятого с Христом. Я старался, чтобы моя картина вызывала жалость у солдата, но и заставляла задуматься, для чего он здесь, вдали от семьи, ведь даже окончательная «посылка» — похоронка не оправдает его злодеяний в далекой стране, и своих детей и близких он оставит сиротами.
…Видел Николая Клочко, он сказал, что тола партизаны не дают.
* * *
И опять наступил день, когда конвоир повел меня к Шульцу. Услышав бодрое «Я, я!», вошел в кабинет. Шульц был радостно возбужден:
— Генерал сказал портрет хорошо, кунстмалер Николай — гут! Генерал берет Николай Мюнхен. Николай будет иметь мастерская Кунстакадеми… — Завершается его речь восторженным восклицанием: — Зэр гут!
— Я, я, зэр гут… — повторяю за ним я.
Я удивлен, что жестокость выражения не отвратила генерала, что портрет понравился.
Шульц спрашивает, буду ли я еще работать над портретом. Отвечаю утвердительно. Но оказалось, генерал назначил сеанс на завтра, и я счел удобным спросить, нельзя ли мне поехать к зубному врачу, у меня болели зубы, нужно их подлечить; если будет побег, у партизан заниматься зубами некогда. Шульц вызвал конвоира и распорядился отвезти меня к зубному врачу в Лепель.
И вот я сижу в коляске, и мы мчимся по залитой солнцем булыжной дороге. Миновали мост и оказались в маленьком провинциальном городке, но сейчас он для меня — открытие, еще одно прикосновение к свободному миру, миру за проволокой.
Остановились возле выбеленного дома с красной крышей, в прохладном коридоре нас встретила молоденькая медсестра, провела в кабинет. Врач — молодая темноволосая женщина лет тридцати. Конвоир объяснил, что я художник, рисую господина генерала, что меня прислал адъютант господина генерала. Врач пригласила меня сесть в кресло и начала, как обычно зубные врачи, говорить уменьшительными словами:
— Откройте ротик, посмотрим ваши зубки. Ой-ой! вам надо сделать пять пломбочек, это видно простым глазом. К сожалению, я не имею рентгеновского аппарата, но мы и так увидим, что надо делать… — Она сверлила мне зубы и, не переставая, говорила и расспрашивала о портрете, о генерале.
Я сказал, что генерал доволен и хочет меня увезти в Мюнхен. Совсем слова ее сделались уменьшительно-сладкими, как ягодки из варенья. Я почувствовал, что с ней надо быть осторожным, нельзя испортить елейную патоку рассказа о генерале.
Сделав две самые тяжелые, как она сказала, пломбы, врач предложила мне пойти отдохнуть. Я вышел во двор. Сел на старый деревянный диванчик, за мной вышла медсестра и присела на другой конец диванчика. Познакомились, ее звали Оля. После нескольких осторожных вопросов она сказала:
— О, наш врач — замечательная женщина! Ее ценят немцы, и она их очень любит, все делает для них.
Стало не по себе, и я мысленно пробежал, вспоминая, весь разговор с докторшей. Как будто ничего, вроде лишнего не сказал.
Пройдет время, и уже в партизанах я встречу Олю в штабе нашей бригады во время марша на Чашники. Оля, оказалось, была разведчицей. Она узнает меня первой и расскажет, что тогда, в Лепеле, уже в коридоре, когда я вошел с конвоиром, у нее вызвал симпатию мой вид, я был веселый и в полной советской форме; но показался ей доверчивым, и она очень боялась, чтобы я не проговорился с врачом, поэтому на лавочке, когда я вышел из кабинета, она, как могла, старалась предупредить меня, чтобы я был осторожен, так как врач продалась немцам. Я тогда понял все, кроме одного — что так близко нахожусь с партизанкой, нашей легализованной разведчицей, что сам могу искать связь с отрядом. И, может быть, путь к побегу был бы короче.
Врач сделала мне еще пломбу, и мы договорились, что я приеду опять, в другой раз, лечить остальные зубы. Конвоир вернулся навеселе, очень довольный пивом и обедом в ресторане.
Дома рассказал ребятам о разговоре с Шульцем и поездке в Лепель. И опять поднялся разговор о Мюнхене. Пытался отделаться шуткой, ведь и барон Менц отпускал домой, а назавтра лагерь был закрыт. Однако это не успокоило ни Сашу, ни Володю.
— Зачем отказываться, — тянул свое Сашка, — можно поработать и переждать это шаткое время. Вдруг возьмут Сталинград, представится ли тогда возможность работать как художникам?
