Посольство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Посольство

Посольство в Куйбышеве напоминало скорее пункт помощи депортированным и пленным, чем дипломатическое представительство. Никто не знал точного числа депортированных между ноябрем 1939 года и июнем 1941 года поляков. Примерная цифра, называвшаяся в то время, была около 1,2 миллиона человек, направленных в лагеря, ссылки и поселения. По советско-польскому договору 1941 года все эти люди должны были быть немедленно освобождены, но лишь очень немногие из них могли покинуть СССР.

Почти все они нуждались в помощи, тысячи людей обращались за выдачей им польских паспортов и материальной помощи. Часто было очень трудно разобраться, был ли тот или иной из обратившихся действительно польским гражданином. Были и случаи, когда советские граждане под различными предлогами старались получить польский паспорт, дабы оставить при удобном случае свою социалистическую родину.

Почти ежедневно приходили известия, что в том или ином пункте поляки задерживались советскими властями вопреки духу и букве договора 1941 года. Отсюда и получилось, что фактически польское посольство состояло из двух отделов: отдела социального обеспечения, во главе которого стоял тогда Стефан Гацкий, и отдела, занимавшегося опросом сосланных и оказанием помощи тем, кто нуждался в особой опеке польского правительства. Этим вторым отделом заведовал профессор Сукенницкий.

Собственно политические вопросы и прежде всего будущее советско-польских отношений имели в работе посольства и его представителей в различных регионах Советского Союза скорее второстепенное значение. Единственным, пожалуй, человеком, постоянно поднимавшим эти вопросы и выдвигавшим их на первый план, был присланный из Лондона и назначенный на должность пресс-атташе посольства Ксаверий Прушиньский. Из всех сотрудников посольства только один имел опыт дипломатической работы, им был наш бывший посол в Финляндии Хенрик Сокольницкий. Посол Кот понимал свою деятельность прежде всего как миссию помощи польским гражданам, опять-таки ставя политические проблемы на второй план. Да, собственно говоря, он и не был дипломатом, и сам это признавал, добавляя, что и России-то толком не знает.

По образованию он был историком культуры, и из всех политических новостей его особенно волновали приходившие из Польши сведения об уничтожении оккупантами памятников польской истории и культуры. Он был совершенно уверен, что вся сила, влияние и энергия посольства должны быть направлены на спасение погибавших в лагерях поляков, уделяя особенное внимание представителям творческой интеллигенции. Он постоянно находил литераторов, художников, журналистов, помогал им освободиться и выехать из СССР.

Приехав в Куйбышев, я застал в посольстве много известных деятелей польской литературы: Вацлава Грубиньского, Владислава Броневского, Виктора Вайнтрауба, Теодора Парницкого. Были там и представители польской науки: историк Станислав Кошчалковский, химик Сконпский, юрист Виктор Сукенницкий, а из журналистов удалось спасти сотрудника «Нашего Пшеглонда» Бернарда Зингера и корреспондента «Курьера Варшавского» Романа Фаянса.

Сразу же по приезде я получил место в общежитии при посольстве и, оставив там вещи, пошел доложить о своем прибытии шефу польской военной миссии при советском правительстве генералу Воликовскому. Его, естественно, прежде всего интересовала судьба польских офицеров, и он попросил меня в сжатой форме изложить письменно все, что я знал, описав мой этап из Козельска в смоленскую внутреннюю тюрьму НКВД, и все, что я видел по дороге. Так появился на свет уже упоминавшийся мною рапорт, в котором я обращал внимание польских властей на Смоленскую область, где следовало искать следы пропавших польских офицеров. Кстати, до этого польская военная миссия проводила исследование в совершенно ином месте. Одновременно я представил копию рапорта польскому посольству. Особенно удивлен тем, что, как минимум, часть польских пленных была вывезена под Смоленск, был профессор Сукенницкий.

В свете информации, изложенной в моем рапорте, было совершенно непонятно, даже загадочно, отчего советские власти в своих ответах на настойчивые запросы польской военной миссии о судьбе интернированных офицеров никогда не упоминали Смоленска, в то время как из моего рапорта было совершенно очевидно, что решение о транспортировке туда пленных было принято не местными органами НКВД, а Москвой. Ну и следовательно, все данные об эшелонах с пленными были известны в Москве.

