НОЧЬ НА 13 ДЕКАБРЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НОЧЬ НА 13 ДЕКАБРЯ

Передо мной — объемистая, тяжелая папка с надписью «Дело № 21 620». В правом верхнем углу зловещий штамп — «Хранить вечно».

Что же это за «Дело»? Почему его надо «хранить вечно»? По существу, это ценнейшее свидетельство и характерная примета страшного времени в жизни нашей страны, когда был запущен на полную мощность чудовищный, заботливо отлаженный механизм безжалостного, циничного уничтожения лучших людей страны — от прославленных военачальников, талантливых писателей и выдающихся ученых до простых крестьян, от видных государственных деятелей до рядовых рабочих. Невиданная в истории человечества мясорубка, жертвой которой стали миллионы ни в чем не повинных людей независимо от их общественного положения, социального происхождения, национальности, пола и возраста.

Передо мной — «Дело» Михаила Кольцова.

Мне не довелось видеть Кольцова, не пришлось с ним общаться — я родился через девять лет после его трагической гибели. Но так сложились обстоятельства, что его судьба коснулась моей собственной жизни. Мне не исполнилось еще и двух лет, когда мои родители разошлись, и я вырос в доме своих бабушки и дедушки — художника Бориса Ефимова, родного брата Михаила Кольцова. Таким образом, я оказался в определенном родстве и с самим Михаилом Кольцовым, которого в нашем доме звали «дядя Миша».

Будучи ребенком, я, естественно, не мог понимать бедствий и забот, которые обрушились на нашу семью после ареста и расстрела брата моего деда. Бориса Ефимова изгнали со всех занимаемых им должностей как брата «врага народа», отстранили от работы в печати, где он был достаточно известен как политический карикатурист. Но все это я понял и осознал, когда, после посмертной реабилитации Михаила Кольцова, стали выходить в свет его произведения, был дважды издан его неувядаемый «Испанский дневник», а также дважды опубликована книга «Михаил Кольцов, каким он был», в которой тридцать семь авторов — писатели, журналисты, военачальники, различные деятели культуры — делились своими воспоминаниями о нем, была по достоинству оценена его огромная творческая и общественная деятельность. И судьба дяди Миши стала для меня судьбой родного и близкого человека.

Я пишу эти строки, будучи уже взрослым человеком и поставив себе целью рассказать о трагической судьбе Михаила Кольцова. При этом мне удалось получить сфабрикованное и сфальсифицированное в недрах НКВД его «Дело», которое, как мы уже знаем, полагалось «Хранить вечно» в строжайшем секрете.

Рассказ о Михаиле Кольцове я хочу начать с воспоминаний своего деда.

«…В Москве продолжается волна репрессий, каждый день узнаешь, что кто-то из знакомых или друзей арестован и что он „враг народа“. Удивительная вещь: человек, которого ты прекрасно знал как достойного и честного, как только попадал в НКВД, признавался во всех смертных грехах. Ходили упорные слухи, что доказательства добываются „в органах“ при помощи зверских избиений и пыток. Верилось и не верилось. Ведь считалось, что там работают самые честные, лучшие люди. Но никто ни с кем не обсуждал эти проблемы. Все были скованы леденящим страхом. Этот страх владел тысячами и миллионами людей. Он поселился в наших душах и нарастал с каждым днем достопамятного Тридцать седьмого года. Какие найти слова, чтобы передать ощущение нависшего над тобой „дамоклова меча“, готовой вот-вот разразиться страшной катастрофы для тебя лично и для всех твоих близких. И при этом сохранять перед окружающими бодрый вид, хорошее настроение, неизменный юмор, полную работоспособность. За себя я как-то не боялся, но за брата, занимавшего видное общественное положение, душа была неспокойна. Ни на минуту я не переставал думать, что где-то в недоступных для простых смертных кабинетах решается его судьба, колеблются чаши роковых весов.

Рано утром 13 декабря 1938 года меня разбудила жена, сказав, что звонит шофер Кольцова Костя Деревенское. Сердце екнуло от недоброго предчувствия.