— Но ведь и писать картины для генерала — это не самое лучшее, — вступает в спор Николай. — И мы не знаем, чего он захочет там, в Мюнхене, а уже будем далеко и крепостными.
Но Сашка не слышит нас, не хочет слышать, это ясно, и все его разговоры о живописи, фактуре — это ширма, которая нужна ему, чтобы отбросить наши призывы к борьбе, к подчинению искусства задачам борьбы. Я тоже великолепно понимаю, что моя точка зрения на задачи наших картин как бы запрягает верхового коня в водовозную бочку. Ну и что, война всех запрягла в повозки не по назначению, и слова «гражданином быть обязан» сейчас, как никогда, актуальны.
Вечером меня вызвали к обер-лейтенанту.
Шульц встретил меня весело, приложил руку к щеке, показал, как болит зуб:
— Уже гут, Николай? Завтра приедет гауптман гестапо, надо цзйхнзн портрет. Гауптман очень просит, уже три раза звонил. — Как бы извиняясь, Шульц добавил: — Я не мог сказать ему «нет».
* * *
В три часа, сразу после обеда, приехал на мотоцикле гауптман. Я видел, как он въехал по аллее на территорию штаба, как, сбросив черный клеенчатый плащ, положил его в люльку мотоцикла и взбежал по ступенькам. Часовые отдали приветствие: «Хайль Гитлер!» — лихо выбросив руки вперед, на его короткое: «Хайль!» Тут же за мной пришел конвоир и повел в штаб.
Шульц спросил, все ли со мной? Мы вышли в коридор. Там уже прохаживался капитан. На рукаве его черного мундира выделялась красная повязка со свастикой в белом круге, сапоги начищены до блеска, высокие голенища охватывают икры. Конвоир пошел вперед, открыл третью от кабинета Шульца дверь, пропустил капитана и меня.
Комната, как видно, выбрана была специально, совершенно пустая, только три стула посередине, один для планшета. Гауптман подошел к окну, развернулся и уставился на меня. Передо мной стоял туго налитой, как насосавшийся клоп, немец, роста выше среднего, голова продолговатая, с высоким лысеющим лбом, крупный нос и удивительно маленькие глазки, нижняя губа тяжелая, чувственная. Его нельзя назвать толстым, нет, он упитанный. Шея сдавлена воротничком.
— Хочу, чтобы сделаль мой портрет, — выговорил капитан на плохом русском языке.
Предложил ему сесть и сам сел напротив, спиной к двери, за которой, было слышно, подошли и встали два часовых.
Решил избегать светотени, поэтому усадил его против солнца, сделаю скорее линейный портрет, чуть оттеняя форму.
Капитан, видно, плохо воспитан, держится скованно, сидитлрямо и молчит. Но иногда мы с ним говорим и он даже смеется, смех злой скорей, чем веселый.
— Ты делаль портрет генерал, — махнул рукой в сторону кабинета генерала. — Теперь делать надо гауптман гестапо.
Стало не по себе — как он не стесняется сказать «гестапо», для нас это ужасное слово, как ругательство, а он сам о себе говорит такое. Так же в Боровухе помощник коменданта сказал, что он фашист, и мне сделалось страшновато: а если разберется, как он обзывает себя? Но нет, он был доволен. Как и этот, с красным лицом, вспотевшим от езды по солнцу. Работаю с напряжением, поскорей бы закончить.
Постепенно гауптман сделался разговорчивым, спросил, когда я попал в плен, как меня зовут.
— Николай где жил?
— В Москве.
Он одобрительно кивнул, и ему опять стало скучно. Тогда он решил продолжить светскую беседу:
— Скоро Германия выйдет за Вольга, будет конец война. Капут Сталин, капут Москва!
Я сказал:
— Меня берет к себе генерал в Мюнхен. Это его как-то подхлестнуло:
— Николай будет видеть Европа! Я был весь Европа, Африка, Египет, Франция, Голландия. Имел всех женщин…
Он говорил, а я не мог сосредоточиться и боялся, что получат мои чувства отражение в портрете. Начинает вспоминать Египет и показывать рукой, как женщины делают животом. Затем перешел на Париж, рот его расплывается в плотоядной улыбке:
— Очень кароши женщины, всё уметь.
Видимо, решив, что меня обидел, не сказав о русских, добавил:
— Русь фрау — зэр гут! Бэссэр фрау Европа. Фэрштэйн?
