КОЛЬЦОВ В ИСПАНИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КОЛЬЦОВ В ИСПАНИИ

Еще одно обвинение, предъявленное Кольцову — это его деятельность в Испании, особая страница в биографии журналиста. О событиях в Испании Кольцов написал свое единственное крупное произведение — «Испанский дневник», которое, по известным причинам, ему не было суждено довести до конца…

18 июля 1936 года по испанскому радио прозвучали слова: «Над всей Испанией безоблачное небо…» — условный сигнал к началу путча, который возглавил генерал Франсиско Франко. По иронии судьбы именно после этого радиосигнала небо Испании более чем на три года заволокли свинцовые тучи кровопролитной гражданской войны. После свержения с престола и бегства из страны в начале 1931 года короля Альфонса XIII в Испании была провозглашена республика. Началось становление демократического государства. В феврале 1936 года к власти в стране пришел блок, называвшийся Народный фронт и объединявший в своих рядах анархистов, социалистов, коммунистов и еще несколько партий левого уклона. Против этого левого правительства Франко и поднял свой мятеж.

Сталин, как известно, далеко не был сторонником демократии, поэтому не спешил поддержать республиканское правительство Испании. При этом, однако, дал указание руководству Коминтерна на вербовку и отправку в Испанию добровольцев из числа иностранных коммунистов, нашедших убежище в СССР.

Надо сказать, что к Испании у Михаила Кольцова было особое отношение. Он побывал в этой стране вскоре после падения монархии. Он видел своими глазами становление нового республиканского строя. И о том, что тогда происходило в этой стране, он написал книгу «Испанская весна». Надо ли говорить, как его заинтересовали и взволновали события, о которых возвестил радиосигнал «Над всей Испанией безоблачное небо». И так случилось, что через несколько дней в ЦК ВКП(б) из редакции «Правды» было отправлено письмо с просьбой утвердить командировку в Испанию специальным корреспондентом газеты товарища Михаила Кольцова. Последняя строчка этого письма гласила: «Согласие товарища Сталина имеется».

Эти четыре слова предвещали «звездный час» Кольцова и одновременно его безвременную гибель.

А как отражена испанская эпопея Кольцова в его «Деле»? Мне думается, что следователи немало поломали себе голову, каким образом связать деятельность Кольцова в Испании с его «антисоветскими преступлениями». И трудно представить себе что-нибудь более бессмысленное и нелепое, чем то, что родилось в их перенапряженных мозгах: они обвинили Кольцова в… трусости и пораженчестве.

6 августа 1936 года Михаил Кольцов вылетел из Москвы в Испанию. Вот несколько записей из «Испанского дневника». Первая из них от 8 августа.

«Самолет коснулся земли, чуть подпрыгнул и покатился по зеленому кочковатому лугу. Навстречу бежали и приветственно размахивали руками люди. Тяжелый густой зной опалил глаза, стиснул горло».

Итак, Кольцов в Барселоне. Буквально с первых страниц книги Кольцов вводит в свое повествование персонаж по имени Мигель Мартинес. Для чего он это сделал? Дело в том, что по инициативе Англии и Франции был создан Комитет по невмешательству в испанские дела, в который вступил также и Советский Союз. С этим невмешательством приходилось считаться. Поэтому все, что не мог написать Кольцов, как журналист из Советского Союза, он приписывал своему второму я — Мигелю Мартинесу. (Между прочим, вначале Кольцов хотел дать своему «двойнику» фамилию Анильо, что по-испански означает «кольцо». Но это было бы слишком прямолинейно и он предпочел более простое и распространенное — Мартинес). Еще цитата из «Испанского дневника»:

«Здесь же был Мигель Мартинес, небольшого роста человек, мексиканский коммунист, прибывший, как и я, вчера в Барселону.

…Вот как Мигель Мартинес перебрался сюда из Франции.

Документы его были не в порядке, надо было долго ждать визы и рейсового самолета. Он попросил помощи у Андре. Тот принял его вечером у себя, вблизи бульвара Сен-Жермен. Тесная писательская квартирка была полна народу. Во всех трех комнатах дожидались и группами шепотом беседовали люди. Андре увел на кухню, там еще было свободно.

— Вы можете через час уехать в X?..

— Могу.

— Будьте там завтра в одиннадцать утра, за столиком кафе Мирабо. Это большое кафе, его вам всякий укажет. К вам подойдут.

Мигель поехал. Поутру он был в X. С ручным чемоданчиком отправился с вокзала в кафе. Ждать пришлось долго, — начало казаться, что поездка сделана зря. Во втором часу дня у столика вдруг появился сам Андре. Он не извинился.

…— Что случилось? Я не лечу?

— Пять пилотов должны были сегодня перегнать в Барселону семь машин. Они были мне рекомендованы, они получили деньги. Трое подошли ко мне два часа назад на аэродроме и сказали, что не будут перегонять машины. Они были даже остроумны: сказали, что получение денег для них было само по себе таким сильным ощущением, что они не хотят более сильных. Французы в таких случаях всегда остроумны. Эти были особенно остроумны, потому что знали, что я не могу заявить в полицию. Они даже спросили, не намерен ли я заявить в полицию. Это было наименее остроумным, но им показалось наиболее остроумным.

— Могло быть хуже, — сказал Мигель. — Для сволочей они еще очень приличные люди. Они могли взять деньги, отвезти самолеты вместо Барселоны к Франко и там получить деньги еще раз.

— Вы философ. Но эта перспектива еще не исключена. Остаются два пилота. Они берутся перегнать сегодня до ночи три машины. Они могут сделать с машинами, что им заблагорассудится. Впрочем, эти двое как будто приличные ребята. Один даже не взял еще денег. Он даже не говорит о них. Во всяком случае, это комбинация не для вас, Мигель. Вам лучше потерять неделю, чем обнять Франко вместо Хосе Диаса. И более того, там могут расстрелять, не дав обняться даже с Франко.

— Неделя? Это невозможно, — сказал Мигель. — За неделю в Испании все может кончиться. Я полечу. Я попробую полететь.