Через несколько дней у меня состоялась беседа с нашим послом. Из нее я понял, что между посольством, военной миссией и командованием формировавшейся в Средней Азии польской армии существуют некоторые трения, что приводит к слабой координации в поисках пропавших офицеров и полицейских. Я уже упоминал, что в Козельске и Осташкове были интернированы не только офицеры армии, но полицейские чины. У меня осталось впечатление, что профессор Кот был неприятно удивлен тем, что моим первым шагом в Куйбышеве был рапорт о прибытии в польской военной миссии. Во всяком случае, он мне заметил, что не очень понимает необходимость этого шага, тем более, что в Лондоне есть иные виды на мое использование, никак не связанное с армией. Я объяснил профессору, что по польским законам как кадровый офицер я обязан был зарегистрироваться сразу же после освобождения в ближайшем военном комиссариате. Я, конечно же, готов взяться за любую работу, предложенную мне польским правительством, но все же хотел бы, чтобы это было как-то улажено с командованием Войска польского, которому я формально подчиняюсь в первую очередь.

Из дальнейшего разговора с послом я узнал, что он, как и генерал Сикорский в Лондоне, был крайне удивлен, узнав о самочинных переговорах Андерса с англичанами о переводе польских частей из России на Ближний Восток и передаче их под британское командование. Посол добавил, что наши части по поручению английских властей проводят разведывательные операции, а это может негативно отразиться на деятельности посольства по спасению польских граждан. Зная отношение советских властей к шпионажу и особенно к шпионажу британскому, связанному с Востоком, я не сомневался в справедливости замечаний посла.

Разговаривали мы с послом несколько часов, и я узнал много из того, что происходило за последние три года в нашем правительстве в Париже и Лондоне. Особенно нервировало его решение президента Рачкевича, отдавшего функции Верховного командующего в руки премьер-министра. Произошло это в результате давления, оказанного британскими властями на президента по просьбе окружения Сикорского, который и сосредоточил в своих руках и гражданскую, и военную власть. Я был крайне признателен послу за его откровенность, но все же считал, что его деятельность не отличается такой заботой о нуждах государства, как это было, скажем, у Пилсудского.

Рассказал мне посол и о позиции, занятой польской эмиграцией в отношении польско-советского договора 1941 года. Договор этот, заключенный Сикорским самолично, даже без консультаций с министром иностранных дел Августом Залеским, не только позволил тысячам депортированных поляков получить свободу, но и создал условия для возрождения польской армии. Но в этом договоре вопрос о польско-советской границе остался открытым. Получалось, что даже в такое трагическое время, когда тысячи красноармейцев без единого выстрела отступали под натиском немецких танковых корпусов, Сталин не отказался от привилегий, полученных по советско-германскому договору 1939 года. Точно так же некогда и генерал Деникин в самые опасные для себя и своей армии моменты никак не мог отказаться от территориальных приобретений России, полученных при разделе Польши.

Многие в эмиграции считали, что для дальнейшего взаимодействия с Россией Советский Союз должен однозначно отказаться от своих территориальных приобретений по пакту Молотова — Риббентропа. Кстати, после подписания договора 1941 года, несколько министров подали в знак протеста в отставку, и среди них генерал Соснковский и Август Залеский.

Профессор же утверждал, что получить в то время согласие Сталина на отказ от польских земель было невозможно, а время не ждало — едва ли поляки смогли бы пережить еще одну зиму в советских лагерях. Кроме того, договор предусматривал создание польской армии, а это могло стать весьма весомым фактором на заключительном этапе войны. Что же касается государственных границ, то они будут созданы в соответствии с балансом сил в конце войны, а никак не по соглашениям, подписанным в ее начале. Именно поэтому генерал Сикорский и выдвинул на первый план вопрос о воссоздании польской армии, оставив в стороне территориальные вопросы, тем паче, вся территория, на которую претендовал СССР, и так находилась под немецкой оккупацией.

