Глава 21 Они знали, что это конец, когда я был с ними
С появлением новых охранников, а вместе с ними и отчетливого ужесточения отношения к императорской семье каждый в ее окружении начал все больше опасаться за свою безопасность. В городе тоже стало заметным присутствие разнузданных элементов, которым была неведома дисциплина. Россия постепенно скатывалась к гражданской войне, и упадок законности и правопорядка в конце концов достиг и Тобольска. «Сколько еще времени будет наша несчастная Родина терзаема и раздираема внешними и внутренними врагами?» — задавался вопросом Николай в своем дневнике. Его отчаяние лишь усилилось при получении известия о том, что правительство Ленина подписало Брестский мир с Германией. Отречение от трона, на которое он пошел ради России, было напрасным, понимал Николай. «Кажется иногда, что дальше терпеть нет сил, даже не знаем, на что надеяться, чего желать», — признался он в своем дневнике[1475].
В середине марта «всевозможные слухи и страхи» взбудоражили губернаторский дом. Они были вызваны прибытием в Тобольск из Омска отряда большевиков?красногвардейцев, которые немедленно начали выдвигать свои требования к местной власти. Сразу вслед за ними появились еще более воинственно настроенные отряды из Тюмени и Екатеринбурга, которые бродили по городу, терроризируя жителей угрозами захвата заложников (любимая угроза наиболее суровых большевиков) и агитируя захватить Романовых и выдворить их из Тобольска[1476]. В ответ Кобылинский удвоил охрану губернаторского дома и усилил патрули вокруг него. Но ничто не могло рассеять осязаемое чувство опасности, которое у многих в окружении царской семьи переросло в фатализм. «Я приехал сюда, прекрасно зная, что живым мне отсюда не выбраться, — сказал Татищев Глебу Боткину. — Все, что я прошу, — это чтобы мне позволили умереть с моим императором»[1477]. Настенька Гендрикова была настроена не менее мрачно и прямо сказала Изе Буксгевден, что «у нее есть предчувствие, что наши дни сочтены»[1478].
В начале года, еще до передачи охраны семьи красногвардейцам, Пьеру Жильяру некоторое время казалось, что побег из?под стражи был вполне возможен, учитывая очевидное сочувствие Кобылинского и более спокойное отношение к семье большинства его людей. Жильяру казалось, что спасение можно было бы осуществить с помощью группы преданных офицеров?монархистов. Но и Николай, и Александра были твердо намерены не рассматривать никаких вариантов «спасения», при которых семья будет разлучена «или покинет территорию Российской империи»[1479]. Если они так поступили бы, как объяснила Александра, это было бы для них все равно что прервать «последнюю нить, связывающую их с прошлым, которое погибло бы безвозвратно». «Атмосфера электрическая кругом, чувствуется гроза, — писала она Анне Вырубовой в конце марта, — но Господь милостив и охранит от всякого зла». Она, однако, признавала, что «все становится очень мучительно»[1480].
В конце марта их волнения были по большей части снова связаны с состоянием Алексея, который был опять в постели с сильным кашлем. Напряжение от кашля спровоцировало кровоизлияние в паху, которое вскоре стало вызывать мучительную боль, какой он уже давно, с 1912 года, не испытывал. В корниловском доме Иза Буксгевден столкнулась с доктором Деревенко, который в глубоком отчаянии возвращался от мальчика. Он выглядел очень мрачным и сказал, что у {Алексея} от кровоизлияния повреждены почки, а в этом забытом Богом городе невозможно было приобрести ни одно из тех средств, какие ему сейчас были нужны. «Я боюсь, что он этого не выдержит», — сказал он, качая головой, в его глазах была тревога. Страшная тень Спалы нависла над губернаторским домом на многие дни, когда у Алексея поднялась температура и начались приступы мучительной боли. Из?за них он как?то признался матери: «Я хотел бы умереть, мама. Я не боюсь смерти». Смерть сама по себе не имела над ним власти, его страшило другое: «Я так боюсь того, что они могут здесь с нами сделать»[1481].