— Пробовать здесь нечего. Пробовать будет пилот. Это безрассудно, Мигель. Это совершенно безрассудно. Я обещал вам и не могу отказать, но чувствую, как это безрассудно. Мне это особенно ясно, потому что я полечу со вторым пилотом. Платите скорее за вермут. Молодчики из „Боевых крестов“ знают о наших делах, да и те трое пилотов несомненно держат с ними связь. За мной следят с утра. Нельзя терять ни секунды.

На аэродроме в X. все имело непринужденный и небрежный вид. Полицейский дремал с газетой в руках на скамеечке перед контрольно-пропускным пунктом. Механики ругались в баре. Рейсовые самолеты приземлялись и отлетали. Авиетка гуляла над полем. Андре беспечно разгуливал у ангаров, заговаривая с рабочими.

Мигель издали следовал за ним. Чемоданчик стеснял и выдавал его, он хотел уже бросить его в уборной, но боялся потерять Андре. Так они подошли к большой двухмоторной машине, винты ее уже тихо вращались. Андре начал болтать с молодым парнем, лежавшим на траве, и вдруг, не выпуская сигареты изо рта, нервозно сказал Мигелю:

— Чего же вы ждете?

Мигель мгновенно вскарабкался в кабину. Там было два человека. Девушка в белом резиновом плаще, загорелая, с букетом цветов, сидела на длинных цилиндрических бомбах. Старик с седой головой, с аккуратным пробором посередине примостился в переднем стеклянном „фонаре“.

Парень встал с травы и, не прощаясь с Андре, влез на пилотское место. На нем не было ни шлема, ни шляпы, ни перчаток. Андре кликнул рабочего. Тот вынул колодки из-под колес. Сразу, крутым косым виражем, чуть не толкнув авиетку, машина пошла на высоту. Одно мгновение виден был Андре. Он стоял расставив ноги, руки в карманах, с сигаретой в зубах, как дирижер мюзик-холла на генеральной репетиции.

Погода была ясная, жаркая, самолет болтало; люди в нем делали вид, что не замечают друг друга. Пилот со спины имел задумчивый, мечтающий вид. Мигель искал ориентиры. Местность была незнакомая, но хорошо памятная по географии. Он пробовал найти Рону, город-замок Каркассонн, первые цепи Пиренеев, Перпиньян. Но гор не было.

Мигель окончательно потерял ориентировку. Перед пилотом не было никакой карты, вид у него был мало внушающий доверие.

Мигель тихонько переложил пистолет из заднего кармана брюк в карман пиджака. Девушка не обратила внимания, старик неподвижно сидел, ногами над стеклом.

Мигель стоял теперь за спиной у пилота. Тот чуть-чуть оглянулся на него и продолжал почти дремать, кончики пальцев на штурвале. Тот ли это из двух, который не просил денег? Это было трудно понять по его плечам, по черным, блестящим, чуть лысеющим волосам, по синеве бритой молодой шеи, по маленькому уху. Полет длился уже два часа без семи минут. Море давно должно быть видно!

Мигель решил приставить пистолет к затылку пилота и одновременно сказать ему: „Налево!“ Драки не будет, руки можно успеть схватить, да после пули в затылок руками много не наработаешь. Мигель сел бы тогда за штурвал, он немного умел вести самолет, только боялся грохнуть эту тяжелую машину на посадке, да еще с бомбами.

А что, если у парня нет худого на уме? У него такое детское розовое ухо и весь очерк лица юношеский, открытый. Два часа десять минут полета. Может быть, он просто плутал, ему могут быть самому незнакомы эти места.

Мигель спросил:

— Мы прибываем? — и постучал пальцем по браслету часов.

Пилот двинул плечом и ничего не ответил.

Еще десять минут. Горы. Мигель дал себе восемь, нет, пусть еще десять минут. Они окончились. Старик смотрел вперед, не оглядываясь, девушка изучала свой белый плащ. Горы… Горячие пальцы в кармане прилипли к пистолету. Но почему-то он сначала положил левую руку пилоту на плечо. Тот никак не реагировал. И через целую вечность, а может быть, это было несколько секунд, сказал:

— Я сделал крюк через горы, здесь свежее. Андре просил менять каждый раз маршрут, чтобы не встречаться с рейсовыми самолетами. Среди них есть германские. Сейчас покажется Барселона…

Сейчас мы с ним пили вермут в баре военного аэродрома. Его зовут Абель Гидез. Он старше, чем кажется, — двадцать восемь лет. Это тот, который еще не разговаривал о деньгах. Вчера они вдвоем с другим пилотом успели вернуться в X. и опять вернутся сегодня на двух машинах. Он военный летчик запаса, сейчас гражданский пилот, безработный. Интересны его глаза — детские, ясные и при этом выпукло-пристальные, как у птицы.

Самые выпуклые глаза — у Андре. Его огромные белки в сумерках почти освещают тонкое овальное лицо и придают ему оттенок бессонницы, неуспокоенности, ночного бдения. Странно было бы видеть Андре с закрытыми глазами; вообще спящий — это не он».

Андре — это тот самый Андре Мальро, по сценарию, состряпанному в НКВД, главный французский шпион. В момент, описанный Кольцовым, он занимался закупкой самолетов и наймом пилотов для помощи республиканской армии.

С первых же дней прибывания в Испании Кольцов почти ежедневно пишет корреспонденции в Москву. Он в гуще всех происходящих событий. Мигель Мартинес в самых опасных местах.

«Вдоль улочки шла стрельба. Перебежками мы с Хименесом пробрались вперед. С колокольни кто-то, видимо наш, швырялся фанатами через крыши. Вопли. Это орут фашисты — их леденящий душу крик очень влияет на наших бойцов… Бой продолжался около часа…

…Мигель Мартинес лежал вместе с другими в цепи, растянувшейся по обе стороны шоссе Мадрид — Лиссабон, несравненно ближе к Мадриду, чем к Лиссабону. Часть дружинников была при старых испанских ружьях, у командира колонны был хороший короткий винчестер, а у Мигеля — только пистолет. Сзади них дымила двумя большими пожарами красивая Талавера де ла Рейна. Мигель смотрел в бинокль, стараясь разглядеть живого марокканца.

