Спецоперация

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Для эмигрантов в ту пору советское посольство было опутано какой-то тайной, легендой, — вспоминала Ксения Куприна. — Некоторые шоферы такси, бывшие белые офицеры, боялись проезжать по улице Гренель... говорили, что, дескать, их могут похитить, говорили также, что французская полиция фотографирует каждого, кто входит в посольство, и потом этот эмигрант уже на учете, за ним следят, он подвергается преследованиям, иногда и высылке». Подробности отъезда отца из Парижа были изложены его дочерью в мемуарах более чем через 20 лет после событий и при публикации прошли советскую цензуру. Можно ли ее воспоминания считать в строгом смысле документом — вопрос, но других источников нет.

Ксения утверждала, что советская власть первой протянула руку ее отцу. На его имя пришло приглашение в посольство на рю Гренель от Владимира Петровича Потемкина, советского посла. Елизавета Морицовна перепугалась, Куприну стало плохо, поэтому Ксения сама отправилась в посольство на разведку. Выходит, она не боялась французской полиции. Странно: ее карьера в кино была в самом расцвете.

В посольстве Ксения Александровна встретила самый любезный прием. Потемкин, умница, интеллигент, человек одного поколения с Куприным, прекрасно понимал значение этого писателя, хотел пообщаться с ним лично. Потом присылал за ее родителями посольскую машину: «Эти визиты несколько раз повторялись и происходили всегда в очень теплой обстановке». Отец переживал только из-за того, разрешат ли взять с собой кошечку Ю-ю.

Как было на самом деле? Тэффи, к примеру, утверждала, что хлопотать туда ходила Елизавета Морицовна, что из посольства приезжал человек к Куприну домой, все сразу понял и доложил наверх.

Необходимо объяснить, в каком состоянии находился к этому времени наш герой. В очередной раз всмотримся в фотографии. 1936 год. Лунно-седой, сгорбленный, сильно исхудавший старик в очках сидит на фоне книжных полок. Выражение лица страдальческое. Снимок сделан на рю Эдмон Роже, в помещении «Библиотеки А. И. Куприна».

Куприны жили напротив библиотеки. Жили бедно и одиноко. На правах самого родного человека бывала у них Мария Ивановна Гликберг, вдова Саши Черного. Зиму она проводила в Париже, на лето уезжала в Ла Фавьер, к могиле мужа. Привыкшая заботиться о своем Саше, теперь она опекала его тезку, Александра Куприна, и ее помощь была для Елизаветы Морицовны бесценной. Совсем недавно в нашем распоряжении оказались уникальные документы — письма соседки Марии Ивановны по Ла Фавьеру, Аполлинарии Алексеевны Швецовой. Впервые приведем ее свидетельство: «...Машу, русскую дворянку, все считали за еврейку: расчетливая, деловая, практичная, с холодным рассудком серьезная учительница. Очень скрытная... Дипломат хороший... Со всеми в ладах, со всеми согласна, редко говорит свое мнение»[390]. Та же Швецова рассказывала, что Мария Ивановна и в 80 лет могла «хлопнуть» стаканчик коньяку и продолжать свой путь «твердым маршем Суворова»: «И голова не болит, и сердце бьется. Удивительная женщина!»[391] Предположим, что она составляла Куприну компанию в застольях, в чем никогда не была замечена Елизавета Морицовна.

Из друзей рядом с Александром Ивановичем дольше всех оставался Борис Лазаревский. Иногда они гурманили, готовили что-нибудь этакое, пели украинские песни... В сентябре 1936 года Лазаревский умер в метро; его запись в дневнике оказалась провидческой: Куприн его пережил. Изредка появлялся у Куприных Николай Рощин, который так вспоминал последнюю встречу:

«Елизавета Морицовна крикнула:

— Папочка (семейное имя Александра Ивановича), Рощин пришел.

Он как-то завозился, тяжело пытаясь подняться, потом неожиданно громко и резко, болезненно, голосом слепого, сказал:

— Какой Рощин? Это мой Рощин?