Александра не отходила от кровати сына, как и всегда, пытаясь успокоить его и наблюдая, как он «страшно похудел и бледен» и «с громадными глазами» — так же, как в Спале[1482]. Их лакей Алексей Волков видел, что этот приступ болезни был, возможно, даже хуже предыдущего случая, потому что на этот раз болели обе ноги Алексея. «Он страдал ужасно, плакал и кричал, все время звал мать». Муки Александры при виде его страданий и ее собственное бессилие были ужасны. «Она горевала… как никогда… Она просто не могла справиться, и она плакала, как никогда раньше не плакала»[1483]. Час за часом она сидела, «держа больные ноги», потому что Алексей мог лежать только на спине, в то время как Татьяна и Жильяр по очереди массировали их аппаратом Фона, который часто применялся, чтобы поддержать кровообращение[1484]. Но по ночам Алексей был особенно беспокойным, у него то и дело случались приступы сильной боли. Не раньше 19 апреля доктор Деревенко отметил обнадеживающие признаки того, что «рассасывание» (крови из отека) «проходит хорошо», хотя Алексей был еще очень слаб и испытывал боль[1485].
* * *
Во время последнего кризиса с Алексеем 12 апреля было дано распоряжение по соображениям безопасности всем из корниловского дома, кроме двух врачей, Боткина и Деревенко и членов их семей, перейти в губернаторский дом. Он и так уже был перенаселен, но всем удалось без особых возражений и недовольства уместиться на первом этаже, разделив некоторые комнаты ширмами надвое, чтобы «не вторгаться в частную жизнь императорской семьи наверху»[1486]. Только Сидней Гиббс наотрез отказался делить комнату с Жильяром, с которым он не ладил. Гиббсу вместе с его беззубой старой горничной Анфисой разрешили поселиться в наспех переделанном каменном флигеле рядом с кухней, куда доносился запах от расположенного неподалеку свинарника[1487]. Отныне только врачи могли свободно перемещаться, остальную часть окружения больше не выпускали в город, и они были, по сути, под домашним арестом.
Две недели спустя стало известно, что в Тобольск прибыл чрезвычайный уполномоченный из Москвы, Василий Яковлев, в распоряжение которого и поступала теперь царская семья. «Все обеспокоены и ужасно встревожены, — писал Жильяр. — В приезде комиссара чувствуется неопределенная, но вполне реальная угроза»[1488]. Предвидя досмотр их вещей и обыск, Александра сразу начала жечь свои недавние письма, так же поступили и девушки. Мария и Анастасия даже сожгли свои дневники[1489]. Яковлев, как вскоре выяснилось, прибыл вместе со 150 новыми красногвардейцами и с распоряжением вывезти семью в неизвестное место. Но когда они с заместителем Авдеевым пришли в дом, то увидели, что «изможденный мальчик с пожелтевшим лицом, казалось, умирает»[1490]. Алексей был слишком плох, чтобы его можно было перевозить, как в тревоге настаивал Кобылинский. Яковлев принял решение отложить отъезд семьи, но оно было отменено ленинским Центральным Комитетом, и ему было приказано без промедления увезти бывшего царя. Николай наотрез отказался ехать в одиночку в неизвестном направлении. Когда Яковлев согласился, чтобы он взял с собой попутчика либо Николая увезут насильно, Александре пришлось принимать самое мучительное решение. Приходя в ужас при мысли о том, что может случиться с мужем, если его увезут в Москву (воображая себе суд в духе {Великой} французской революции), она пережила несколько часов психологической пытки, пытаясь решить, как же ей поступить. Ее камеристка Мария Тутельберг хотела успокоить ее, но Александра сказала:
«Не усугубляй мою боль, Тюдельс. Сейчас самый сложный момент для меня. Ты знаешь, что для меня значит мой сын. А теперь мне придется выбирать между сыном и мужем. Но я сделала свой выбор, и я должна быть сильной. Я должна оставить моего мальчика и разделить свою жизнь — или смерть — с моим мужем»[1491].