— Зачем вам бинокль? — спросил майор. — Ведь у вас очки. Четыре стекла в бинокле, и два очка, и два глаза — это вместе восемь глаз. Сколько мавров вы видите?

— Ни одного. Я перестаю верить, что они существуют. Я уеду из Испании, не повидав мавров.

…Пули попискивали над ними очень часто. Цепь лежала неспокойно, число бойцов все время таяло. Они уходили то пить воду, то оправиться, то просто без объяснения причин. И не возвращались. Майор относился к этому философски, он только старался вслух регистрировать каждый уход:

— Эй, ты, задница, ты забыл ружье, возьми на себя хотя бы труд отнести его в тыл! Тебя не уполномочивали передавать мятежникам государственное имущество!

Или:

— Шевели ногами поскорей, а то тебя и в Талавере нагонят! Лупи прямо в Мадрид, выпей в Вальекас хорошего вермута в мою память!

Или:

— Что же вы меня оставляете одного занимать иностранного товарища? Ведь мы соскучимся здесь вдвоем!

Или:

— Подождите еще час, нам привезут обед, и тогда мы улепетнем вместе!

Мигель кипел от огорчения и злости. Он упрекал майора:

— Вы держитесь с ними провокационно и презрительно. Так не поступает лояльный офицер. Ведь это неопытный народ, а вовсе не трусы. Вы думаете, что, если мы с вами спокойно лежим, а не удираем, нам прощаются все грехи? Если вы командир, вы обязаны во что бы то ни стало удержать свою часть на месте, хотя бы расстреляв десяток трусов. Или, если это невозможно, то организованно отступить, в полном порядке и без дезертиров.

Огонь со стороны фашистов усилился. Дружинники отвечали частой, оторопелой стрельбой. Майор тоже приложился и выстрелил, не прицеливаясь. Он сказал:

— Вы подходите с неправильными мерками. Здесь не Европа, не Америка, не Россия, даже не Азия. Здесь Африка. А я сам кто такой?! Я болел два года кровавым поносом в Марокко — вот весь мой боевой стаж. У меня общность идей с солдатами — хорошо. Может быть, даже общность интересов. Но я их вижу в первый раз, пусть они даже самые отличные ребята. Мы не верим друг другу. Я, командир, боюсь, что они разбегутся. Они, солдаты, боятся, что я их заведу в ловушку.

Мигель не мог успокоиться:

— Давайте соберем эти семьсот человек, повернем на юг и ударим вверх, перпендикулярно шоссе. Противник отскочит. Ведь совершенно же ясно, что он продвигается небольшими силами!

Майор отрицательно мотал головой и растирал небритые волосы на щеках.

— Я уже пробовал это третьего дня, спасибо! Меня хотели расстрелять за ввод народной милиции в окружение противника. Какой-то парень из ваших же, коммунистов, Листа или Листер, еле спас меня. Они часто нестерпимы, эти испанские коммунисты, эти ваши родственники. Они всех всему учат и у всех всему учатся. Не война и не революция, а какая-то сиротская школа — не понимаю, какое вам всем это доставляет удовольствие! Но, честно говоря, если уж записываться в какую-нибудь партию, то или в „Испанскую фалангу“, или к вам. Не знаю, выйдут ли из нас, офицеров, коммунисты, но из коммунистов офицеры выйдут. Они твердолицые. В Испании можно добиться чего-нибудь, только имея твердое лицо. На месте правительства я для этой войны отдавал бы вместо командирского училища на три месяца в Коммунистическую партию.

Взрыв раздался позади них, и облако черного дыма медленно всплыло у самого края шоссе.

— Семьдесят пять миллиметров, — торжественно сказал майор. — Это здесь пушка-колоссаль. Теперь наши кролики побегут все. А вот и авиация. Теперь все в порядке, как вчера.

Три самолета появились с запада, они шли линейно над дорогой, не бомбя. Цепь поднялась и с криками кинулась бежать во весь рост.

— А тьерра! Абахо! — заорал Мигель, размахивая пистолетом. — Кто придумал эту идиотскую цепь?! Ведь даже в Парагвае теперь так не воюют!

Небритый майор посмотрел на него недоброжелательно.

— Вы все учите, всех учите. Вы все знаете. Вы себя чувствуете на осенних маневрах 1936 года. А знаете ли вы, что у испанцев нет опыта даже русско-японской, даже англо-бурской войны? Мы смотрим на все это глазами 1897 года. Признайтесь, господин комиссар, неприятно и вам лежать под „юнкерсами“? Ведь такого у вас не было, э?

— Это неверно, — сказал задетый Мигель. — Я бывал под воздушной бомбардировкой, правда, не под такой. Один раз я был даже под дирижаблем, в германскую войну, я был тогда подростком.

„Юнкерсы“, вытянувшись в кильватер, бросили на шоссе по одной бомбе».

А вот Михаил Кольцов участвует в штурме Алькасара в Толедо.

«…Один из наших высунулся вверх, сел на стену домика и машет вниз флагом, призывает. Ах, идиот! Ведь этим он обнаруживает нас!

Не знаю, заметили ли флаг внизу, в монастыре. Но сверху заметили. Стреляют в нас, прямо в кучу. Ведь крыши-то нет!

Крики, стоны, вот уже двое убито.

Это получился просто загон на бойне. Стреляют из винтовок, но через полминуты сюда направят пулемет. Вопли, давка, и мало кто решается выпрыгнуть из мышеловки. Один упал ничком на землю, на горящие, тлеющие доски, и выставил вверх зад — пусть уж лучше попадет в зад. Многие подражают ему.

Вдруг что-то ударило по ушам и по глазам. Я упал навзничь на людей, — куда ж больше падать? На меня тоже упали. И что-то невыразимо страшное, отвратительное, мокрое шлепнуло по лицу. Кровь застлала глаза, весь мир, солнце.

