Козельск

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Козельск

В Козельск мы прибыли в первые дни ноября. Сначала мы ехали на север, в сторону Брянска, а оттуда — на восток, на Тулу. Нас вновь везли в товарных вагонах, но на этот раз в них были сооружены двухэтажные нары. Я расположился между полковником Кюнстлером и подполковником Тышиньским. Во время этого этапа я случайно узнал, что местечко Плебание, в котором мы перед войной отдыхали с семьей, входит во владения его семьи. Естественно, мы быстро нашли много общих знакомых. Выгружались мы из вагонов уже глубокой ночью, и несколько часов нас конвоировали по городским улицам. Но мы не встретили ни единого человека; покосившиеся, давно не ремонтированные домишки были погружены в сон. Часто нам приходилось обходить огромные грязные лужи, в огромном множестве встречавшиеся на немощеных улочках.

Конвой, хотя и имел сторожевых собак, не был строгим, и, пожалуй, можно было попробовать улизнуть. Я подчеркиваю эту либеральность конвойных оттого, что пять месяцев спустя, при ликвидации козельского лагеря и отправке пленных в Катынь, никаких поблажек уже не делалось. При погрузке в грузовики нас тщательно проверяли и обыскивали, отбирая все острые предметы. Да и везли нас уже не по городским улицам, а вокруг города, и погрузка в вагоны была не на станции, а поодаль, на запасных путях. Видимо, наши конвойные старались, чтобы этапы, отправляемые в Смоленск, как можно реже попадались на глаза местным жителям. Тогда же, по прибытии в начале ноября в Козельск, все делалось более просто.

Лагерь в Козельске состоял как бы из двух частей: монастыря, известного в России под названием Оптина пустынь, и скита. Монастырь сыграл видную роль в истории русской Церкви, особенно перед революцией.

Монастырь состоял из нескольких десятков каменных зданий и церквей, отгороженных стеной и рвом. Видимо, некогда он был важным оборонным рубежом на границе Московского государства и Великого княжества Литовского. Скит располагался в небольшом лесочке и первоначально предназначался для житья пожилых монахов. Постепенно там построились странноприимные дома и гостиницы для паломников. В основном это были небольшие деревянные домики. Профессор Виктор Сукенницкий написал прекрасную работу об условиях жизни и о топографии козельского лагеря. Я видел эту работу в рукописи лет 25 назад, но, к сожалению, не слышал, чтобы она увидела свет.

Первое время я провел в скиту, где меня поместили в маленьком бревенчатом домике, среди знакомых мне по Путивлю кавалерийских офицеров. Среди нас, впрочем, было несколько офицеров-танкистов, легко узнаваемых по кожаным курткам. Был среди них и капитан Козилл-Поклевский, владелец пушной фермы под Вильно, я слышал о нем еще до войны, когда его жена работала секретарем богословского факультета университета. Мы с ним провели замечательный вечер, сидя на соломе у печи и вспоминая традиции польской кавалерии. Разговор этот был чем-то вроде наркотика для меня — так приятно было вспоминать с земляком в часы поражения блистательные события минувшего.

На следующий день началась селекция заключенных. Делили нас на две группы. В первую входили жители Литвы и польских территорий, оккупированных немцами, т. е. те, которых никак нельзя было причислить к советским гражданам. Во вторую группу входили жители восточных территорий, которые русские считали своими землями, и, следовательно, их население — советскими гражданами. Я попал в первую группу не только оттого, что Вильно входило в состав Литвы, но и потому, что при регистрации дал неверные данные о себе. Я чуть изменил звучание своей фамилии и, ни слова не говоря о своем профессорском звании, заявил, что был сотрудником Торгово-промышленной палаты в Варшаве. Разоблачили эту мою ложь только в марте 1940 года при ликвидации козельского лагеря. Первая группа была размещена в монастыре, вторая — в скиту, и между нами практически не было связи. Правда, мы получали иногда известия друг от друга, используя для этого либо русских служащих, посещавших обе части лагеря, либо через тех обитателей скита, что иногда приводились в монастырскую баню.