Четырем сестрам было ясно, что одной из них нужно ехать вместе с матерью для поддержки, она не могла без них обойтись. Здоровье Ольги было еще слабым, и она была необходима дома, чтобы помогать ухаживать за Алексеем. Татьяна должна была взять на себя ведение домашнего хозяйства, даже Гиббс утверждал, что ее «сейчас рассматривают как главу семьи вместо великой княгини Ольги»[1492]. Обсудив все между собой, девушки пришли к выводу, что сопровождать мать и отца должна Мария, а придворный шут Анастасия останется дома «подбадривать всех»[1493]. Оставалась надежда, что недели через три, когда Алексей чуть?чуть окрепнет, они смогут воссоединиться со своими родителями.
Николай и Александра провели большую часть того дня, сидя у кровати Алексея, пока для них упаковывали самое необходимое в дорогу. Татьяна спросила Яковлева: куда их везут — чтобы ее отец предстал перед судом в Москве? Яковлев отверг такую идею, утверждая, что из Москвы ее родителей «непременно увезут в Петроград, а оттуда, через Финляндию, в Швецию, а затем в Норвегию»[1494]. В этот последний вечер все сели обедать за накрытый по всем правилам стол с разложенными у приборов картами меню, так же, как они делали всегда. «Мы провели вечер в горе», — признался Николай в своем дневнике. Александра и девочки часто плакали. Стоицизм Александры совершенно покинул ее, когда она оказалась перед перспективой оставить сына, за которым она так одержимо следила последние тринадцать лет. Позже, когда все сели вместе пить чай перед сном, она появилась, уже взяв себя в руки.
Все они «скрывали свои страдания и старались казаться спокойными, — писал Жильяр. — У всех было чувство, что если кто?нибудь из нас не выдержит, не выдержат и все остальные». «Это было самое скорбное и удручающее чаепитие, на котором мне доводилось присутствовать, — вспоминал Сидней Гиббс, — говорили мало, не пытались делать веселый вид. Было торжественно и трагично, подходящая прелюдия к неизбежной трагедии»[1495]. Много лет спустя он настаивал на том, что «они знали, что это был конец, когда я был с ними» в тот вечер, и хотя вслух это не было произнесено, у всех было невысказанное, но четкое представление о том, что может ждать их впереди[1496].
Николай сохранил свое внешнее железное спокойствие до самого конца, но «оставить остальных детей и Алексея, такого больного, каким он был, и в таких обстоятельствах было более чем трудно, — признавался он в своем дневнике, — конечно, никто не спал в ту ночь»[1497]. В 4 часа утра на следующее утро, 26 апреля, Николай «пожал каждому руку и нашел прощальные слова для каждого, и мы все поцеловали руку императрицы», — вспоминал Гиббс, а потом, закутанные в длинные каракулевые шубы, Александра и Мария пошли за ним к ожидающим тарантасам[1498][1499].
«Они уехали еще затемно, — вспоминал Гиббс, но он побежал за своим фотоаппаратом, — и на длительной экспозиции мне удалось сделать снимок тарантаса, предназначенного для императрицы, хотя снять сам момент отъезда было невозможно»[1500].
Сестры всхлипывали, когда целовались на прощание с отъезжающими. Но только робкая комнатная девушка императрицы Анна Демидова, которая ее сопровождала (кроме нее, с ними ехали Долгоруков, доктор Боткин, камердинер Терентий Чемодуров и лакей Иван Седнев), высказала наконец вслух то, о чем каждый втайне тревожился, но не решался озвучить: «Я так боюсь большевиков, господин Гиббс. Я не знаю, что они могут с нами сделать». Ее испуганное лицо, на которое было «жалко смотреть», стояло перед ним, когда скорбный ряд телег и их конвой из конных красногвардейцев уезжал в холодный серый рассвет[1501].
Татьяна Боткина тоже смотрела им вслед из своего окна в доме Корнилова:
«Телеги пронеслись мимо дома на бешеной скорости, свернули за угол и исчезли. Я бросила взгляд на губернаторский дом. Три фигуры в сером еще долго стояли на ступеньках и смотрели на дорогу, лентой уходящую вдаль. Затем они повернулись и медленно пошли обратно в дом»[1502].