Но это чужая кровь на стеклах очков. В левом углу каменного загона копошится куча мертвого и живого человеческого мяса».

Теперь вместо Кольцова вступает в дело Мигель Мартинес.

«…Мигель Мартинес, озверев от обиды, вытащив пистолет из-за пояса, останавливает солдат, просит, умоляет, он тоже тычет, как пальцем, дулом пистолета в их или собственную свою грудь, он ругается плохими ругательствами своей страны. Но нет, вся группа катится по склону, обратно вниз и еще вниз, еще обратно.

…Мигель Мартинес провел весь день со взводом танков. Взвод перебрасывали с места на место девять раз, посылали каждый раз туда, где трещали и рвались республиканские линии.

Встреча всюду была трогательно-радостная, пехотинцы бросали вверх шапки, аплодировали, обнимались, даже садились на танки, когда они шли вперед, в атаку. Но, едва прибывал связной моторист, вызывая на другой участок, настроение сменялось на гробовое и отчаянное. С опущенными головами, волоча винтовки по земле, дружинники брели назад, в тыл, к Мадриду.

Танкисты с утра были оживлены, потом устали, обозлились, стали молчаливы. Который день без отдыха, по четыре часа сна! Они все-таки выходили еще и еще, десятки раз, на холмы, стреляли безостановочно, разгоняли скопления пехоты противника. Накалились стволы пушек, механизмы пулеметов. Не было воды для питья. Огонь противника их огорчал мало. Пули барабанили, как крупный дождь по железной крыше. Опасно было только прямое попадание крупнокалиберных снарядов. И все-таки танки шли, прорываясь вперед сквозь артиллерийскую завесу, они шли на орудия и заставляли их умолкать.

Они только спрашивали:

— Кроме нас, дерется ли кто-нибудь еще?

Мигель уверял:

— Конечно! Постепенно! Все в свое время! Еще не наладилось взаимодействие. Приучаются.

Танкисты улыбались. Они ничего не говорили на это. Им очень хотелось спать. Они похудели и как-то перепачкались, как трубочисты. Все время им хотелось холодной воды и немного поспать.

…Разрывы снарядов приближались, одно облако черного дыма поднялось совсем близко, метров за сорок. Симон на своей машине выехал вперед, он стал на пригорке, танкам нельзя стоять вот так на пригорке. Танкам вообще нельзя стоять в бою.

Мигель не видел, он только слышал два следующих разрыва. Они были очень громкие. Ему показалось, что это перелет.

— Перелет! — глупо закричал он.

Это не был перелет. Это было прямое попадание в головной танк Симона. Другой снаряд взорвался перед самым танком Педро.

Мигель выскочил из машины и побежал к танку Симона. Это тоже было глупо. Другие тоже сделали это, всем хотелось к Симону.

— Назад! — крикнул водитель головного танка. Мотор у него работал. Он резко рванул вперед, развернул кругом и отошел в сторону. Конечно, он был прав. Через несколько секунд на том самом месте, где перед этим стоял танк, разорвался второй снаряд.

Четыре танка пошли вперед, на батарею, отомстить за Симона. Он свесился, как надрезанная кукла, над бортом башни. Остальные двое были невредимы, но оба совершенно багровые от его крови».

Думается, этих примеров достаточно, чтобы судить о «трусости» Мигеля Мартинеса — Кольцова. Но Кольцов не был бы Кольцовым, если бы ограничился только журналистской деятельностью и даже непосредственным участием в боевых действиях. За короткое время он становится влиятельным и авторитетным политическим советником испанского руководства. К его мнению прислушиваются и члены испанского правительства, и военачальники, и политические комиссары, и командиры Интербригад. С ним советуются и советские военные специалисты, появившиеся в Испании. Их приезд связан с тем, что Сталин наконец-то принял решение: его план был довольно прост — постепенно провести в правительство коммунистов, настроенных просталински, а все остальные партии — анархистов, троцкистов и т. д. подавить. Вождь рассчитывал после победы над Франко сделать из Испании сателлита СССР. Ведь географическое положение этой страны уникально — можно установить контроль над Средиземным морем и Гибралтаром. В качестве первого шага Сталин посылает испанским коммунистам приветствие.

«Товарищу Хосе Диас.

Трудящиеся Советского Союза выполняют лишь свой долг, оказывая посильную помощь революционным массам Испании. Они отдают себе отчет, что освобождение Испании от гнета фашистских реакционеров не есть частное дело испанцев, а — общее дело всего передового и прогрессивного человечества.

Братский привет! И. Сталин».

Вскоре после этой телеграммы в Испании появляются советские добровольцы — командиры, танкисты, летчики, моряки. Вместе с военными специалистами приезжает, конечно, большая группа «специалистов» из НКВД, посланных в Испанию для слежки за советскими специалистами (можно не сомневаться, что «под колпаком» у них был и Кольцов) и для проведения «специальных акций» против анархистов, троцкистов и других нежелательных Сталину лиц. Из Советского Союза пароходами, под флагами других государств и по документам, сработанным в НКВД (не надо забывать о невмешательстве), доставляются танки, самолеты, оружие.

Со многими военными Кольцов был знаком, с другими подружился в Испании. Остались воспоминания некоторых военачальников.

Будущий адмирал Николай Герасимович Кузнецов:

«Знакомство с писателями — это прежде всего знакомство с их трудами, по которым мы о них судим. Если бы летом 1936 года меня спросили, знаю ли я Михаила Кольцова, то, не задумываясь, я ответил бы: „Как же, я не пропускаю ни одной его статьи в „Правде““.

Тогда, занимаясь плановой боевой подготовкой, я, командир корабля на Черном море, и в мыслях не имел, что через каких-нибудь две недели окажусь в Мадриде и сведу знакомство с Михаилом Ефимовичем Кольцовым. Но вышло именно так.

