Вместе в Лондоне
Вместе в Лондоне
Тринадцать лет назад, всего полгода после перемирия, поездка в Лондон была совсем не то, что сейчас. Поезд Париж — Булонь–сюр–Мер еле полз, вагоны старые, набитые битком, неудобные. Булонь еще пестрел следами войны, но был тих и заброшен, словно замок отвоевавшей свое Спящей Красавицы. Пароходы через Ла–Манш были старые и грязные. Почти все время пути мы простояли в длинной очереди с такими же иностранцами, ожидая печати в паспорте. Просочившись наконец в каюту, где обосновался чиновник, все подвергались очень вежливому, но дотошному опросу, после которого чувствовали себя только что не шпионом. В Англии же ничто не напоминало о недавней войне: ровный и мирный ландшафт, не обезображенный колючей проволокой и бараками, везде порядок и опрятность. Я разволновалась, впервые увидев Дуврские скалы, ведь я никогда не была в Англии, зато дорога до Лондона запомнилась мало, голова была занята мыслями о встрече с Дмитрием. Чем ближе мы подъезжали к Лондону, тем больше я волновалась. И вот наконец вокзал Виктория. Поезд еще не стал, а я уже высунулась в окно, обшаривая глазами платформу. По платформе вперевалку шел высокий человек в военной форме защитного цвета.
— Дмитрий! — крикнула я.
Голова в британском офицерском кепи обернулась на мой голос. Это был Дмитрий. Я пробежала по вагону и спрыгнула на платформу. Мы взялись за руки. Охваченные скорее смущением, нежели иными чувствами, мы молча смотрели друг на друга. Дмитрий, конфузясь, стянул кепи, и мы обнялись. Так же молча мы отступили и снова вгляделись друг в друга. Как же он изменился! Это уже не был тот светлолицый стройный юноша, которого я провожала на пустом вокзале зимней ночью 1916 года. На загорелом лице обозначились складки, раздались плечи, он словно еще подрос. Он стал мужчиной.
Немыслимое напряжение первых минут встречи снял мой муж: он подошел к нам, и его надо было представить. Дмитрий повернулся к новому зятю и тепло пожал ему руку. Оказалось, они однажды встречались на войне, после жаркого боя, когда разгоряченные минувшей опасностью незнакомые люди сближаются и чувствуют себя закадычными друзьями. Такие минуты никогда не забываются. Было очень кстати, что они тут же отдались военным воспоминаниям. То были воспоминания о справедливой борьбе, где они оба рисковали жизнью за правое дело, с оружием в руках защищали страну. Невзгоды, которыми все это обернулось, трагедии и утраты за годы нашей разлуки не вмещались в слова, слова были неуместны и даже скандальны. На рукаве у Дмитрия была черная повязка, на мне темная шляпка под вуалью, и это были единственные знаки нашей боли, открытые посторонним.
С вокзала Дмитрий повез нас в «Ритц», где жил по приезде в Лондон. Он существовал тогда на деньги от продажи в 1917 году своего дворца в Петрограде. Со времени продажи российский рубль сильно обесценился, поначалу крупная сумма значительно сократилась, и он уже проживал основной капитал. Впрочем, при осмотрительных расходах и даже не очень экономя, на какое то время денег ему должно было хватить.
В первый вечер мы были до такой степени возбуждены, что избегали касаться серьезных тем, дурачились как дети, без конца смеялись и шутили, заглушая душевную боль. Эта боль затопила бы нас, прекрати мы хоть на минуту притворяться веселыми. Не сговариваясь, мы избрали для первого дня эту тактику. Позже, когда притупилась первая острота встречи, мы смогли сначала отрывочно, а потом подробнее поведать друг другу наши злоключения. Однако наше отношение к новой жизни оставалось неизменным: мы заслонялись от нее смехом. Прошлое, наше собственное прошлое, еще занимало важное место в нашей жизни; грубо встряхнув, нас вырвали из сладкого сна, и мы ждали, когда можно будет опять заснуть и связать порвавшиеся нити. Об отце мы говорили как о живом человеке, с которым на время разлучены, и так же — о тете Элле и, конечно, о государе и государыне, в чью смерть тогда мало кто верил. Мы никогда не обсуждали политические и духовные мотивы, что привели Россию к катастрофе; после революции мы наслушались столько диких и односторонних толкований на сей счет, что добавить к ним нечего не могли. Напротив, мы чувствовали, что надо дождаться, когда утихнет смерч скоропалительных выводов, и мы в ясном свете увидим обстановку и составим собственное непредвзятое мнение.