* * *
После того как Николая, Александру и Марию увезли в неизвестном направлении, «печаль, как смерть, охватила дом», как вспоминал камердинер Волков. «Раньше всегда была какая?то оживленность, но после отъезда императорской четы мы были подавлены тишиной и одиночеством, охватившими нас»[1503]. «Это чувство было заметно даже у солдат», — записал Кобылинский[1504]. Ольга «плакала ужасно», когда уехали отец и мать, но они с сестрами заставили себя заняться (и отвлечь свои мысли) теми насущными делами, которые поручила им Александра[1505]. Многие из крупных украшений Александры уже были тайно вывезены на хранение в Абалакский или Ивановский монастыри. Оттуда эти украшения должны были передать сторонникам монархии на сбор средств для организации побега. Правда, эти деньги так и не были собраны. Девушки помогали Анне Демидовой и камер?юнгферам Марии Тутельберг и Елизавете Эрсберг «распорядиться лекарствами в соответствии с договоренностью»[1506]. Этой условной фразой Александра обозначала, что необходимо спрятать жемчуг, бриллианты, броши и ожерелья среди одежды, нижнего белья и головных уборов семьи. Камни покрупнее зашивали в матерчатые пуговицы. До предполагаемого отъезда сестер оставалось всего каких?то три недели, и женщины лихорадочно торопились завершить это задание в срок. Работой руководила Татьяна, которая, несмотря на советы оставить драгоценности на хранении в Тобольске, настаивала на точном выполнении распоряжений матери[1507]. Алексей все еще был болен, и было не до уроков. Все были слишком заняты тем, чтобы развлекать его и подбадривать, когда он «в постели метался и стонал от боли, постоянно тоскуя по матери, которая не могла к нему прийти»[1508].
Сначала один из возчиков, который вез их в Тюмень, передал весточку, что семья в безопасности, и только потом, через несколько дней, от них пришли письма. Реки были все еще покрыты льдом, повозки должны были ехать по суше, а дороги были ужасные. «Дорога просто ужасная, замерзшая земля, грязь, снег, вода лошадям по живот», — сообщала позже Мария[1509]. 29 апреля пришло первое письмо, написанное во время их первой ночной остановки в пути на Иевлево. «У Мамы сильно болит сердце от ужасной дороги до Тюмени. Ведь они проехали 200 с чем?то верст (225 км) на лошадях по отвратительной дороге», — писала Татьяна подруге[1510]. Дальше дороги стали получше, и Александра послала телеграмму: «Едем с удобством. Как мальчик? Храни вас Бог»[1511]. Теперь они ехали на поезде, но по?прежнему не знали, куда их везут. «Милая моя, вы, должно быть, знаете, как это ужасно», — написала Ольга Анне Вырубовой, пока они ждали вестей[1512]. И только 3 мая — через неделю после отъезда родителей — дети наконец узнали из телеграммы, что Николай, Александра и Мария были сейчас не в Москве, как все думали, а в Екатеринбурге, в городе на Западном Урале в 354 милях (570 км) к юго?западу от Тобольска. Трем сестрам и брату теперь не оставалось ничего другого, кроме как пережить долгие тревожные дни и дождаться времени, когда можно будет приехать к ним туда.
Девочки постоянно занимались чем?нибудь по очереди, читали Алексею или играли с ним — он шел на поправку очень медленно. В хорошую погоду они вывозили его на улицу в инвалидной коляске. По вечерам Ольга сидела с ним, пока он молился, потом девушки шли в комнату к Настеньке, вместо того чтобы сидеть в своей наверху. Потом все ложились спать пораньше. «Мама, родная наша, как мы по тебе скучаем! Во всем, во всем. Так пусто, — писала Ольга Александре в длинном письме, которое было закончено лишь через несколько дней. — Я то и дело захожу в твою комнату, и тогда я чувствую, что ты как будто еще там, и это так утешительно». Приближалась Пасха, и они делали все возможное, чтобы подготовиться к ней, хотя в первый раз они оказались врозь в этот самый важный праздник русского православного календаря. «Сегодня был огромный крестный ход с хоругвями, иконами, множеством священников и толпой верующих. Было так красиво, солнце чудесно светило, и звонили во все колокола»[1513]. Зинаида Толстая послала им в подарок пасхальные яйца, пасху и немного варенья, а также вышитую салфетку для Александры.