…Наше посольство занимало верхние этажи отеля. Часть номеров была приспособлена под кабинеты… Вот здесь и произошла моя первая встреча с М. Е. Кольцовым. В небольшой столовой на пятом этаже собрались работники посольства. Прибыли и наши товарищи, приехавшие в Испанию еще раньше посла. Уже „старыми“ испанцами выглядели М. Кольцов и Р. Кармен. Один в кожаной куртке, другой в модном тогда моно (комбинезоне), они были в центре внимания. Пожалуй, никто другой не знал так подробно действительного положения на фронтах, настроения в городе и всех мероприятий правительства. Они только что вернулись из Толедо и наблюдали, как республиканцы безуспешно атаковали Алькасар, в котором окопались фашисты. А это ведь совсем рядом с Мадридом. Противник наступал на Талаверу.

М. Кольцов делился своими впечатлениями. „Вывод один — говорил он, — энтузиазма и героизма хоть отбавляй, но умения и порядка мало. Нет уверенности, что фашисты через неделю-две не подойдут к Мадриду“.

Разговор перекидывается на положение в самом Мадриде. Кольцов, как представитель „Правды“, был принят президентом Асанья, был у Хираля, тогдашнего премьер-министра, посетил И. Прието. Он всем дает меткие характеристики. Асанья и Хираль безусловно республиканцы и не любят фашизма, но практически к руководству страной в такой ответственный момент мало приспособлены. Ларго Кабальеро и Индалесио Прието готовятся занять ответственные посты в новом правительстве, которое скоро будет сформировано на смену слабому руководству Хираля. Более тесно Кольцов связан с руководителями компартии. Он уже давно знаком с Д. Ибаррури и X. Диасом. О них он говорит с восхищением, но добавляет, что влияние компартии еще недостаточное.

Сидя на конце стола, я внимательно слушал и только жалел, что ни слова не было сказано о республиканском флоте, с которым мне предстояло работать. В конце беседы я подошел к Кольцову. Он спрашивал, что нового у нас на родине, а я просил совета, как наладить связи с испанскими товарищами…

Еще несколько раз я встречался с Кольцовым в Мадриде, но вскоре наши пути разошлись. Я отправился в Картахену, затем в поход с флотом в Кантабрику и, наконец, всерьез и надолго осел в базе флота Картахене.

М. Е. Кольцов непрерывно в разъездах, он постоянно там, где обостряется положение: то на фронте под Мадридом, то около Сарагосы, когда анархисты грозятся отвоевать этот город. Кольцов в Аликанте, когда туда прибывает наш пароход „Нева“! Вместе с Р. Карменом он летит через территорию Франко на север и там, в Хихоне и Бильбао, изучает положение в Басконии, оказывает помощь, информирует оттуда советских людей.

Он был удивлен, узнав, что в Хихоне и Бильбао мне довелось быть немного раньше него, когда в конце сентября республиканская эскадра доставила немного оружия астурийцам в надежде, что им удастся захватить Овиедо с его оружейным заводом. В характере журналистов быть везде первыми, и, пожалуй, это никому так не удавалось, как Кольцову в первые дни борьбы в Испании. Поэтому он и допросил меня с пристрастием, как это случилось, что моряки поспели туда, в северные провинции, раньше вездесущих корреспондентов с кинооператорами.

В октябре 1936 года я последний раз был в Мадриде. Наше посольство перебралось в более удобный отель „Палас“. Заходил туда и Кольцов. Я рассказал ему о Картахене, об испанских моряках, пригласил посетить главную базу флота. Его это привлекало. Ведь там уже разгружались наши танки, ожидались первые самолеты, и много добровольцев — летчиков и танкистов — поступали именно через Картахену.

Но к морякам он не собрался. Картахена была относительным тылом, а он едва поспевал побывать в более „горячих“ местах борющейся Испании.

…Последняя встреча с М. Е. Кольцовым произошла у меня в самом конце марта 1937 года в Барселоне… На следующий вечер в Барселону прибыл М. Е. Кольцов. Он только что совершил утомительное путешествие на машинах и на лошадях, но, немного передохнув, снова был „в строю“. Вот тут мы и отвели душу. Сначала речь зашла о северных провинциях Испании — Астурии и Басконии, куда, кажется, и направлялся вторично Кольцов.

Тут он узнал, что мне первому из советских граждан удалось побывать в Хихоне и под Овиедо. Нашли и общих знакомых. Теперь там мятежники готовили серьезное наступление. Исключительная трагедия вскоре разыгралась в этих провинциях. Через несколько месяцев, в октябре 1937 года, пал последний бастион героической Астурии — город Хихон. Михаил Ефимович с любовью отзывался о горняках Астурии и о суровом народе — басках. Вспоминали и о том, как особняком жил тогда Сантандер. Бывшая летняя резиденция короля в лучшем случае держала нейтралитет в этой борьбе. Там, в этом городе, скопилась в сентябре-октябре 1936 года масса богатой публики, которая случайно застряла там в дни мятежа: был летний сезон. И, как это ни странно, многие свободно покидали город, отправлялись в Англию или Францию, а кое-кто, говорят, и прямо в Бургос — к Франко.

„Ну, а как вы добирались туда?“ — спросил я Кольцова. Сообщение было давно прервано. Он рассказал, как вместе с Р. Карменом они летели на большой высоте, стараясь обходить крупные населенные пункты. Этим путем я летел в сентябре 1936 года из Сантандера в Мадрид.

Через два-три дня Кольцов должен был выехать на станцию Сервера во Франции, а мне предстояло по железной дороге вернуться в Валенсию и затем в Картахену. Михаил Ефимович, помнится, сравнивал Барселону первых дней мятежа с нынешней. Стало больше порядка, нет прежнего скопища машин с анархистскими черно-красными флагами и крайне левыми лозунгами: „Умрем или победим“. Однако Барселона оставалась центром анархизма.

…Мы с Кольцовым вспомнили, как летом 1933 года его брат Борис Ефимович совершил поход на крейсере „Красный Кавказ“ в Стамбул, Пирей и Неаполь. Я был тогда старшим помощником командира корабля и, судя по тому, как вспоминал потом сам Б. Ефимов в журнале „Москва“, доставлял много неприятностей „штатским“ товарищам. Тогда я не знал, что Б. Е. Ефимов и М. Е. Кольцов — братья, хотя скидки, видимо, все равно не было бы, тем более не думал не гадал о возможных последующих встречах.