Мои впечатления о жизни в козельском лагере можно найти в моих воспоминаниях, помещенных в книге «Катынское преступление», вышедшей с предисловием генерала Андерса и под редакцией профессора Здислава Сталя в 1948 году.[27] Мне не хотелось бы тут повторяться, и посему я отсылаю интересующихся к этому сборнику, но кое-что, на мой взгляд, наиболее интересное и существенное, я все же опишу и в этих моих воспоминаниях.

Почти сразу же по сформировании лагеря стало ясно, что сформирован он для проведения следствия над каждым из пленных и селекции их по степени пригодности для советского режима. Естественно, следствие проводил НКВД. Необходимо сказать, что Советский Союз не был участником международной конвенции о военнопленных, не отличался особым уважением к человеческой личности и руководствовался в отношении пленных единственно своими собственными политическими целями, в двух словах которые можно описать, как достижение победы мировой революции.[28]

Руководил следствием комбриг Зарубин, занимавший довольно высокое положение в НКВД, человек достаточно образованный, владевший несколькими языками и очень приятный собеседник. Мне он напоминал образованных жандармских офицеров царской России, которых мне в юности пришлось узнать. Более подробно я его описал в моих воспоминаниях в сборнике «Катынское преступление».[29] Ему подчинялась группа следователей в званиях от лейтенанта до майора, основной задачей которых было составление индивидуальной характеристики на каждого из нас. Причем характеристики эти базировались не только на личных беседах и наблюдениях, но и на других доступных материалах. Достать же такие материалы не представляло большого труда, особенно в отношении тех офицеров, что проживали на оккупированной Советами польской территории. Кроме того, в лагере было довольно много энкаведешников из числа младшего командного состава. Эти занимались в основном проведением политических бесед, мы их называли по советскому образцу «политруком». Официальной их задачей было выяснение в ходе политбесед степени лояльности каждого из нас к советской системе, и надо думать, после каждой такой беседы они должны были составлять подробный рапорт. Последнее слово скорее всего принадлежало комбригу. Он довольно часто ездил в Москву, и, надо полагать, посещал лагеря польских пленных в Страбельске и Осташкове. Безусловно, его мнение сыграло свою роль в катынских событиях, хотя я и далек от мысли, что именно он принял решение о физической расправе над польскими офицерами. То же, что он мог распоряжаться отдельными судьбами, — это бесспорно. Во всяком случае, именно так случилось со мною. Так же скорее всего случилось и с профессором Вацлавом Комарницким, прекрасным знатоком конституционного и международного права, мобилизованного на службу в военный трибунал. Комбриг еще в самом начале следствия распорядился перевести профессора Комарницкого, который был в звании подпоручика, в офицерский барак, заселенный в основном полковниками, где условия жизни были много лучше. После ликвидации козельского лагеря Комарницкий попал в Грязовец и сразу же после заключения договора между Майским и Сикорским в 1941 году выехал в Лондон, где получил портфель министра юстиции в правительстве генерала Сикорского. По прибытии в Лондон профессор предпринял серию демаршей через польский МИД и посольство СССР с целью освободить меня из советского лагеря, куда я был помещен вопреки советско-польской договоренности.

В Козельске мы получили право переписываться с семьями, но обратным адресом должны были указывать: «дом отдыха имени Горького». Впрочем, я не исключаю, что первоначально и существовал проект создания дома отдыха в монастырских помещениях — климат в этой местности был очень здоровым. И тем не менее, название домом отдыха церковных зданий с пятиэтажными нарами внутри и несколькими сотнями заключенных — замечательный пример советского языкотворчества.