— Да, Костя. Я слушаю.

— Борис Ефимович… Вы знаете? Вы ничего не знаете?..

— Я все понял, Костя, — ответил я и медленно опустил трубку. А мозг заполонила, вытеснив все остальное, одна-единственная мысль: вот он и пришел, тот страшный день, которого я так боялся… Вот он и пришел…

Описать настроение тех дней немыслимо».

Итак, дед стал братом «врага народа». Все его время уходило, как правило, на хождение по различным приемным и справочным бюро «соответствующих органов» и тюрем: Бутырки, Лефортова и Матросской Тишины — в тщетных и, как скоро стало очевидно, наивных попытках узнать что-нибудь о брате. Многочасовые ожидания в душных коридорах, переполненных такими же, как и он, угнетенными и растерянными ЧСИР (официальная аббревиатура, означавшая «член семьи изменника Родины»), Томительное многочасовое ожидание неизменно заканчивалось двухминутным, абсолютно пустым разговором с очередным чиновником в погонах, который ничего конкретно не сообщал, поскольку сам ничего не знал.

Единственная ниточка, связывавшая с братом и подтверждавшая его реальное существование, состояла в том, что у деда принимали на имя Кольцова денежные передачи — 30 рублей в месяц. Он приходил в извилистый проходной двор, соединявший Кузнецкий Мост с Пушечной улицей, и входил в невзрачную дверь одной из дворовых построек, на которой висела табличка с маловыразительной надписью «Помещение № 1». Там через крохотное окошко принимали деньги. Опытные ЧСИРы выработали такую практику: в начале месяца вносить сразу 20 рублей, в середине месяца еще 5 и в конце месяца последние 5 рублей. Это, как считали, давало возможность знать, что заключенный еще в Москве, что его никуда не услали и не… еще что-нибудь…

Тянулся месяц за месяцем 1939 года. Хотелось думать, что это хороший признак, что в деле Кольцова намерены серьезно разобраться, что он сможет доказать нелепость клеветнических обвинений и что, выйдя на свободу, он напишет о своих впечатлениях великолепный, мужественный и страстный дневник, не уступающий «Испанскому». Но судьба, увы, отказала ему в этом. Дед ничего не знал о самом родном и близком для него человеке, как будто тот внезапно очутился на другой планете. Существовала, правда, слабая надежда, что, получая свои 30 рублей, Кольцов должен расписываться в их получении (бухгалтерия — везде бухгалтерия, даже в тюрьме…) и видит, от кого поступили деньги. Это говорит ему, что брат на свободе, и, может быть, вселяет слабую надежду.

А было еще и такое: как-то раздался у деда на квартире телефонный звонок. Вот что рассказал он потом об этом:

«— Это Борис Ефимович?

— Да. Кто говорит?

— Это не важно. Вам передает привет МЕК.

Я ничего не понял и принял это за чей-то малоинтересный розыгрыш.

— Вы поняли? — спросил тот же незнакомый голос.

— Не понял, — ответил я. — Но, во всяком случае, за привет спасибо.

— Не поняли? Что ж, тогда всего хорошего.

Я положил трубку и пожал плечами. Чушь какая-то… Людям делать нечего.

Прошло с полчаса. Я вспомнил этот странный звонок и подумал, что он очень похож на какой-нибудь условный конспиративный сигнал. И вдруг я схватился за голову… Боже мой! МЕК… Да ведь это же — Михаил Ефимович Кольцов!.. Как я сразу не догадался? Но почему этот идиот не сказал просто: привет от брата или от Михаила? Зачем он перемудрил с конспирацией? Я заметался по квартире, надеясь, что этот человек позвонит еще раз. Но он больше не звонил. Видимо, решил, что я отлично его понял, но побоялся продолжать разговор… И я долго казнил себя, что по глупости и недогадливости упустил возможность что-нибудь узнать о брате.