Но на Страстную пятницу задул ветер, пошел дождь, температура была чуть выше нуля. «Ужасно быть не вместе и не знать, как вы там на самом деле, потому что говорят разное», — писала Ольга[1514]. Тем не менее девушки вместе украсили свою походную церковь, украсили иконостас душистыми сосновыми ветками с обеих сторон. Запах хвои напомнил им о Рождестве. Еще они принесли горшки с цветами из теплицы и гоняли потом от них трех своих собак, которые все пытались «полить» растения. «Нам так хотелось бы знать, как вы отметили этот светлый праздник и чем вы занимаетесь, — продолжала Ольга в пасхальное воскресенье. — Полунощница и Всенощная прошли очень хорошо. Было красиво и уютно. Горели все настенные светильники, но без люстры, было достаточно света». В то утро они поздравили всех домашних и прислугу и подарили им пасхальные яйца и маленькие иконки, как это всегда делала их мать, ели традиционные кулич и пасху[1515].
Наконец пришло письмо от Марии, в котором она кратко описывала их новое житье в Ипатьевском доме в Екатеринбурге. Новости были самые удручающие. «Мы скучаем по нашей тихой и мирной жизни в Тобольске, — писала она. — Здесь каждый день нас ждут неприятные сюрпризы»[1516]. Пасху они там отпраздновали чрезвычайно скромно: еду им приносили из общественной столовой в городе, и многие из их вещей находились в ужасном состоянии, были в пыли и грязи после ухабистой дороги. В письме была трогательная приписка Анастасии от Николая: «Мне без тебя одиноко, моя дорогая. Скучаю по забавным рожицам, которые ты строишь за столом»[1517].
Три сестры испытали истинное облегчение, когда из Екатеринбурга начали, наконец, поступать письма. Александра и Мария писали ежедневно, но многие из примерно двадцати двух отправленных ими писем так и не дошли в Тобольск. «Не получать новостей все это время поистине ужасно, — написала Татьяна 7 мая. — Из окна нам видно, что Иртыш здесь спокойный. Завтра ожидается первый пароход от Тюмени. Наших свиней продали, но есть еще свиноматка, у которой шесть поросят… Вчера мы съели нашего бедного индюка, так что теперь осталась только его жена… В саду скука смертная. Как только мы выходим, сразу начинаем смотреть на часы, когда можно будет вернуться в дом… Душа у нас болит за вас, мои дорогие, на Бога наше единственное упование, а утешение в молитвах» [1518].
Даже решительной Татьяне было трудно выдерживать все это. «Я так боюсь потерять мужество, — писала она отцу. — Я много молюсь за вас… Да хранит вас Господь, спасет вас и защитит вас от всякого зла. Ваша дочь Татьяна, которая страстно любит вас во веки веков»[1519].
После того как растаял лед и Иртыш стал опять полноводным, возобновилось судоходство. Пароходы опять стали ходить в Тюмень. Девушкам слышны были пароходные гудки, доносящиеся издалека, и появилась надежда, что они скоро смогут поехать к родителям[1520]. Мария в Екатеринбурге с нетерпением ожидала их приезда: «Кто знает, может быть, это письмо дойдет до вас как раз перед отъездом. Боже благослови вашу поездку и храни вас в безопасности от всякого зла… Нежные мысли и молитвы да окружат вас — самое главное быть поскорей снова вместе»[1521].
Единственная забота, единственное желание, которое выражается в каждом письме в переписке между Тобольском и Екатеринбургом в эти последние дни вынужденной разлуки, — это скорейшее воссоединение семьи. Их письма полны мыслями об этом и словами любви. «Как вы держитесь и что вы делаете? — спрашивает Ольга в своем, как оказалось, последнем письме из Тобольска. — Как бы я хотела быть с тобой! Мы все еще не знаем, когда мы выезжаем… Да защитит вас Господь, моя дорогая любимая мама, и всех вас. Целую Папа, тебя и М. во много раз. Я крепко обнимаю тебя и люблю тебя. Ваша Ольга»[1522].