Название это было причиной и нескольких трагикомических происшествий. Так, мне рассказывали об одном офицере, который получил из дома письмо с укором от жены, что, дескать, в то время как семья чуть с голоду не умирает, сам он забавляется в доме отдыха. Другой офицер, житель Львова, показал мне письмо от жены, в котором она его просила приложить все усилия и использовать все свои связи в Советском Союзе, чтобы власти не уплотняли бы ее жилье. Но стоит и сказать, что в нашем лагере условия жизни вне всякого сомнения были много лучше, чем в других советских лагерях. Нам выдавали по 800 граммов ржаного хлеба, на обед и ужин мы получали суп и кашу. А в супе можно было найти кусок мяса или рыбы. Конечно, порции эти были не так велики, чтобы насытить, но достаточны, чтобы поддержать силы организма. А те из нас, кто соглашался работать на территории лагеря или за ней, получали дополнительное питание.

Что касается морального климата в лагере, то мы делали все, чтобы поддерживать наш дух на достаточно высоком уровне. Многие из нас по-прежнему надеялись на скорую помощь. Поляки, вообще, надо сказать, весьма склонны полагаться на помощь Запада. В начале XIX века мы верили в Наполеона, во время январского восстания — в Наполеона III, во время Второй мировой войны мы не переставали надеяться на Черчилля…

Одним из наиболее существенных факторов поддержания нашего духа была наша духовная жизнь в лагере. Среди нас было много капелланов, и хотя они и носили такие же мундиры, как и все прочие пленные, администрация довольно скоро поняла, что это не кадровые офицеры. Среди римско-католических священников я хорошо помню ксендза Войтыняка, заместителя полевого епископа, ксендзов Новака, Зюльковского, Скорела. Ксендз Кантак, профессор Пинской духовной семинарии, был единственным штатским священником, попавшим в наш лагерь. Попал он в плен чисто случайно. Он проводил время в компании знакомых офицеров, когда их внезапно арестовал советский патруль.

Любые публичные моления в лагере были строго запрещены, поэтому службы наши принимали характер первохристианских катакомбных молений. Службу обычно проводили где-нибудь в укромном месте, причащая кусочками пайкового пшеничного хлеба. Ну и кроме того, в каждом бараке была привычка отправления вечерней молитвы во время трехминутной тишины перед сном. И когда около девяти часов вечера кто-то говорил: «Прошу трехминутной тишины», все замолкали и погружались в таинство общения с Господом. Чаще всего это происходило во время прогулок перед сном. Если же мы видели кого-то из офицеров, прогуливающихся под руку с ксендзом, можно было не сомневаться, что таким способом происходит исповедь. И было много примеров того, что люди, никогда раньше не интересовавшиеся религией, в этих условиях охотно становились членами христианских общин. Особенно мне запомнились два таких случая.

В Сочельник 1939 года были арестованы и вывезены все священники, как католические, так и православные. Единственным исключением стал ксендз Зюлковский, который как раз в это время сидел в карцере, — он был схвачен на месте «преступления», когда отправлял молитву. Скорее всего, о нем просто забыли, когда был получен приказ срочно собрать и отправить этап духовных особ. Видимо, все они были расстреляны, за исключением ксендза Кантака, бывшего гражданином вольного города Гданьска, что его и спасло. То есть его можно было считать германским гражданином, а с Германией в то время у России был военный союз. В конце концов он тоже оказался в Грязовце, лагере под Вологдой, куда было свезено около 400 офицеров. Это примерно три процента от числа всех польских пленных, бывших в советских лагерях. Мотивы, по которым этим трем процентам была сохранена жизнь, на мой взгляд, не менее загадочны мотивов, по которым остальные 97 процентов были ликвидированы. Позднее в Грязовец были привезены и те польские офицеры и подхорунжие, что были захвачены во время оккупации Литвы летом 1940 года.