Ни на одну минуту не оставляли меня горькое сознание происшедшей с братом катастрофы и тяжелое ощущение, что я превратился в изгоя общества. Да, я был на свободе, но полностью отстранен от работы в печати. Завидев на улице кого-нибудь из знакомых, поспешно переходил на другую сторону, чтобы не ставить их в неловкое положение необходимостью здороваться с братом „врага народа“. С понятной горечью прочел я текст Указа о награждении орденами большой группы писателей, из которого, разумеется, был своевременно вычеркнут Михаил Кольцов, занимавший в нем поначалу почетное место».

Надо сказать, что арест Михаила Кольцова оставался в первые месяцы незаурядным и сенсационным событием (потом привыкли). Вот что написал или, вернее, продиктовал уже неизлечимо больной Константин Симонов в своей последней книге «Глазами человека моего поколения»:

«…Самым драматическим для меня лично… был совершенно неожиданный и как-то не лезший ни в какие ворота арест и исчезновение Михаила Кольцова. Он был арестован в самом конце тридцать восьмого года, когда арестов в писательском кругу уже не происходило, арестован после выступления в большой писательской аудитории, где его восторженно встречали. Прямо оттуда, как я уже потом узнал, он уехал в „Правду“, членом редколлегии которой он был, и там его арестовали — чуть ли не в кабинете Мехлиса.

…Кольцов был для нас в какой-то мере символом всего того, что советские люди делали в Испании. О том, что очень многие из наших военных, бывших в Испании, оказались потом арестованными — некоторые вышли на волю, а некоторые погибли, — я узнал значительно позже, а о Кольцове мы узнали тогда сразу же. Слух об этом, о его исчезновении, распространился мгновенно. Ни понять этого, ни поверить в это — в то, что он в чем-то виноват, — было невозможно или почти невозможно. И в общем, в это не поверили…

…С самого начала Великой Отечественной войны пошли слухи, что то на одном фронте, то на другом фронте, в том числе и на Карельском фронте, видели Кольцова, который освобожден, вернулся из лагерей и находится в действующей армии. Находились свидетели этого, вернее, якобы свидетели, которые кому-то говорили об этом, а кто-то говорил об этом еще кому-то, и эти слухи снова и снова возникали, доходили до нас, до меня, например, на протяжении первых двух лет войны… Слухи о появлении на фронте Кольцова отличались особым упорством, связанным с особой симпатией к нему, к его личности, к его роли в испанских событиях, и к его „Испанскому дневнику“, и к невозможности поверить в то, что этот человек в чем-то виноват».

Дальше мы читаем у Симонова:

«В сорок девятом году, когда мы ездили с первой делегацией деятелей советской культуры в Китай (Фадеев был руководителем делегации, а я его заместителем), как-то поздно вечером в Пекине в гостинице Фадеев в минуту откровенности… заговорил о Кольцове и о том, что так до сих пор и не верится, что с ним могло произойти то, что произошло, сказал мне, что он, Фадеев, тогда же, через неделю или две после ареста Кольцова, написал короткую записку Сталину о том, что многие писатели, коммунисты и беспартийные не могут поверить в виновность Кольцова, и сам он, Фадеев, тоже не может в это поверить, считает нужным сообщить об этом, широко распространенном впечатлении от происшедшего в литературных кругах Сталину и просит принять его.

Через некоторое время Сталин принял Фадеева.

— Значит, вы не верите в то, что Кольцов виноват? — спросил его Сталин.

Фадеев сказал, что ему не верится в это, не хочется в это верить.

— А я, думаете, верил, мне, думаете, хотелось верить? Не хотелось, но пришлось поверить.

После этих слов Сталин вызвал Поскребышева и приказал дать Фадееву почитать то, что для него отложено.

— Пойдите, почитайте, потом зайдете ко мне, скажете о своем впечатлении, — так сказал ему Сталин…

Фадеев пошел вместе с Поскребышевым в другую комнату, сел за стол, перед ним положили две папки показаний Кольцова.

Показания, по словам Фадеева, были ужасные, с признаниями в связи с троцкистами, с поумовцами.