Мне стало до невыносимости тяжело. Я подошел, поздоровался. Александра Ивановича пересадили в кресло, в угол, дали ему стакан “питья” — воду, слегка подкрашенную вином. Он оживился, минут пять говорил о том, что непременно напишет еще один хороший рассказ, расспрашивал об общих друзьях. Потом как-то по-младенчески присмирел, затих и все с тревогой спрашивал о какой-то кошечке, все просил жену пойти посмотреть, не ушла ли кошечка. У меня больно, пронзительно сжалось сердце. Я попрощался и ушел — не зная, что вижу его в последний раз»[392].

Подобных свидетельств немало. Если их обобщить, получается, увы, что к тому времени Куприн был почти ослепшим, впавшим в детство стариком. «Я встретил его в последний раз в Париже... — рассказывал Вадим Андреев, сын Леонида Андреева. — Он шел мне навстречу по улице — больной, небрежно и бедно одетый, по-стариковски шаркая ногами в каких-то домашних шлепанцах. Он посмотрел на меня, стараясь припомнить, кто перед ним. Но не смог. Я напомнил. “Да-да, — как-то жалко улыбнувшись, ответил он. — Не найдется ли у вас пяти франков?”»[393].

Чаще его водила прогуляться Елизавета Морицовна. Тэффи вспоминала:

«Как-то я встретила их на улице.

— Здравствуйте, Александр Иванович.

Он смотрит как-то смущенно в сторону.

Елизавета Маврикиевна сказала:

— Папочка, это Надежда Александровна. Поздоровайся, протяни руку.

Он подал мне руку.

— Ну вот, папочка, — сказала Елизавета Маврикиевна, — ты поздоровался. Теперь можешь опустить руку»[394].

Однако главное в истории возвращения Куприна на Родину до сих пор ускользало. Лишь относительно недавно стали известны воспоминания Петра Пильского, бывшего верного манычара, жившего в эмиграции в Риге. Петр Моисеевич печалился, что в 1936–1937 годах их переписка с Куприным стала совсем вялой, потом пошли письма, написанные рукой Елизаветы Морицовны и ею же подписанные «А. Куприн». Чаще Пильский узнавал о Куприне уже от других и однажды услышал от Шмелева рассказ о том, как Александр Иванович чуть не умер, будучи у него в гостях. Сидел себе, участвовал в общей беседе, вдруг побледнел, голова упала на грудь, на лбу выступили крупные капли пота. Шмелев и Елизавета Морицовна бросились искать пульс. Шмелев дал ему лавровишневых капель, потом наудачу влил в рот рюмку рома. Александр Иванович очнулся, попытался обратить все в шутку. «А вкусный ром, — прошептал он, — нельзя ли еще?»

«Врачи определили, — писал Пильский, — что, помимо слепоты, у Куприна склероз мозга и склероз сердца. Елизавете Морицовне, после случая у Шмелева, доктора сказали:

— Вы должны быть готовы ко всему, готовы каждую минуту. Это (т. е. смерть) может случиться совершенно неожиданно»[395].

Зачем же строить версии и гипотезы? Александр Иванович столько раз говорил: если буду знать, что точно скоро умру, поеду домой. Жена и дочь просто выполнили его волю.

Другой вопрос, зачем это было нужно советскому правительству. Здесь проще строить предположения. Политика и еще раз политика. Летом 1936 года не стало Максима Горького, этой огромной «моральной победы советской власти»: Алексея Максимовича убедили вернуться на Родину из эмиграции, и он успел немало сделать для государства. Горький болезненно переживал то, что в СССР предали забвению его коллег-знаньевцев, и Куприна в частности. Он содействовал возвращению из эмиграции Петрова-Скитальца, который, едва приехав в Москву, выступил на 1-м Всесоюзном съезде советских писателей в 1934 году с докладом «Эмигрантская литература». Среди прочего он упомянул «высокоталантливого» Куприна, его судьбу назвал «печальной» и коснулся «Юнкеров»: «серо, бледно и вымучено».