Киваю и жду, что он скажет дальше, но он затаенно улыбается, как бы перебирая воспоминания. Мне ненавистна эта красная морда со сливовидным носом, и уже я рисую очень похоже, стараясь передать все неприятные черты этого фашиста; он попросил Шульца, чтобы я нарисовал его портрет, и даже адъютант генерала не смог отказать ему и заставил меня рисовать; я знаю: таких, как он, все боятся, даже Менц, хотя он и барон, тоже боится и терпит этих полуживотных, злых и коварных. Опять начинает:
— Скоро Москва наша, все будет германский!
Тут, видно, у него мысли пошли, как они будут насиловать в Москве и грабить, и он сказал:
— О, русь фрау цузамэн дойч золдатэн — нация гут! Бэссэр нация!
Я знал, как трудно будет рисовать капитана гестапо, но что так будет невыносимо, не предполагал. Да еще такого, научившегося говорить по-русски на допросах наших. Мелькают страшные картины их расправ в лагере и что может ждать Москву. Спросил со спокойствием, на какое только способен:
— Куда же денутся русские мужчины и все остальные?
Он усмехнулся довольный. Сжав руку в кулак, отставил большой палец и резко повернул вниз, жестом римлян, приговаривавших гладиатора к смерти:
— Капут! Капут!
Тут я понял, что поймал его и сейчас нанесу удар. Объясняю на ломаном немецком, что русские женщины потому самые лучшие в Европе, что в этом принимали участие русские мужчины, а если их заменят немцы, то получатся рыжие, оранжевые фрау и дети, и не будет самых лучших в Европе женщин.
Сначала он смеется похотливым смехом и облизывает свою толстую нижнюю губу языком, отчего она делается блестящей, я сразу кладу блик на рисунке, и это делает еще более отталкивающим лицо фашистского гауптмана. Но вот до него доходит смысл: дети! Он сообразил, что, блаженствуя в самодовольстве после обеда, сказал запретную вещь — возжелав улучшить арийскую расу! Да еще русскому художнику, рисующему генерала абвера! Он меняется в лице, оно еще больше краснеет, до багровости. Раздается шипящий хрип, ругательства переходят в крик, и я вижу, как он тянется рукой к кобуре, наклонив вперед голову:
— Русише швайнэ! Фарфлюхтэн! Скотина!..
У меня нет страха, чувствую скорее какую-то легкость, я как бы стал невесомым, только легкая тошнота подступает к горлу, смотрю прямо ему в глаза налитые, вижу, как изо рта вылетают кусочки слюны… Все это длится несколько секунд, и, когда он выхватывает «вальтер», сноп света из-за моей спины вдруг освещает его. Это открылась дверь и появился обер-лейтенант Шульц, за ним конвоир, часовые. У Шульца смятение на лице, но говорит он нарочито бодро и весело:
— Гут, прима портрет! Зэр гут!
Капитан изрыгает ругательства, но выстрелить он уже не может, так как за моей спиной Шульц, он может попасть в него; Шульц просит объяснить, что происходит.
— Русская скотина!.. — снова выкрикивает гауптман. Шульц резко приказывает конвоирам увести меня и ждать в кабинете. Затем спокойно спрашивает гауптмана, чем он недоволен? Гауптман, ругаясь, начинает объяснять, что я сказал, но тут же спохватывается, поняв смысл своего признания, он говорит по-немецки, я не могу понять всего, я только вижу его злобу и ярость, ведь он не может повторить Шульцу ни моих слов о «рыжих фрау», ни своих о «гут нации», но уже два конвоира меня взяли между собой и повели по коридору к кабинету Шульца.
* * *
Стою перед столом в пустом кабинете Шульца, все дрожит во мне — от оскорбления, полученного от капитана, от унижения, до чего я дошел, должен рисовать этого насильника, готовящегося ворваться в Москву, чтобы грабить, убивать…
Вошел обер-лейтенант. Видно, что и он неспокоен. Сел, меня оставил стоять.
— Гауптман уехал Лепель. Имеет портрет, гут портрет.
Шульц откинулся на спинку стула, смотрит на меня, подыскивая слова для вопроса.
— Почему гауптман сердится?
— Я плохо, шлехт, говорю по-немецки, он меня не понял и рассердился.
— Гут, Николай, — как бы оставляя эту тему, сказал обер-лейтенант. — Я хочу, чтобы Николай нарисовал большой портрет фюрер.