Посол даже начал кампанию сбора подписей среди бывших узников советских лагерей в защиту Сикорского. Тогда я не занял какой-либо определенной позиции, сейчас же, рассматривая советско-польские отношения с перспективы, я прихожу к выводу, что в тех конкретных условиях именно Сикорский и Кот заняли единственно правильную позицию.

Во время нашей беседы я задал послу вопрос, который точно характеризует мой тип мышления после выхода из лагеря. Я спросил его, до какой степени верны сообщения о массовом уничтожении гитлеровцами евреев и сколько в этих сообщениях пропагандистских преувеличений. Я в своей жизни видел немало жестокостей, сделанных человеку человеком. Видел я Первую мировую войну, и русскую революцию, и зверства чрезвычайки (ЧК), и беспочвенную жестокость во время сентябрьской кампании 1939 года, да и в лагерях я насмотрелся на действия энкаведешников. Помнил я и как в дерматологической лечебнице на улице Савич в Вильно, сразу после Первой мировой войны, немцы удушили газом нескольких проституток, зараженных венерическими болезнями. Но я не мог себе даже представить государства, которое планомерно, с применением специального аппарата и достижений современной техники, будет уничтожать целые этнические группы, насчитывающие десятки тысяч людей.[59] Мне казалось, что есть такие моральные нормы, преступить которые не решится ни одно государство, даже тоталитарное. И эти моральные нормы в моем понимании были фактом человеческого бытия. Но на это профессор Кот дал мне прочитать несколько рапортов подпольных польских организаций, и у меня не осталось никаких сомнений: крематории существовали и не простаивали.

Подтверждение факта уничтожения людей нацистами сильно повлияло на мои взгляды на идущую войну. Я всегда, как я не раз уже упоминал, был сторонником сближения с Германией вне зависимости от ее политической системы, также я всегда считал, что, если дойдет до войны с Гитлером, это будет война не на жизнь, а на смерть. Во время моих предвоенных поездок в Германию у меня сложилось впечатление, что Германия стоит перед дилеммой: либо союз с Польшей, либо ее уничтожение. Я не раз участвовал в дискуссиях на тему польско-немецких отношений, но после того, как кремационные печи стали реальностью и в них уничтожались тысячи людей, у меня не осталось и тени сомнения: Гитлер и гитлеризм должны быть уничтожены, существование нацизма угрожает самому существованию человечества. Более того, с Гитлером следовало бороться даже в том случае, если интересы Польши требовали поисков компромисса. Несмотря на все, что я пережил и знал о Советском Союзе, мне казалось, что советская система не может, неспособна зайти так далеко, как зашел Гитлер. Я сомневался, что мои товарищи по козельскому лагерю еще живы, но я и не верил в возможность их массовой и запланированной ликвидации.

Как-то после беседы с послом ксендз Кухарский сообщил мне, что епископ Гавлина хотел бы со мною встретиться для беседы в тесном кругу и приглашает меня на обед. Честно сказать, я был удивлен, что среди обитателей польского посольства находится и полевой епископ польской армии. Как оказалось, он часто бывал в польских подразделениях в Северной Африке и в советской Средней Азии, встречался и с только что освобожденными из лагерей поляками. Мне кажется, сам факт поездок епископа в Казахстан для встречи с польскими воинами хорошо иллюстрирует тот хаос и панику, которая охватила Советский Союз в первый год войны.

Епископа очень волновала судьба пропавших польских офицеров, но не менее сильно его интересовала и советская лагерная система и моральный климат в ней. Я сказал ему, что мне представляется, в советских лагерях нет той преднамеренной жестокости, которая, по сообщениям, царила в немецких концлагерях, и что высокая смертность советских заключенных является следствием системы, а не людей, большинство из которых лишь под огромным давлением проводят политику центральных властей. Сообщил я ему и мое наблюдение, что с приходом Берия к человеческой жизни стали относиться более гуманно. И это, на мой взгляд, говорит о том, что наши офицеры не могли быть расстреляны. Хотя, с другой стороны, трудно было себе вообразить такую катастрофу, при которой все они могли погибнуть. Особенно, если учесть, что размещались пленные офицеры в трех лагерях, отдаленных друг от друга сотнями километров.