После смерти Горького ходило столько темных слухов, велось столько приглушенных разговоров о литераторах и журналистах, исчезавших на Лубянке, что возвращение блудного «белоэмигранта» Куприна, конечно, могло послужить хорошим, позитивным противовесом. Советский драматург и киносценарист Александр Константинович Гладков, узнав о приезде Куприна в Москву, записал в дневнике: «Это тоже неплохая декорация к происходящему спектаклю, вместе с папанинцами и Полиной Осипенко»[396]. Мефистофель-Горький, некогда втянувший начинающего Куприна в большую политику, и после смерти тянул его за собой. Сначала в Москву, к коммунистам, а потом и в могилу. Гипербола, конечно, но каков сюжет!

По большому счету наш герой для своего прощения ничего не предпринимал. Нужно было ведь как-то выказывать свою лояльность к советской власти, например, сотрудничать с советской и просоветской прессой, как это делал, к примеру, упомянутый Петров-Скиталец. Художник Иван Яковлевич Билибин, приятель Куприна, расписывал советское посольство на рю Гренель патриотическим панно «Микула Селянинович». В сентябре 1936 года он уехал. Ксения Куприна вспоминала, что родители ходили прощаться с Билибиным, тот был совершенно счастлив, и Александр Иванович вдруг выпалил: «Боже, как я вам завидую!» На что Билибин сказал, что начнет хлопотать о такой же милости для Куприна. И хлопотал, и выступил поручителем. Не последнюю роль сыграло и ходатайство Алексея Николаевича Толстого, который после смерти Горького возглавил Союз советских писателей. Как помним, Толстой еще в 1923 году настаивал на том, что нужно вырвать Куприна из эмигрантского болота.

Трудно сказать, когда именно начались переговоры. Официальные факты таковы: 7 августа 1936 года посол Владимир Петрович Потемкин, будучи в Москве, обсуждал вопрос возвращения Куприна со Сталиным. Некоторое время спустя, 12 октября, доложил об этом разговоре наркому внутренних дел, секретарю ЦК ВКП(б) Николаю Ивановичу Ежову в записке:

«Дорогой Николай Иванович,

7-го августа, будучи у т. Сталина, я, между прочим, сообщил ему, что писатель А. И. Куприн, находящийся в Париже, в эмиграции, просится обратно в СССР. Я добавил, что Куприн едва ли способен написать что-нибудь, так как, насколько мне известно, болен и неработоспособен. Тем не менее, с точки зрения политической, возвращение его могло бы представить для нас кое-какой интерес. Тов. Сталин ответил мне, что, по его мнению. Куприна впустить на родину можно. Предполагая быть у Вас, я просил у тов. Сталина разрешения сослаться на его заключение по вопросу о возвращении Куприна. Такое разрешение мне было дано, причем тов. Сталин сказал, что и сам сообщит Вам свое мнение.

Быть у Вас мне не удалось, хотя я неоднократно осведомлялся в Вашем Секретариате, не сможете ли Вы меня принять. Вернувшись в Париж, я предвижу, что Куприн вновь поставит передо мной свой вопрос. Если найдете возможным, дайте мне знать, стоит ли его обнадеживать. Между прочим, для меня не безразлично было выяснить, чем будет жить Куприн, если вернется. Прежде всего, думается, можно было бы переиздать кое-какие его сочинения, среди которых имеются и хорошие вещи. Это дало бы ему некоторое обеспечение. Во-вторых, можно было бы использовать по линии совкино дочь Куприна, довольно известную молодую киноактрису... Во всяком случае, однако, сам я не буду пока двигать вперед купринское дело, — в ожидании окончательного разрешения этого вопроса в Москве»[397].

Подчеркивания были сделаны либо самим Ежовым, либо, что вероятнее, теми, кому письмо было переадресовано: членом Политбюро Л. М. Кагановичем или председателем Совета народных комиссаров СССР В. М. Молотовым. В подчеркнутых строках — главное: Сталин не против, нужно решение Политбюро, неплохо бы переиздать что-то из Куприна, дочь-киноактриса будет сниматься в советском кино. 27 октября 1936 года вопрос был решен положительно. Среди тех, кто высказался «за», были Сталин, Молотов, а вот, к примеру, Климент Ефремович Ворошилов (тогда нарком обороны) воздержался.