Дмитрий не только возмужал физически, но и чрезвычайно развился духовно, и это меня одновременно радовало и печалило. Никто не вступал в жизнь легче и ярче него. При огромном состоянии у него почти не было обязательств в жизни, он был хорош собою и обаятелен и вдобавок слыл признанным любимцем царя. Он еще не кончил ученье и не определился в конную гвардию, а уже не было во всей Европе более блистательного юного принца. Он шел сказочной дорогой, его баловали и осыпали похвалами. Его судьба представлялась даже чересчур ослепительной, и отец то и дело тревожно качал головой, задумываясь о его будущем. Но и на гребне своих успехов, которыми он по молодости упивался, и вопреки напускной искушенности, в душе он так и остался ребенком, лишенным родительского дома, не знавшим направляющей руки, страдавшим от одиночества, робким и замкнутым мальчиком, не допускавшим к себе пошлость и случайные отношения, мечтавшим наполнить свою жизнь большим, настоящим смыслом.
У меня сердце надрывалось видеть его лишенным положения, которому он так соответствовал, вынужденным обуздывать свою широкую натуру, видеть, как жизнь безжалостно обкорнала его крылья, только–только расправившиеся для высокого полета.
Впрямую революция не угрожала его жизни, но тем труднее приходилось ему сейчас, что он не столкнулся с ее мерзостями. Он не видел своими глазами, как это видели мы в России, распада, крушения всех принятых норм, измены и трусости. Мы прошли через все, ничто уже не могло нас удивить, никакие лишения не могли застать врасплох. А ему все только предстояло. После двух с лишним лет под крылышком у Марлингов он должен был рассчитывать на себя одного. Теперь его будут окружать люди, оказавшиеся в одном с ним положении, его собьет с толку их душевное состояние, он его не поймет, в их обществе он может потерять себя, упиваясь горечью личных утрат. А в нынешнем положении надо отменить все личное, чтобы устоять на ногах. Надо оставаться собою, молча сносить удары и стараться беспристрастно во всем разобраться.
В России он тянул лямку в полку и вел светскую жизнь; в войну был при государе в ставке и изнутри наблюдал происходящее; в Персии, располагая досугом, он сильно продвинулся в своем развитии, много читал, восполняя свое исключительно военное образование. Он вдумчиво обозрел события недавнего прошлого, и теперь, когда мы увиделись, выяснилось, что наше духовное становление совершалось примерно одинаково. Мы пытались решать те же проблемы и приходили каждый по–своему к тем же выводам. Не разнились и наши взгляды на неизбежность революции, мы были готовы признать свою долю вины в действиях старого режима. Полное совпадение в оценках проливало бальзам на наши раны.
Избежав опасностей в революцию, Дмитрий не избежал связанных с нею тревог. В Персии, где он оказался вскоре после того, как на родине начался общий развал, он был фактически отрезан от России, прежде всего от Петрограда, где оставались отец и я. За целый год он ничего не получил от нас. Скудные вести, к тому же неопределенные и неточные, доставляли только беглецы из России. Я успела написать ему о своем замужестве, и потом долгое время он ничего не знал о нашем бегстве.
К концу 1918 года сэр Чарльз Марлинг был отозван из Персии в связи с готовящимся новым назначением. Дмитрия ничто не держало в Персии, и он решил вернуться с Марлингами в Англию. Выбраться можно было только через Месопотамию, дорога была долгая, жаркая и изнурительная. Добравшись до Бомбея в Индии, они все погрузились на британский транспорт, которым в Англию возвращались военные. В Бомбее тогда свирепствовал брюшной тиф, проник он и на транспорт, и одной из первых его жертв стал Дмитрий. Вместе с другими несчастными он страдал неимоверно. Какую помощь можно было оказать на переполненном маленьком судне? Ни медикаментов, ни сиделок не было — только один–единственный молодой врач. Дмитрию еще повезло: с ним был русский ординарец, он и ухаживал за ним. В очередь с ординарцем день и ночь сидела с Дмитрием леди Марлинг. Сам он смутно сознавал свое состояние, отчаянно боролся за жизнь, потом что то в нем надломилось, и он утратил желание сопротивляться.