Довольно поздно мы простились в тот вечер и, хотя оба несколько дней еще были в Барселоне, больше не виделись. В августе я выехал в командировку в Москву и больше в Испанию не вернулся. Вместо запада я отправился на восток — на Тихоокеанский флот. Но короткие встречи с М. Е. Кольцовым остались для меня памятными».

Генерал-лейтенант Ветров (танкист):

«Тринадцатое октября 1937 года. Полдень. Танки сосредоточились на холмистой местности в тридцати километрах юго-восточнее Сарагосы…

Неподалеку от нас молодой, симпатичный командир канадского батальона американский коммунист Роберт Томпсон, не отрывая от глаз бинокля, разговаривает с советским журналистом Михаилом Кольцовым. Кольцов кивает и, заметив меня, берет американца за локоть. Они подходят.

— Товарищ Томпсон просит рассказать ему о наших быстроходных колесно-гусеничных танках, помогите, пожалуйста, — говорит журналист.

Я очень сжато изложил тактико-техническую характеристику высокоманевренного орудийно-пулеметного танка БТ-5. Кольцов стремительно переводил, и, когда я закончил, Томпсон кивком поблагодарил. Он направился к своим, а Кольцов, пристроившись в нише окопа, открыл блокнот и что-то быстро начал писать».

Алексей Эйснер, адъютант генерала Лукача (Мате Залка — венгерский писатель, погибший в Испании):

«В романе Хемингуэя „По ком звонит колокол“ есть разговор между американским антифашистом Робертом Джорданом и покровительствующим ему советским журналистом с нелепой фамилией Карков. „Из всего, что здесь происходит, — говорит Карков, — должна родиться книга, объясняющая многие вещи, которые надо знать.

Может быть, я ее напишу. Надеюсь, что именно я ее напишу“. — „Не вижу никого, кто мог бы сделать это лучше“, — отвечает молодой американец. „Без лести, — останавливает его Карков. — Я всего только журналист. Но, как всякий журналист, мечтаю заняться литературой…“»

Каждый, кто в 1936–1937 годах побывал в Испании и кому довелось прочитать «По ком звонит колокол», без труда узнал в Каркове написанный с уважением и симпатией портрет Михаила Кольцова. И уж, конечно, без исключения все, читавшие «Испанский дневник», согласятся с тем, что это и очень нужная книга, «объясняющая многие вещи, которые надо знать», и одновременно — настоящая, большая литература.

…Кольцова прислала «Правда», он должен был отвечать за точность каждого слова — можно себе представить, как ему приходилось трудиться. По тем страницам «Испанского дневника», на которых Кольцов говорит лишь от своего корреспондентского имени, видно, что он по горло завален работой. Но ведь, сверх всего прочего, он еще перевоплощался в Мигеля Мартинеса. И в этом своем качестве он то лежит в цепи под Талаверой, то участвует в штурме Алькасара, то, заодно с Листером и Марией Тересой Леон, словом и делом прекращает панику и останавливает бегущих, потом для верности ночует среди бойцов прямо в поле, проснувшись, видит себя оставленным, долго бродит по ничьей земле и лишь чудом ускользает от разъезда марокканцев. Он присутствует на совещаниях в ЦК партии, регулярно посещает передний край, совместно с Людвигом Ренном вычисляет мощность артиллерийского огня неприятеля, инструктирует политработников, знакомится с волонтерами Интербригад, ежевечерне участвует в заседаниях генерального политкомиссариата, поздно ночью встречает на окольной дороге первую роту танков, прибывшую на защиту Мадрида, посещает раненых, допрашивает пленных, под обстрелом доставляет на фронт боеприпасы, пишет популярные брошюры по тактике пехотного боя или по противовоздушной обороне, а кроме того, еще постоянно забегает в редакцию «Мундо Обреро», где «узнает новости и немного помогает делать газету…»

Еще один отрывок — из воспоминаний маршала К. А. Мерецкова.

«Мадрид встретил нас сумерками и потушенными огнями. В городе рвались бомбы. Немецкие „юнкерсы“ совершали свой очередной и безнаказанный налет. По улицам в минуты затишья перебегали люди. Один из них указал нам дорогу в советское посольство и вырвал из рук Б. М. Симонова сигаретку. Выяснилось, что народные милиционеры могут подумать, будто мы сигнализируем фашистским самолетам.

То, что прохожий назвал зданием посольства, оказалось гостиницей. Но жили в ней действительно советские граждане. Нас встретил корреспондент „Правды“ известный журналист Михаил Кольцов. Мы бросились к нему с вопросами, однако в ответ услышали:

— Положение в двух словах не обрисуешь, оно довольно сложное. Не хотите ли поесть?

Впервые за последние дни мы поужинали как следует, а тем временем сами рассказывали Кольцову о новостях на Родине. Затем опять заговорил Кольцов:

— Что вы, собственно, знаете о происходящем здесь?

Выявилось, что то, что мы знали, устарело.

— Ну, тогда я не буду рассказывать, только запутаю вас. Разберетесь сами постепенно, а сейчас скорее действуйте как военные. Тут находятся наши советники Берзин, Воронов и Иванов. Иванов пошел в Главштаб Республики. Большая часть его сотрудников только что перебежала к Франко. Берзин и Воронов скоро придут сюда.

Так мы стали вживаться в испанскую действительность. Особая Краснознаменная Дальневосточная армия, служба с Блюхером, мучившая меня полгода сильная ангина, совещания в Москве, проводы за границу, Польша, Германия, Франция — все подернулось какой-то дымкой и отошло во вчерашний день. Коричневый хлебец и апельсины на скрипучем столе, усмешка Кольцова, уличный мрак да отдаленные разрывы — вот окружающая нас реальность».

О своих встречах и о роли Кольцова в испанских событиях рассказывали многие участники войны в этой стране. Одни из самых интересных воспоминаний оставил Илья Эренбург, находившийся в Испании как корреспондент газеты «Известий».