Я никак не ожидал такого предложения, делаю удивленное лицо, смотрю ему в глаза и мучительно ищу нужные слова — что сказать, как объяснить причину, почему я не могу этого сделать? Еще в Боровухе, когда нам пришлось рисовать немцев, мы сами для себя решили: кто нарисует портрет Гитлера, тот считается изменником родины; этот рубикон мы поставили себе, чтобы проверить свою стойкость, ведь нами нарушена присяга, мы сдались в плен; но внутренне присяга осталась с нами.
— Бэссэр я нарисую картину господину обер-лейтенанту…
Он меня останавливает и опять внятно объясняет, что ему нужно. Я опять твержу, что нарисую картину, большую картину.
— Найн, их волен портрет фюрер! — уже тоном приказа повторяет Шульц и выжидающе смотрит.
И вдруг делает вид, что наконец-то понял меня:
— Николай не хочет рисовать портрет фюрер! И мне пришлось открыто сказать:
— Нет, не хочу.
— Если бы я был военнопленным у русских, — показывая на себя, сказал Шульц, — я тоже не хотел бы рисовать портрет Сталина. Да, Николай, я понимаю.
Меня потрясают его слова. Но уже звучит новый вопрос:
— Николай — военнопленный. Почему? Он не хочет быть свободным?
Опять играю в простодушие, объясняю, что хочу быть свободным и надеюсь, что меня отпустят. Обер-лейтенант соглашается:
— Да, отпустят. Сегодня же Николай свободный — наденет мундир и будет свободный немецкий солдат.
Он смотрит на меня прямо, чуть поверх глаз, нужно отвечать сейчас же, я понимаю, что он меня запирает все больше в угол и ждет, как шахматист, верно рассчитавший ходы определения мата. Начинаю объяснять, что я не могу быть солдатом:
— Я давал присягу, мне нельзя воевать против своих, которые тоже давали присягу.
— Да, — говорит Шулыд, — я понимаю, против своей армии воевать нельзя. — Он оживился: — Но Николай будет воевать против бандитов — партизан!
Этот ход мне известен, я тоже делано оживляюсь:
— Я давно хотел сказать обер-лейтенанту, что его обманывают, это не бандиты и не партизаны, это десантники Красной Армии. Они тоже солдаты, я не могу воевать с ними.
Понимаю, что сейчас он может сделать «мат»: нажать кнопку и меня уведут.
Шулыд встал из-за стола. Подошел. И вдруг хлопнул меня по плечу:
— Молодец, Николай! Ненавижу тех русских, которые вчера — русские, сегодня — немцы, а завтра — черт знает кто!
Вызвал конвоира и отпустил меня.
Конвоир отвел меня в сарай, и только здесь я почувствовал такую пустоту и усталость, будто меня выкачали, даже не мог рассказать моим товарищам, что произошло, лежал, вперив глаза в потолок.
Меня потрясли доверие Шульца и серьезность отношения к моим словам о присяге, я смог заставить уважать себя, не лебезя, высказав свой взгляд прямо, все это накладывало на меня обязательство идти начертанным перед собой путем; так же как откровенность с Лизабет делала меня тверже.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
ПОД КИРИШАМИ. ОСАДА ВРАЖЕСКОГО ПЛАЦДАРМА. ИЮЛЬ 1942. ПОДГОТОВКА И ШТУРМ
ПОД КИРИШАМИ. ОСАДА ВРАЖЕСКОГО ПЛАЦДАРМА. ИЮЛЬ 1942. ПОДГОТОВКА И ШТУРМ Пополнение боевых порядков. Снайпер Ченов. «Какой он красивый!» «Охота». Мы оба ошибались. Смерть всегда рядом. Штурм. У-2. Бронепоезд. Подкоп. Солдат Шарапов. Солдат и генерал. КорреспондентыПополнение
Июль — сентябрь 1942 г.: первые бои
Июль — сентябрь 1942 г.: первые бои 15 октября 1942 г. 7-й пехотный полк стал гренадерским, получив это наименование в соответствии со старой прусской традицией. В период Первой мировой войны он назывался 10-м гренадерским полком имени короля Фридриха Вильгельма II и входил в
Рейн (Германия, июль 1942 года)
Рейн (Германия, июль 1942 года) Уже вторую ночь мы бродим по берегу Рейна и ищем возможность переправиться на другой берег. На левой стороне реки, на крутом берегу, растет редкий, но высокий лиственный лес. Вдоль берега тянется извилистая тропинка, а внизу, на отмели растут
Глава 16 Серебряная ложка Варшава, апрель – июль 1942 г.