Радостная весть пришла в печальную квартирку на рю Эдмон Роже. Может быть, Куприну сказали не сразу; допускаем даже, что в последний момент. Не хотели волновать, не дай Бог что случится, к чему тогда все эти хлопоты. Потихоньку распродавали мебель и библиотеку, чтобы отдать долги. Для посторонних придумали легенду о том, что переезжают на юг, в Прованс. Мария Ивановна Гликберг подтверждала, хотя знала правду. Знали ее и другие. Вячеслав Ходасевич в одном из писем заметил, что о предстоящем отъезде «впавшего в детство» Куприна знал недели за три[398]. Генерал Деникин принимал Куприна у себя в Севре: Александр Иванович приезжал проститься, плакал. Деникин жалел его и не осуждал[399]. Видели Куприна и в кабаре «Шахерезада», где он просил исполнить для него «В далекий путь, моряк, плыви...». Снова плакал. Ксения Куприна рассказывала, что отец торопил с отъездом, боялся умереть раньше, даже пел: «Еду-еду, еду-еду».

Однако в целом отъезд не афишировали, почему и случился потом скандал: мол, сбежал потихоньку. Коллеги по газете «Возрождение» ничего не подозревали. 20 марта 1937 года опубликовали сообщение о том, что советский Гослитиздат собирается издать двухтомник Куприна, ругались: «Вот только с авторскими правами выходит нехорошо. Выплачивают громадные гонорары “своим” бездарностям — и грабят русского писателя-эмигранта с таким именем»[400]. А ведь двухтомник был намечен к изданию именно для того, чтобы материально поддержать Куприна после его приезда в СССР.

Невозмутимо раздавала улыбки Ксения Куприна, хотя на душе у нее было пасмурно. Она не собиралась бросать свою блестящую карьеру и ехать в Москву. Ей исполнилось 29 лет, она хотела замуж, у нее был в самом разгаре роман. Словом, что ей делать в СССР? К тому же Россию она вообще плохо помнила и вряд ли по ней тосковала. Родителей же отправить хотела во что бы то ни стало, но что им сказать? Пока молчала, помогала отправлять багаж в Москву. Пристраивала архив отца. Куприны, конечно, не повезли его с собой — сплошной компромат.

Перед их отъездом Ксения призналась матери, что ехать сейчас не может, связана контрактом, должна закончить картину, но как только закончит — сразу в Москву. В день отъезда «Папочке» они вообще ничего не сказали. Просто одели его, дали в руки корзинку с Ю-ю и повезли на Северный вокзал. Сказали, что поедут сейчас за город. Наверняка отвели в сторону работника посольства, который привез к поезду советские паспорта.

Провожала, кроме Ксении, только Мария Ивановна Гликберг. Когда провожающие вышли из вагона, Ксения через приоткрытое окно взяла отца за руки. Поезд тронулся, руки разжались, и она видела, что он так и застыл с поднятыми руками, и скорее догадалась, чем услышала: «Лапушки мои, лапушки!» Она расплакалась. «Наконец», — не без осуждения заметила Мария Ивановна.

Поезд выбирался из Парижа.

В Москве набиралось для «Правды» сообщение ТАСС:

«Возвращение Куприна в Советский Союз.

29 мая выехал из Парижа в Москву возвращающийся из эмиграции на родину известный русский дореволюционный писатель — автор повестей “Молох”, “Поединок”, “Яма” и др. — Александр Иванович Куприн»[401].

Писатель «просто ехал за город», обнимая Ю-ю. Он не понимал, что в этот момент обеспечивает себе положенное место в истории русской литературы и солидную посмертную славу. Сам того не зная, он впервые на тысячу шагов обошел Бунина, которого в СССР разрешат читать и вспоминать только после смерти Сталина.