«Трудно себе представить первый год испанской войны без М. Е. Кольцова. Для испанцев он был не только знаменитым журналистом, но и политическим советником. В своей книге „Испанский дневник“ Михаил Ефимович туманно упоминает о работе вымышленного мексиканца Мигеля Мартинеса, который обладал большей свободой действий, нежели советский журналист.

Маленький, подвижный, смелый, умный до того, что ум становился для него обузой, Кольцов быстро разбирался в сложной обстановке, видел все прорехи и никогда не тешил себя иллюзиями. Познакомился я с ним еще в 1918 году в киевском „ХЛАМе“[13], потом встречал его в Москве, работал с ним над подготовкой Парижского конгресса писателей, но по-настоящему разглядел и понял его позднее — в Испании.

Михаил Ефимович остался в моей памяти не только блистательным журналистом, умницей, шутником, но и концентратом различных добродетелей и душевного ущерба тридцатых годов.

„…Ума холодных наблюдений и сердца горестных замет“, — писал Пушкин. Сто лет спустя эти слова казались нам злободневными. Кольцов в беседах со мной часто высказывал оценки вдоволь еретичные: ему, например, нравился Таиров, он хорошо отзывался о книгах многих западных писателей, высмеивал наших критиков: „Любят порядок и почитают Домострой, хотя толком не знают, что это“. Вместе с тем он пуще врагов боялся инакомыслящих друзей. В нем был постоянный разлад между общественным сознанием и собственной совестью.

…Он никого не старался погубить и плохо говорил только о погибших: такое было время. Ко мне он относился дружески, но слегка презрительно, любил с глазу на глаз поговорить по душам, пооткровенничать, но, когда шла речь о порядке дня двух конгрессов, не приглашал меня на совещания. Однажды он мне признался: „Вы редчайшая разновидность нашей фауны — не стреляный воробей“. (В общем, он был прав — стреляным я стал позднее.)

…История советской журналистики не знает более громкого имени, и слава его была заслуженной. Но, возведя публицистику на высоту, убедив читателей в том, что фельетон или очерк — искусство, он сам в это не верил. Не раз он говорил мне насмешливо и печально: „Другие напишут романы. А что от меня останется? Газетные статьи — однодневки. Даже историку они не очень-то понадобятся, ведь в статьях мы показываем не то, что происходит в Испании, а то, что в Испании должно было бы произойти…“ Он завидовал не только Хемингуэю, но и Реглеру: „Напишет роман в тридцать печатных листов…“ Я понимаю горечь этих слов — я сам немало времени и сил отдал работе журналиста. Кольцов был прав — историку трудно положиться на его статьи (как и на мои статьи того времени) или даже на книгу „Испанский дневник“: она слишком окрашена временем, а рядового читателя куда больше растрогают воспоминания о Кольцове, чем его фельетоны, — он ищет всех тонов, расположенных между белым и черным, — а Михаил Ефимович был куда сложнее, чем его памфлеты или корреспонденции.

Он любил одесский анекдот о старом балагуле (извозчике), который ехидно спрашивает новичка, что тот будет делать, если в степи отвалится колесо и не окажется под рукой ни гвоздей, ни веревки. „А что же вы будете делать?“ — спрашивает наконец пристыженный ученик; и старик отвечает: „Таки плохо“. Михаил Ефимович часто хмыкал: „Таки плохо“. А час спустя он приводил в чувство какого-либо испанского политика, убедительно доказывая ему, что победа обеспечена и, следовательно, незачем отчаиваться. К людям он относился недоверчиво; это звучало бы упреком, если бы я не добавил, что он относился недоверчиво и к себе — к своим чувствам, к своему таланту, да и к тому, что его ожидает».

«Другие напишут романы. А что от меня останется? Газетные статьи — однодневки?» — говорил он Эренбургу. И это было его больным местом… Ведь он тогда еще не знал, что его будущий «Испанский дневник» люди будут читать как самый настоящий захватывающий роман. И в письме из Испании своему близкому и доброму другу писателю Ефиму Зозуле он снова возвращался к этой, терзающей его творческой заботе. Вот это письмо:

Мадрид, 14/8–37

Дорогой Зозулечка!

Еще раз большое, большое Вам спасибо за Ваши письма. Я читаю их с большим интересом и даже перечитываю.

Вы на 120 % правы в своих замечаниях о необходимости писать непрерывно. Если я этого не делаю, то только по независящим причинам. Во-первых, у меня много работы и не корреспондентской. Во-вторых, работа над очерками и подвалами, которые я в этот период считаю тоже важными, всегда отрывает целые куски времени (разъезды, беседы на фронте, в частях и прочее, что я считаю обязательным для этого рода вещей, вне зависимости от того, заметил или не заметил читатель эти старания автора быть сведущим), и это, конечно, отражается на текущих телеграммах. Наконец, третье: в момент затишья или операции на участках, где я лично отсутствую — не хочется барабанить мелкие телеграммы, сделанные по частям и дублирующие ТАСС. Да и события, происходящие под носом, тоже стали заурядны для нас самих — что же говорить о читателе! Например, бесконечные бомбардировки Мадрида — стоит ли опять и опять повторять о них? Пусть это делает военная сводка.

Моя книга! Беда; никак не доберусь до книги. Такая уж моя незавидная судьба. К тому же мне, кажется, придется вне очереди написать небольшую книжку — ответ Андре Жиду (об этом пока не надо разглашать!) — а потом уже браться за большую книгу. То ли дело Эренбург. Уже сидит под Парижем на даче и рубает испанский роман.

А Вы как, Зозулечка? Что Вы пишете? Пишется ли? Почему не ездите? Почему бы Вам (что я уже предлагал Вам) — не поехать в какое-нибудь место и не написать небольшую книжку или повесть об этом месте? Это не только имело бы успех само по себе, но и Вас самого подтолкнуло бы на дальнейшие затеи.