Глава 16 Серебряная ложка Варшава, апрель – июль 1942 г. К весне 1942 года в Польше выходило больше 50 подпольных газет. Практически все политические, религиозные и этнические организации, невзирая на смертельную опасность, старались заявить людям о своей позиции. Беда
Глава 17 Ликвидация Варшава, июль-август 1942
Глава 17 Ликвидация Варшава, июль-август 1942 19 июля, на следующий день после спасения Беты, Ирена пришла к Станиславе.– С размещением Беты возникли сложности, – сказала она. – У пани Румковской нашли туберкулез. Она не может ее принять. Может, девочка побудет пока
12. Третья фаза битвы за Атлантику (Январь — июль 1942 года)
12. Третья фаза битвы за Атлантику (Январь — июль 1942 года) Боевые действия в американских водахВ беседе с Гитлером 17 сентября 1941 года, во время которой он еще раз приказал избегать каких бы то ни было инцидентов с США, был затронут вопрос об обстановке, какая могла сложиться
Глава седьмая. ИСТОРИЯ PQ-17 (1942, ИЮЛЬ)
Глава седьмая. ИСТОРИЯ PQ-17 (1942, ИЮЛЬ) Итак, соотношение сил к исходу первой половины 1942 года определилось. Противник создал особую эскадру крупных кораблей, которая базируется на север Норвегии и предназначена для действий на коммуникациях Северной Атлантики (точнее, на
Глава одиннадцатая. НЕ ЩАДЯ ЖИЗНИ (1942, ДЕКАБРЬ — 1943, СЕНТЯБРЬ)
Глава одиннадцатая. НЕ ЩАДЯ ЖИЗНИ (1942, ДЕКАБРЬ — 1943, СЕНТЯБРЬ) История с Курилехом — единственный случай на Северном флоте, когда человек, избрав путь морского офицера, став командиром корабля, вдруг оказался неспособным не только выполнять свои обязанности, но хотя бы
Глава одиннадцатая. ВИТЕБСК. ИЮЛЬ 1941-го
Глава одиннадцатая. ВИТЕБСК. ИЮЛЬ 1941-го Ранним утром 9 июля 1941 года две штабные машины выехали из дачного посёлка Гнездово, что в нескольких километрах от Смоленска. Какое-то время они пробирались просёлком, маскируясь в зарослях придорожных ракит. Наконец, выехали на
Январь — июль 1942 года
Январь — июль 1942 года Грозное затишье Семь долгих месяцев держали оборону наши части на Миусе. Советские воины не только отражали попытки врага наступать, но и сами совершали дерзкие вылазки.Холодной ночью разведчики 347-й Краснодарской стрелковой дивизии во главе со
Глава седьмая. ИСТОРИЯ PQ-17 (1942, ИЮЛЬ)
Глава седьмая. ИСТОРИЯ PQ-17 (1942, ИЮЛЬ) Итак, соотношение сил к исходу первой половины 1942 года определилось. Противник создал особую эскадру крупных кораблей, которая базируется на север Норвегии и предназначена для действий на коммуникациях Северной Атлантики (точнее, на
Глава одиннадцатая. НЕ ЩАДЯ ЖИЗНИ (1942, ДЕКАБРЬ — 1943, СЕНТЯБРЬ)
Глава одиннадцатая. НЕ ЩАДЯ ЖИЗНИ (1942, ДЕКАБРЬ — 1943, СЕНТЯБРЬ) История с Курилехом — единственный случай на Северном флоте, когда человек, избрав путь морского офицера, став командиром корабля, вдруг оказался неспособным не только выполнять свои обязанности, но хотя бы
ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА РЕШЕНИЕ 1940–1942
ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА РЕШЕНИЕ 1940–1942 Из дневникаНью-Йорк, 14 июня 1940. Нацисты в Париже. Германия ликует, «другая» Германия тоже. Гитлер исполняет танец радости. Кошмарный сон… Но он столь же фантастичен, сколь страшна сама действительность.18 июня. Вести из Франции становятся
Глава одиннадцатая Январь 1944 — Июль 1944
Глава одиннадцатая Январь 1944 — Июль 1944 «Когда я в первый раз увидел Тувью Бельского, на нем была кожаная куртка, а на шее висел автомат, — рассказывал Чарльз Бедзов, выходец из Лидского гетто. — Для меня он был величайший в мире герой. После ужасов гетто и всех убийств,