Факт, что днем расправы над ксендзами было выбрано Рождество, был настолько символичен, что надолго поверг нас в уныние. И когда я позже встречал в советских лагерях православных монахов, утверждавших, что Россией ныне правят слуги сатаны, я не воспринимал их слова за нонсенс, а вспоминал предвидения великих русских писателей — Федора Достоевского, Владимира Соловьева и Дмитрия Мережковского и слова Марьяна Зджеховского, великого знатока православной психологии, мы с женой были с ним близкими приятелями. Хочу особенно подчеркнуть, что в то Рождество расправились не только с ксендзами в нашем лагере, но и в Старобельске. Об этом можно найти свидетельства очевидцев.[30] Это была централизованная акция, но, к сожалению, нет никакой информации когда, где и как была учинена расправа. Среди же останков, эксгумированных Международной комиссией в Катыни в 1943 году, не было ни одного из упомянутых ксендзов.

Общими усилиями мы организовали в лагере устный ежедневный журнал, который также был весьма важным элементом в поддержании морального духа узников. Обычно чей-то сильный голос читал подготовленные заранее статьи из темных уголков церковных хоров, лагерной же администрации среди тысячи заключенных не так-то было легко и понять, откуда идет чтение и найти кто читает. В день Святого Йозефа, 19 марта 1940 года, естественно, наш журнал был целиком посвящен памяти маршала Пилсудского. Для меня это было самое трогательное мероприятие из всех, в которых я когда-либо принимал участие. Международная часть бюллетеней обычно базировалась на сообщениях, доступных узникам советских радиопередач и газет. Главными редакторами ежедневника были бывший студент Виленского университета, близко связанный с левыми католическими кругами, подпоручик Леонард Коровайчик и доцент кафедры экономики Познаньского университета поручик Януш Либицкий. С последним меня связывала общая специальность и схожесть наших взглядов на некоторые аспекты польской политики. Во время ликвидации козельского лагеря я провожал его почти до самого сборного пункта этапа.

Состав лагеря не был постоянным. От нас не только часто увозили людей, но и привозили небольшие группы пленных из других лагерей. Так, в 1939 году к нам прибыла группа из нескольких десятков офицеров-резервистов в штатской одежде, арестованных в Вильно. Они нам рассказали, что после занятия большевиками города они распространили приказ о необходимости регистрации бывших польских офицеров. Некоторые пришли на регистрационные пункты, с них взяли какие-то показания и отпустили. Но по прошествии некоторого времени всех, прошедших регистрацию, задержали и направили в Козельск. Я не помню фамилий этих людей, но, скорее всего, все они лежат в катынской могиле — ни одного из них я не встретил ни в Войске польском, ни потом за границей.

В начале 1940 года в наш лагерь привезли группу преимущественно штатских людей и разместили их в отдельном блоке, окруженном колючей проволокой и постами охраны, так что получилась зона в зоне. Из нее довольно часто строем выводили группы заключенных и вели в туалет, находившийся во внешней зоне.

Итак, чтобы вступить в контакт с таинственными обитателями внутренней зоны, надо было под каким-нибудь предлогом остаться в туалете и дождаться очередную их группу. Именно таким способом мне и удалось познакомиться с двумя из них.

Одним был полковник Корнилович, занимавшийся в министерстве обороны вопросами просвещения в армии. Я хорошо знал его брата, ксендза в ласковском доме слепых под Варшавой. Именно ксендз Корнилович совершил обряд соборования маршала Пилсудского за несколько минут до его кончины в 1935 году. Встречался я и со вторым его братом, работавшим в Институте общественных наук в Варшаве. От них мне было известно, что полковник женат на дочери писателя Генрика Сенкевича. Полковник, можно сказать, был тесно связан с интеллектуальными кругами довоенной Польши и с развитием ее духовной культуры. Встреча наша была более чем сердечной; полковник обеими руками долго пожимал мне руку и очень радовался встрече. Захватили его во время поездки на штабном автомобиле где-то на юге Польши. Он понятия не имел, отчего советские власти считают его особо опасным и поместили во внутреннюю усиленно охраняемую зону.