О Китае мы здесь тоже много читаем и думаем. И немного ревнуем ваше всех там внимание к Китаю. Но, конечно, внимание абсолютно правильное.

Как Сима, Ниночка? Часто очень скучаю по Москве. Скучать более сильно препятствует то обстоятельство, что здесь в обстановке — много московского и мысли — тоже московские.

Обнимаю Вас, Зозулечка.

Ваш Мих. Кольцов

Номер Кольцова в гостинице «Гэйлорд» в Мадриде стал своего рода штабом, где собирались корреспонденты, военные, политики. Среди них легендарный партизан-подрывник Ксанти — подпольная кличка Хаджи Мамсурова, впоследствии Героя Советского Союза и генерал-полковника.

Интересно, что Кольцов в «Испанском дневнике» написал о Хаджи Мамсурове — Ксанти. В этом отрывке встречается фамилия Дурутти — командира колонны анархистов, воевавших на стороне республиканцев.

«Он попросил себе советника-офицера. Ему предложили Ксанти. Он расспросил о нем и взял. Ксанти — первый коммунист в частях Дурутти. Когда Ксанти пришел, Дурутти сказал ему:

— Ты коммунист. Ладно, посмотрим. Ты будешь всегда рядом со мной. Будем обедать вместе и спать в одной комнате. Посмотрим.

Ксанти ответил:

— У меня все-таки будут свободные часы. На войне всегда бывает много свободных часов. Я прошу разрешения отлучаться в свободные часы.

— А что ты хочешь делать?

— Я хочу использовать свободные часы для обучения твоих бойцов пулеметной стрельбе. Они очень плохо стреляют из пулемета. Я хочу обучить несколько групп и создать пулеметные взводы.

Дурутти улыбнулся.

— Я хочу тоже. Обучи меня пулемету».

А вот что писал о Кольцове Мамсуров:

«Я часто встречал Кольцова у второго секретаря ЦК компартии товарища Педро Чека. Сблизились мы в ноябре 1936 года. Армия отошла, и фронт перед Мадридом оказался оголенным. Я занимался организацией рабочих отрядов. В них было около пятидесяти тысяч человек. Рабочие рыли оборонительные рубежи под Мадридом, отбивали атаки фашистов. Это очень важно, что Мадрид отстояли сами испанцы. Интернациональные бригады подошли позже…

Вместе с Кольцовым мы были на заседании Политбюро в ночь на 7 ноября. Я оставался в Мадриде на тот случай, если фашисты займут город. Вместе с Линой, моей переводчицей, мы должны были уйти в подполье. В те дни я хорошо узнал подземный Мадрид: облазил его подвалы и катакомбы.

На заседании обсуждался вопрос: оставаться или уходить из Мадрида. Я сказал, что уходить нельзя. Товарищи Диас и Ибаррури одобрили мое выступление.

Вечером 7 ноября мы собрались в номере у Кольцова. Сфотографировались на память.

Последний раз я видел Михаила Ефимовича поздней осенью 1938 года. Вернулся из командировки в Москву и в одной приемной столкнулся с Кольцовым. После Испании мы встретились впервые. Кольцов обнял меня, по-испански хлопал по спине. Оставил номер телефона. Просил звонить. В приемной было человека три. Так я и не знаю, кто же из них спустя несколько недель написал, что я обнимался не с тем, с кем следовало бы…»

С Ксанти-Мамсуровым связан еще один любопытный эпизод. Частым гостем Кольцова в «Гейлорде» был Хемингуэй. У них установились дружеские отношения. В один из вечеров Кольцов познакомил Мамсурова со знаменитым писателем.

Вот что рассказывает об этом сам Ксанти:

«Еще в Мадриде Кольцов сказал, что хочет познакомить меня с большим американским писателем.

— А на кой черт он мне нужен? — Должен признаться, что фамилию Хемингуэя я слышал тогда впервые.

— Он хочет посмотреть отряды, расспросить тебя, — объяснил Кольцов.

Это мне совсем не понравилось, поскольку я строжайше соблюдал конспирацию. Однако Кольцов настаивал…

Встреча с Хемингуэем была не из приятных. В нашем роду никто не пил. Я и сейчас не люблю пьяных людей, подвыпившие компании. Тогда же совсем не переносил запаха водки, коньяка. А Хемингуэй был нетрезв. Хемингуэй почему-то говорил по-французски, и Кольцов переводил. Хемингуэй слушал, записывал и все время прикладывался к стакану с вином. Его очень забавляло, что я не пью. Помнится, в тот вечер я сказал Кольцову, что мне не нравится этот американец. Но Михаил Ефимович вновь настаивал на подробном рассказе, объяснил, как важно, чтобы Хемингуэй написал правду об Испании».

Приведу несколько отрывков из замечательного романа Хемингуэя «По ком звенит колокол», в которых идет речь о Каркове — Кольцове.

«Первый раз он попал к Гэйлорду с Кашкиным, и ему там не понравилось. Кашкин сказал, что ему непременно нужно познакомиться с Карковым, потому что Карков очень интересуется американцами и потому что он самый ярый поклонник Лопе де Вега и считает, что нет и не было в мире пьесы лучше „Овечьего источника“. Может быть, это и верно, но он, Роберт Джордан, не находил этого.

У Гэйлорда ему не понравилось, а Карков понравился. Карков — самый умный из всех людей, которых ему приходилось встречать. Сначала он ему показался смешным — тщедушный человечек в сером кителе, серых бриджах и черных кавалерийских сапогах, с крошечными руками и ногами, и говорит так, точно сплевывает слова сквозь зубы. Но Роберт Джордан не встречал еще человека, у которого была бы такая хорошая голова, столько внутреннего достоинства и внешней дерзости и такое остроумие.

Кашкин наговорил о Роберте Джордане бог знает чего, и Карков первое время был с ним оскорбительно вежлив, но потом, когда Роберт Джордан, вместо того чтобы корчить из себя героя, рассказал какую-то историю, очень веселую и выставляющую его самого в непристойно-комическом свете, Карков от вежливости перешел к добродушной грубоватости, потом к дерзости, и они стали друзьями.