Жаркой ночью, когда он метался на койке в своей душной тесной каюте, ему привиделся странный сон. Будто бы в дальнем углу каюты обозначилась миниатюрная человеческая фигура, и чем то она была знакома. Он пригляделся в полумраке и наконец узнал: это была я, и словно бы я звала его, и ему, сонному, подумалось, что я умерла и пришла за ним. И вот тогда в нем что то отпустило, он почувствовал, что его качает и сносит куда то, и это чувство вовсе не было неприятно. Он потерял сознание. Сидевшая с ним леди Марлинг видела, как заострилось и побледнело его лицо и участилось дыхание, пульс еле прощупывался. Сразу послали за доктором. Вбежав, он понял, что это коллапс и нельзя терять ни секунды. Либо у юного врача не было под рукой необходимых средств, либо он просто потерял голову, но он упал на Дмитрия, схватил его за плечи и встряхнул.
— Очнись, очнись! — кричал он.
Откуда то издалека, возможно, в беспамятстве, Дмитрий услышал его голос. Этот зов, говорил он, вернул его к жизни, хотя усилие далось ему нелегко. У него не было ни малейшего желания жить, и несколько дней врач и леди Марлинг буквально боролись за его жизнь, порою теряя всякую надежду. Не сразу и очень медленно он собрался с силами и пошел на поправку. Когда Дмитрий рассказал мне все это, мы сопоставили даты, и выяснилось, что его сон пришелся на худшие дни моей инфлюэнцы.
В Порт–Саиде Марлинги решили снять его с парохода и несколько дней полечить в нормальных условиях в Каире. Он был настолько слаб, что с парохода его выносили на носилках.
В Каире он стал быстро поправляться, смог ходить, приглядываться к стране, где был впервые. В начале января 1919 годы Марлинги и Дмитрий отплыли в Марсель, оттуда отправились в Париж. Уже несколько месяцев Дмитрий не знал, что происходит в России. Тот сон продолжал томить его, и в Париже он первым делом отправился в булонский дом расспросить старика консьержа. То малое, что мог сообщить ему Гюстав, было чрезвычайно тревожно. Великий князь Павел Александрович в тюрьме, княгиня Палей с двумя дочерьми в Петрограде, молодой князь Палей исчез, исчезла и я. Дмитрий был как громом сражен, у него земля ушла из под ног. Он уже знал о разгуле террора в России; отец еще мог быть жив, но, разумеется, не было никакой надежды увидеть его, коль скоро он в большевистских застенках. А уж о моей судьбе он даже боялся загадывать. Обездолившая его революция дотоле была для него только словом, страшным и зычным, каковой она была и для меня вплоть до того дня в Пскове, когда я услышала об отречении государя. И вдруг он реально и близко увидел ее ужасный лик. Он не помнил, как ушел из сторожки Гюстава, как добрался до отеля. Его затопило чувство всеобщего конца. Все, что было ему дорого, — родина, семья, — все ушло бесповоротно. Не к кому пойти и негде преклонить голову.
В Англии он узнал больше, но по–прежнему ничего утешительного. Более или менее официально подтвердились слухи о гибели царской семьи. Он был близок к отчаянию, когда через месяц пришла весточка от меня из Румынии. Он избегал вспоминать то время, и что ему довелось пережить, я поняла только по его обмолвкам и из рассказов леди Марлинг. О гибели отца он узнал из газет, потом это подтвердили в Министерстве иностранных дел. Не знаю, как бы он пережил это время, не будь рядом Марлингов. Они окружили его вниманием и поддержкой истинно родительскими.
В маленькой гостиной между нашими номерами в отеле мы говорили часами, забывая обо всем на свете, отринув действительность, окружавшую нас. Не имея родного очага, мы радовались уже тому, что мы вместе. Скоро, однако, отель стал нам с мужем не по карману, мы вынуждены были приискать жилище подешевле. Я нашла меблированную квартиру на Беркли–стрит, куда мы и перебрались, а столовались по–прежнему в «Ритце», и я много бывала с Дмитрием.