«Писать о чем?нибудь приятном трудно, — писала Мария в письме к Алексею, — подобного здесь мало». Однако ее оптимизм остался по?прежнему незамутненным: «Но, с другой стороны, Бог не оставляет нас, светит солнце и поют птицы. Сегодня утром мы услышали хор на рассвете»[1523]. Реальность новой обстановки была тем не менее мрачной. Им больше не предоставляли никаких мелких привилегий, как в Тобольске, они находились под постоянным и пристальным наблюдением. Письма для них теперь следовало направлять на имя председателя областного исполкома Екатеринбурга[1524].
Шестнадцатилетняя Анастасия из всех трех оставшихся в Тобольске сестер единственная сохранила незамутненное чувство радости в мире, который все теснее смыкался вокруг них. В письме Марии об их повседневной жизни она рассказывала ей:
«Мы по очереди завтракаем с Алексеем и заставляем его есть, хотя бывают дни, когда он ест и сам, без всяких уговоров. Наши мысли все время о вас, дорогие мои. Ужасно грустно и пусто. Я просто не знаю, что на меня находит. Конечно, у нас есть крестильные крестики, и мы получили ваши новости. Итак, Бог помогает и поможет нам. Мы замечательно украсили иконостас на Пасху, весь в еловых ветках, как тут принято, и в цветах тоже. Мы сфотографировались, я надеюсь, что фотографии получатся… Мы качались на качелях, и как я смеялась, когда упала, такое приземление, честно!.. У меня целый вагон новостей, которые хочется рассказать вам… У нас была такая погода! Просто хочется закричать, такая хорошая. Как ни странно, я загорела больше остальных, настоящий аррраб {так в оригинале}!..
Мы прямо сейчас сидим все вместе, как всегда, но нам не хватает вашего присутствия в комнате… Мне жаль, что письмо такое сумбурное, но вы знаете, как порхают мои мысли, и я не могу все это записать, поэтому набрасываю на бумагу все, что приходит в голову. Мне так сильно хочется увидеть вас, ужасно грустно. Я выхожу и гуляю, а потом возвращаюсь. Скучно и дома, и на улице. Я качалась, выглянуло солнце, но было холодно, и моя рука едва пишет»[1525].
Сестры старались, как могли, петь литургию во время пасхальной службы, рассказывала Анастасия Марии, но «всякий раз, когда мы пели хором, выходило неправильно, потому что нужно, чтобы был четверый голос. Но тебя здесь нет, и поэтому мы шутили об этом… Мы постоянно думаем и молимся за всех: Господи, помоги нам! Христос с вами, дорогие наши. Целую тебя, моя хорошая, толстая Машка. Твой Швыбз»[1526].
* * *
17 мая в губернаторский дом прибыла орава красногвардейцев самого устрашающего вида, на этот раз из Екатеринбурга, во главе с человеком по имени Родионов. Они были «очень страшными на вид, грязными, оборванными, пьяными головорезами», каких Глеб Боткин еще никогда не видывал. Родионов был на самом деле латышом по имени Ян Свикке, и с первого взгляда он никому не понравился. Кобылинский считал его жестоким, «низким хамом»[1527]. Холодный и подозрительный по натуре, Родионов был постоянно начеку и во всем искал заговор: он приказал ежедневно проводить унизительную перекличку, и девушки должны были спрашивать у него разрешения спуститься вниз из их комнаты и выйти во двор. Им было приказано не закрывать дверь в свою комнату ночью, а когда священник и монахини пришли 18 мая на вечерню, Родионов обыскал их и поставил часового прямо у алтаря, чтобы следить за ними во время службы[1528]. Кобылинский был в ужасе: «Все были так подавлены, это так подействовало на них, что Ольга Николаевна плакала и сказала, что если бы она знала, что такое случится, она никогда бы не попросила о проведении службы»[1529].