— И вообще чего там только не было написано, — горько махнул рукой Фадеев, видимо, как я понял, не желая касаться каких-то персональных подробностей. — Читал и не верил своим глазам. Когда посмотрел все это, меня еще раз вызвали к Сталину, и он спросил меня:

— Ну как, теперь приходится верить?

— Приходится, — сказал Фадеев.

— Если будут спрашивать люди, которым нужно дать ответ, можете сказать им о том, что вы знаете сами, — заключил Сталин и с этим отпустил Фадеева.

Этот мой разговор с Фадеевым происходил в сорок девятом году, за три с лишним года до смерти Сталина. Разговор свой со Сталиным Фадеев не комментировал, но рассказывал об этом с горечью, которую как хочешь, так и понимай. При одном направлении твоих собственных мыслей это могло ощущаться как горечь оттого, что пришлось удостовериться в виновности такого человека, как Кольцов, а при другом — могло восприняться как горечь от безвыходности тогдашнего положения самого Фадеева, в глубине души все-таки, видимо, не верившего в вину Кольцова и не питавшего доверия или, во всяком случае, полного доверия к тем папкам, которые он прочитал. Что-то в его интонации, когда он говорил слова: „Чего там только не было написано“, — толкало именно на эту мысль, что он все-таки где-то в глубине души не верит в вину Кольцова, но сказать это даже через одиннадцать лет не может, во всяком случае, впрямую, потому что Кольцов — это ведь уже не „ежовщина“. Ежов уже бесследно убран, это уже не Ежов, а сам Сталин».

Рассказ Фадеева нуждается, однако, в фактической поправке, на мой взгляд, весьма существенной. В самом деле, разговор со Сталиным происходил, согласно Фадееву, примерно через неделю или две после ареста Кольцова. Возникает естественный вопрос: откуда за такой короткий срок взялись две папки со столь ошеломившими Фадеева «признаниями» Кольцова? И зачем в таком случае необходимо было допрашивать Кольцова еще тринадцать месяцев? Не потому ли, что в папках, показанных Фадееву, были не «признания» Кольцова, а только те высосанные из пальца, наскоро состряпанные обвинения и «признания», которые еще предстояло из Кольцова выбивать? Может быть, это были просто донесения «сексотов». Ведь по всем, ставшим впоследствии известным, данным Кольцов категорически отрицал возводимые на него бредовые обвинения в шпионаже и организации какой-то подпольной антипартийной группы в редакции «Правды». Он мужественно сопротивлялся больше года, хотя его допрашивал один из самых лютых следователей-извергов — полковник Шварцман. Конечно, это все были только предположения, а полная ясность возникла лишь после ознакомления с «Делом».

В этой связи хочу рассказать вот что. Много лет спустя мой дед получил от работника Центральной студии научно-популярных фильмов, некоего Рутэса, письмо следующего содержания. Привожу это письмо с соблюдением орфографии автора.

Тов. Ефимов!

He удивляйтесь, что Вам пишу через «Правду».

Все мои попытки узнать Ваш телефон потерпели фиаско. В 1938–39 годах я был арестован и мое следственное дело вел тот же следователь, что и дело Михаила Кольцова.

Теперь эпизод. Я был вызван к следователю в комнату. Он мне дал прочитать «Испанский дневник», автор М. Кольцов, с требованием, чтобы я там нашел троцкистские установки. Я читал эту книгу М. Кольцова до ареста. Он мне (следователь) сказал «ну и упрямый этот Кольцов, ничего не признает». Я прочитал эту книжку в кабинете следователя (молодой парень, видимо, ему было, наверное, 20–25 лет) и сказал ему, что пусть он эту книгу не вставляет в обвинение М. Кольцову, ибо ее читал И. В. Сталин и одобрил. Далее я ему сказал, что она выпущена многотысячным тиражем и сказал ему еще кое-что.

С уважением М. Рутэс 15.1.88 г.

P.S. М. Кольцов был в жизни героем и умер героем. М. Р.