Вторым человеком из-за колючей проволоки был подолянин, назвавшийся Чайковским. Бывало ему на вид лет около сорока. Арестовали его за участие в прометейских организациях. Прометеизм — это было народное движение за независимость кавказских народов. В движении этом участвовали также и поляки, украинцы и представители среднеазиатских народов. НКВД жестоко расправлялся с участниками прометеизма, и потому я был сильно удивлен той открытостью, с которой Чайковский говорил о своей принадлежности к движению первому встречному незнакомому человеку. Я спросил его о судьбе нескольких известных мне людей с Подола и получил исчерпывающие ответы.

Внутренняя зона просуществовала в нашем лагере не больше двух недель, после чего всех ее узников вывезли в неизвестном направлении. Едва ли кто-то из них остался в живых.

Еще одним контингентом узников козельского лагеря стала группа юристов, арестованных на Волыни. От одного из них, бывшего начальника административного отдела воеводского управления Луцка, я узнал кое-что о судьбе тамошних моих друзей. Один из моих друзей, работник воеводского управления, был арестован, и что с ним случилось — неизвестно. Группа юристов была в лагере до самого его расформирования и, видимо, тоже лежит в катынской могиле.

Третьей группой, прибывшей уже после сформирования нашего лагеря и начала следствия, были младшие офицеры из Старобельска. Точного числа я назвать не могу, а названная мне тогда цифра — 200 человек — кажется сильно преувеличенной. Именно от них мы узнали о существовании лагеря военнопленных в Старобельске и о его узниках. По их рассказам просматривалась явная тенденция к концентрации штабных офицеров в старобельском, а младшего офицерского состава — в козельском лагерях. Однажды, я слышал, мои солагерники даже пытались наладить переписку с заключенными Старобельска.

Факт этапирования группы старобельчан в наш лагерь дает возможность лучше понять некоторые наблюдения Международной комиссии над катынскими захоронениями. Я имею в виду то, что определенное количество заключенных старобельского лагеря должно быть в этих могилах, и количество это не могло превышать двух процентов от общей численности старобельчан. И не стоит повторять ошибочное утверждение немцев, подхваченное позже Советами, де в катынских могилах лежат только узники Старобельска. Я верю, что место их захоронения еще будет найдено будущими историками.

В марте 1940 года стало ясно, что решения о дальнейшей судьбе пленных уже приняты. Об этом совершенно открыто говорили администрация лагеря и политруки, хотя едва ли многие из них знали это решение. Тем не менее, это известие встряхнуло нас.

В начале марта произошло несколько событий, которые, как я сейчас вижу, имели непосредственное влияние на мою судьбу. Однажды мой приятель и коллега по университету Тадеуш Виршилло, работавший в лагере садовником, был вызван к следователю. Тот, внимательно рассматривая личное дело Тадеуша, попросил его указать профессоров Виленского университета, находящихся в лагере. Он назвал Камарницкого, Годловского и меня, не зная, что я дал о себе ложные сведения. Следователь, как показалось Тадеушу, был крайне удивлен моим присутствием в лагере. А спустя несколько дней меня вызвал комбриг Зарубин. Я был очень удивлен этим вызовом — к комбригу обычно вызывались только штабные офицеры, единственным исключением был профессор Комарницкий.

Комбриг довольно радушно встретил меня, и ничто не говорило о его осведомленности в моем звании. Он сказал мне, что знает, мы принадлежим к двум разным лагерям, имеем противоположные мировоззрения, но любит иногда подискутировать с представителями другого лагеря. Разговор наш продолжался больше двух часов. Из него трудно было понять, что комбрига более интересует. Он расспрашивал меня о моей предвоенной поездке в Германию, о моих знакомствах в МИДе. И вообще, он скакал в разговоре с темы на тему. Я старался не упоминать своих федералистских взглядов и симпатий к программе Пилсудского, провозглашенной им в 1919 году. По-моему, именно эта беседа сыграла большую роль в моем спасении от участи многих польских офицеров, расстрелянных в катынском лесу.

Вскоре после этой странной беседы комбриг куда-то уехал, и я его больше не видел. В Грязовцах мои коллеги говорили, что он еще появился в лагере в мае 1940 года, как раз перед их отправкой из Козельска сюда. Мы все были убеждены, что этот его отъезд и долгое отсутствие были связаны с ликвидацией лагеря. В конце марта в лагере появилось новое лицо — высокий, черноволосый полковник НКВД с большим, мясистым лицом. Мы часто видели его часами гуляющим на монастырском дворе.

Где-то примерно месяц спустя, 30 апреля 1940 года, я видел его на станции в нескольких километрах западнее Смоленска, кажется, станция называлась Гнездово, наблюдающим за отправкой эшелонов с пленными в Катынь.

Оба этих человека играли не последнюю роль в катынском деле. Комбриг Зарубин, безусловно, представил своему руководству подробный рапорт о проведенной им работе и следствии. Конечно, мы не знаем его решений, предложений и оценок, если таковые вообще были им сделаны. Рапорт тот, видимо, лежит в архивах НКВД, и важной задачей будущих историков будет тщательное ознакомление с его содержанием. И я верю, что время это скоро придет, архивы НКВД будут открыты. Жаль только, что я этого едва ли дождусь. Высокий же полковник вне всякого сомнения был организатором и реализатором принятого решения. Если Зарубин представлял собой интеллигентную часть НКВД, то полковник был представителем «грязной» части этой преступной организации.

Одним из непонятных событий, предшествовавших ликвидации козельского лагеря, были всеобщие прививки и профилактические мероприятия по предупреждению заболеваний холерой и брюшным тифом. Нам тогда такие мероприятия казались вполне естественными и оправданными с точки зрения предстоящей нам отправки по домам. Сейчас же встает вопрос: а стоило ли все это делать в отношении людей, которым и так оставалось жить всего несколько недель и которые были герметично изолированы от местных жителей? Ведь фактически это была бессмысленная трата средств на более чем четыре тысячи прививок и на оплату медицинского персонала, их проводившего. Прививки эти проводились в два этапа. После первого укола пациенты чувствовали легкую горячку, но она довольно быстро проходила. После второго укола никаких побочных эффектов уже не было. Размышляя над этим, мне приходит в голову единственное логичное объяснение: администрация лагеря сама не знала еще решения Центра и потому принимала обыкновенные меры по подготовке нашего этапирования. Только потом, побывав в советских лагерях, я узнал, что никаких прививок перед этапами никогда не делают, максимум, на что можно рассчитывать, — баня.

Первый этап в Катынь был отправлен 3 апреля 1940 года, а первым офицером, вызванным на него, был мой коллега, командир первой роты 85-го виленского стрелкового полка капитан Ежи Быховец. После этого, примерно до середины мая, из нашего лагеря каждые несколько дней уходили, этапы по 300 человек. По рассказам бывших узников старобельского лагеря, отправлявшиеся в то же время оттуда этапы были несколько меньшими по числу людей. Видимо, это было вызвано меньшим числом палачей, расстреливавших старобельчан в неизвестном пока месте под Харьковом.

В сборнике «Катынское преступление» я уже писал о высокой степени централизации ликвидации козельского лагеря. Я был свидетелем приема администрацией лагеря по телефону приказов Москвы, в которых был указан даже персональный состав отдельных этапов. От работавших в лагерной канцелярии пленных известно, что подобные приказы носили регулярный характер. И тем не менее, когда через полтора года — в конце 1941 — начале 1942 годов — генералы Сикорский и Андерс и посол Кот обратились к советским властям с просьбой предоставить им списки польских военнопленных, им было объявлено, что таких списков не существует.