Алексей был еще чрезвычайно слаб, даже сидеть он тогда мог не больше часа. Тем не менее через три дня после прибытия Родионов решил, что мальчик уже достаточно поправился и может ехать. Несколько дней подряд вся прислуга и окружение готовили их к отъезду. «Комнаты пусты, понемногу все упаковывают. Стены выглядят такими голыми без картин», — писал Алексей матери[1530]. Что нельзя было взять с собой, следовало «утилизировать» в городе — если это не было уже изъято самими охранниками. Бомльшая часть окружения готова была поехать вместе с детьми. Дочь доктора Боткина Татьяна умоляла разрешить ей и ее брату поехать вместе с сестрами Романовыми, но получила отказ. «Зачем такой красивой девушке, как ты, гнить всю жизнь в тюрьме? Ты же не хочешь, чтобы тебя расстреляли? — ухмыльнулся Родионов. — А их, по всей вероятности, расстреляют». Он сухо сказал Александре Теглевой, отвечая на вопрос, что их ждет: «Жизнь там будет совсем другая»[1531].
Накануне отъезда детей Романовых Глеб Боткин подошел к губернаторскому дому и попытался в последний раз хоть мельком увидеть их. В окне он рассмотрел Анастасию, она помахала ему и улыбнулась. Тут же из дома выскочил Родионов и велел ему отойти от окон: заглядывать внутрь никому не разрешалось. Он пригрозил, что охранники будут стрелять и убьют любого, кто попытается это сделать[1532].
В последний их день в Тобольске все домашние собрались вместе сначала на прощальный обед, на котором подавали борщ и рябчиков с рисом, затем на ужин — была телятина с гарниром и макароны. Все это они запили последними двумя бутылками вина, которые им удалось спрятать от охранников[1533]. На следующий день, 20 мая 1918 года, в 11:30 утра дети были доставлены на пристань и вновь сели на пароход «Русь». Там, к их великой радости, они встретили Изу Буксгевден. Ольга сказала ей, что им «повезло, что они все еще живы и смогут вновь увидеть своих родителей, что бы ни ждало их в будущем»[1534]. Но Изу потрясло, как изменились Ольга и Алексей — их обоих она в последний раз видела лицом к лицу в августе предыдущего года:
«Он был ужасно худой и не мог ходить, а его колено почти не гнулось из?за того, что он пролежал так долго. Он был очень бледен, и его большие темные глаза казались еще больше на небольшом узком лице. Ольга Николаевна также сильно изменилась. Ожидание и тревога из?за отсутствия родителей… изменили прекрасную, яркую девушку двадцати двух лет и превратили ее в выцветшую и печальную среднего возраста женщину»[1535].
Дети, вероятно, думали, что присутствие Изы, которой позволили присоединиться к ним, «возвещает и дальнейшие небольшие уступки», на которые готовы идти их тюремщики?большевики[1536]. Но это было далеко не так. Во время двухдневного плавания до Тюмени их ждало постоянное запугивание и унижение. Охранники были грубы, вели себя по?хамски, они запугали всех. Родионов был циничен и груб. Он запер Алексея и Нагорного в их каюте на ночь, несмотря на уверения Нагорного, что больному мальчику нужен доступ к туалету. Родионов также велел, чтобы три сестры и их спутницы держали двери своих кают всегда открытыми, невзирая на то что снаружи постоянно стояли охранники. Ни одна из женщин не раздевалась на ночь, и все это время им приходилось терпеть их шумные попойки и непристойные замечания[1537].
Когда они прибыли в Тюмень, детей перевели в грязный вагон третьего класса в стоявшем неподалеку в их ожидании поезде. К их огромному горю, здесь их отделили от Жильяра, Гиббса, Изы Буксгевден и других, которых посадили в товарный вагон с грубо сколоченными деревянными скамейками. Вскоре после полуночи 23 мая поезд наконец подошел к остановке на пригородной товарной станции на окраине Екатеринбурга. Было холодно и морозно, все они оставались в вагонах до утра, промерзнув до мозга костей. В конце концов Родионов и еще пара комиссаров приехали за детьми[1538]. Но ни Гиббсу, ни Жильяру, ни Изе Буксгевден не разрешили идти дальше. Татищеву, Настеньке и Трине было также отказано, как и всем остальным, за исключением Нагорного. «Татьяна Николаевна пыталась отнестись к этому легко», когда Иза поцеловала ее на прощание. «Что проку от всех этих прощаний?» — спросила она. «Мы непременно увидимся и будем наслаждаться обществом друг друга уже через полчаса!» — успокаивающе сказала Татьяна. Но, как позже вспоминала Иза, один из охранников подошел к ней и зловещим голосом посоветовал: «Лучше попрощайся, гражданочка», — «и по его пугающему лицу я прочитала, что это было настоящим прощанием»[1539].
Пьер Жильяр наблюдал из поезда, как четверых детей вывели: «Матрос Нагорный… прошел мимо моего окна с больным мальчиком на руках, за ним шли великие княжны, нагруженные чемоданами и личными вещами». Их окружал конвой из комиссаров в кожаных куртках и вооруженных солдат. Он попытался выйти из поезда, чтобы попрощаться, но «часовой грубо затолкал {его} назад в вагон». В полном смятении смотрел он, как Татьяна последней еле шла под ледяным дождем. Она изо всех сил старалась дотащить свой тяжелый чемодан, другой рукой она держала под мышкой свою собаку Ортипо, ее туфли вязли в грязи. Нагорный, который к тому времени уже отнес Алексея в одни из ожидавших дрожек, запряженных одной лошадью, вернулся, чтобы помочь, но охранники оттолкнули его прочь[1540].
Местный инженер, который был на станции в то утро, зная, что должны привезти детей Романовых, стоял там под дождем в надежде увидеть их. Вдруг он увидел «трех молодых женщин, одетых в красивые темные костюмы с большими матерчатыми пуговицами. Они шли неуверенно, или, скорее, неравномерно. Я решил, что так было, потому что каждая из них несла очень тяжелый чемодан, а также потому, что дорога размокла от непрекращающегося весеннего дождя. Идти в первый раз в своей жизни с таким тяжелым багажом было выше их физических сил… Они прошли очень близко и очень медленно. Я смотрел на их живые, молодые, выразительные лица несколько нескромно — и в течение этих двух?трех минут я понял нечто, что не забуду до конца своих дней. Было такое чувство, что мои глаза на мгновение встретились с глазами трех несчастных молодых женщин и что, когда это случилось, я погрузился в глубину их измученных душ, и меня охватила жалость к ним — меня, убежденного революционера. Не ожидая этого, я почувствовал, что мы, русские интеллектуалы, мы, которые считают себя провозвестниками и голосом совести, отвечаем за недостойные насмешки, которым были подвергнуты великие княжны… Мы не имеем права ни забывать этого, ни прощать себя за нашу пассивность и неспособность сделать что?то для них» [1541].
Когда три молодые женщины прошли мимо него, инженер был поражен тем, как «все отражалось на их молодых, нервных лицах: радость увидеть своих родителей снова, гордость угнетенных молодых женщин, вынужденных скрывать свою душевную боль от враждебных незнакомцев, и, наконец, может быть, предчувствие неминуемой смерти… Ольга, с глазами газели, напомнила мне печальную молодую девушку из романа Тургенева. Татьяна производила впечатление высокомерной аристократки, с гордым видом взирающей на вас. Анастасия казалась напуганным, в полном ужасе, ребенком, который мог бы при других обстоятельствах быть обаятельным, беззаботным и любящим» [1542].
Этого инженера до конца жизни преследовала память об этих лицах. Он чувствовал — в сущности, он надеялся, — «что три молодые девушки, на мгновение по крайней мере, ощутили, что то, что отразилось на моем лице, было не просто холодным любопытством и равнодушием по отношению к ним». Его естественные человеческие инстинкты вызвали в нем желание протянуть руку и признать их, но, «к моему великому стыду, я сдержался по слабости характера, думая о своем положении, о своей семье»[1543].
Из окна своего поезда Пьер Жильяр и Сидней Гиббс вытягивали шеи, чтобы в последний раз взглянуть на девочек, когда те садились в ожидавшие их дрожки. «Как только они все сели, раздалась команда, и лошади пошли рысью, а за ними конвой»[1544].
Это был последний раз, когда их видели те, кто их любил, служил им и жил рядом с четырьмя сестрами Романовыми с их детских лет.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК