Второе дыхание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Новая любовь подарила Куприну второе дыхание. В первые годы жизни с Елизаветой Морицовной он напишет те произведения, что принесут ему репутацию «генерала от русской литературы». Не все, правда, считали их талантливыми. Георгий Адамович писал:

«Имя Куприна было популярно в России после выхода “Поединка”. Некоторые критики видели в нем законного наследника русского литературного престола и, в подтверждение своего мнения, ссылались на отзыв Толстого. Как все знают, Толстой был крайне суров в оценке новейшей беллетристики: два-три его снисходительно-ласковых слова о Куприне были поэтому сильнейшей поддержкой.

Но мало-помалу внимание к Куприну ослабевало. Его не перестали читать, но о нем перестали говорить. Всё, что последовало за “Поединком”, убедило даже самых горячих поклонников Куприна, что художественные средства его ограничены, вкус не безупречен и кругозор не широк. <...> Поэтому, мне кажется, Куприна будут читать только до тех пор, пока жив быт, который он отразил. Его творчество преходяще, как все, что создано не-поэтом»[205].

Жизнь показала, что Адамович заблуждался: читать со временем перестали как раз «Поединок», а «Гранатовый браслет» и «Гамбринус» любят до сих пор. Именно в них Куприн оказался поэтом.

Писатель прекрасно понимал, что нельзя останавливаться на «Поединке». Эта повесть должна была стать началом чего-то нового, освободив его от груза армейского прошлого. Но каким должно быть это новое? Что заинтересует читателя теперь, когда революция пошла на спад?

Критики подзадоривали. «Первый крупный успех Куприна — его “Поединок”, — писал в обзоре журнала «Весы» Евгений Аничков. — Но в “Поединке” читали не столько его, сколько какого-то воображаемого русского Бильзе. Этому дало повод художественное несовершенство повести для одних, а для других страстное желание иметь своего Бильзе, и именно Бильзе, а не Куприна или вообще художника. И Куприну грозила опасность стать автором “Поединка”. Опасность серьезная. К чести его как художника надо прежде всего сказать, что эту опасность он благополучно миновал»[206]. И критик хвалил только что вышедший в издательстве «Мира Божьего» третий том рассказов.

«Не увидишь ли ты Аничкова? — спрашивал Александр Иванович в письме Батюшкова. — Или не знаешь ли ты его адреса? <...> Он очень умно, ловко и по-дружески отцепил меня от “Поединка”, к которому меня ни с того ни сего хотят притачать на веки веков»[207].

Расхваленный том рассказов был выслан Толстому в Ясную Поляну, и в ответ оттуда пришел его портрет с автографом. Он занял место рядом с портретом Чехова и стал самой дорогой реликвией нашего героя.

Расставшись с Марией Карловной, писатель больше не хотел снабжать своими рассказами «Мир Божий», возродившийся после запрета под названием «Современный мир». Оставаясь членом редакции, он был обязан что-то туда давать, и давал, но большей частью литературные рецензии. Последний рассказ — «Гамбринус» (1907) — был напечатан в журнале как раз в момент ссоры Куприных.

В то время в обществе и, разумеется, в литературе началось осмысление прошедших кровавых событий 1905–1906 годов. В их оценке интеллигенция, — и без того расколотая на монархистов и марксистов, консерваторов и социал-демократов, патриотов и либералов, — разделилась на тех, кто вступал в Союз русского народа, и тех, кто сочувствовал еврейству, скопом обвиняемому противоположной стороной в организации и разжигании революционных беспорядков. Куприн примкнул к сочувствовавшим, показав в «Гамбринусе» трагедию еврея-скрипача из одесской пивной.

Казалось бы, чем, помимо политики, оригинально это произведение? И «маленьких людей» в русской литературе достаточно, и нравы питейных заведений Куприн описывал и до этого, но своим «Гамбринусом» он сразу вписался в городской миф. Это талант: уловить настроение, атмосферу города. Гости Одессы и сегодня приходят в Литературный музей, чтобы увидеть памятник герою купринского рассказа. Сидит Сашка-музыкант на бочке, играет на скрипке, и сам он зачарован своей мелодией. А неподалеку, на Дерибасовской, слушают скрипачей посетители нынешнего «Гамбринуса», потягивая фирменное пиво. Это не тот подвал, где разворачивалось действие купринского рассказа, но не будь того, не было бы и этого. И, уж конечно, одесситы (без ссылок на источники!) рассказывают налево и направо, что Александр Иванович дружил со скрипачом Сашкой, что подарил ему журнал с напечатанным рассказом, да еще и серебряный портсигар в придачу[208].

Тот, купринский «Гамбринус» помещался на Преображенской, 32. Его мир и воссоздал писатель, смешав внешние реалистические приметы с глубокой романтической, мифопоэтической образностью. В рассказе за очерковой поверхностностью видна архаичная двухуровневая структура «верхнего» и «нижнего» города. Первый ослепляет фальшивым блеском и огнями, второй, подземный, «ископаемый», мир пивной-подвала, поражает ощущением ада: «Становилось все жарче. С потолка лило, некоторые из гостей уже плакали, ударяя себя в грудь, другие с кровавыми глазами ссорились из-за женщин и из-за прежних обид и лезли друг на друга». Выразителен образ «капитана» этого преисподнего ковчега — инфернальной буфетчицы с маской вместо лица: «...полная, бескровная, старая женщина, которая от беспрерывного пребывания в сыром пивном подземелье походила на бледных ленивых рыб, населяющих глубину морских гротов. Как капитан корабля из рубки, она с высоты своей буфетной стойки безмолвно распоряжалась прислугой и все время курила, держа папиросу в правом углу рта и щуря от дыма правый глаз. Голос ее редко кому удавалось слышать».

На фоне этих Дантовых картин жизни Вечного города личная история Сашки-музыканта, на наш взгляд, выглядит как-то мелковато. Вот он пошел на Русско-японскую войну, потом пришел, потом грянул 1905 год, потом он попал в участок по политическому делу (разбил скрипку о голову провокатора) и вернулся искалеченным: левая рука, обычно державшая скрипку, была приворочена локтем к боку, а пальцы торчали у подбородка. Однако неугомонный музыкант достал окарину и засвистал: «Человека можно искалечить, но искусство все перетерпит и все победит».

Давно установили прототип Сашки — Александр Яковлевич Певзнер — и даже нашли его фотографию 1910 года. Поразились, что внешне не похож он на купринского героя, моложе, да и больно презентабелен. И с руками у него все в порядке, хотя Куприн напустил тумана, рассказывая друзьям, что оказался провидцем: когда писал рассказ, Сашке ничто не угрожало, а «через год или полтора после напечатания рассказа... жизнь проделала над этим героем все так, как было описано у Куприна»[209].

Как было на самом деле и читал ли скрипач Певзнер «Гамбринус», кто теперь скажет? А вот о том, что балаклавский рыбак Коля Констанди прочитал рассказ «Господня рыба» (1907), где Куприн сделал его имя достоянием широкой общественности, известно доподлинно. После выхода рассказа скромный «атаман рыбачьего баркаса Коля Констанди, настоящий соленый грек, отличный моряк и большой пьяница», не знал отбоя от дачников, которые хотели кататься только на его «Светлане».

Куприн, возможно сам того не осознавая, нашел в «соленом греке» своего Макара Чудру, свою Старуху Изергиль, романтического героя, вдохновенного рассказчика, пленяющего верой в чудо. Портрета Коли нет в «Господней рыбе», не появится в дальнейшем, а он станет сквозным героем нескольких произведений. Внешность — это преходяще, это неважно. Главное — душа, дух этого человека, сотканный из бурь и бризов, гулкой памяти древней земли. И что с того, что на самом деле Коля был прозаический толстяк и носил кличку Подтяжка? Что домик его, сохранившийся в Балаклаве, неказист?.. В «Господней рыбе» он предстает Учителем Куприна, кладезью рыбацкой мудрости и всяких морских сказок: «Живет где-то среди моря, на безлюдном острове, в глубокой подводной пещере царь морских раков. Когда он ударяет клешней о клешню, то на поверхности воды вскипает великое волнение».

Сохранился отзыв Коли Констанди на «Господню рыбу». Шуточно адресуя свое письмо «капитану каботажного плавания А. Куприну», Коля сетовал, зачем тот придумал легенду о царе морских раков. Он не говорил такого: «Это вы написали ерунду и даже чепуху. Такого большого рака быть не может. Про Летучего Голландца — это правда. Я сам о нем слышал. А вот рак — бабьи сказки». Кто-то из балаклавских «соленых греков» сделал сверху приписку: «брехуну писателю»[210].

«Господня рыба» откроет целый балаклавский цикл очерков и рассказов, который писатель назовет «Листригоны». Это тоже слово из мифа: Гомер называл «лестригонами» (через «е») кровожадных великанов, напавших на Одиссея и его спутников в 10-й песне «Одиссеи». Они жили по берегам пиратского залива, описание которого у Гомера удивительно напоминает балаклавскую бухту. «Листригоны» по праву считаются вершиной творчества Куприна. Это сплав поэзии и прозы, это щемящее признание в любви и одновременно прощание с потерянным раем...

То, что рай потерян, Александр Иванович понял во время «медового месяца» с Лизой. По его просьбе Батюшков просил ходатайствовать об отмене запрета на въезд в Балаклаву сенатора и члена Государственного совета Петра Петровича Семенова-Тян-Шанского. Вот отрывок из его прошения, поданного Столыпину:

«Дело идет об одном очень талантливом беллетристическом писателе — Александре Ивановиче Куприне, владельце маленького участка земли и виноградника в Балаклаве. Он был выслан оттуда по распоряжению генерала Неплюева за то, что произносил какие-то буйные речи.

Может быть, суровая мера изгнания его из единственного собственного угла, в котором он может преклонить свою буйную голову, и была временно необходима. Но с тех пор он вполне протрезвился, пройдя полный курс лечения в санатории близ Гельсингфорса, откуда медики послали его на полное выздоровление на юг, советуя ему окрепнуть, работая в своем саду и на рыбной ловле и доканчивая живо его интересующее высокохудожественное произведение — начатую повесть.

Он художник в душе и революционером никогда не был, о чем свидетельствует его служба в рядах русской армии (где он был офицером).

Возвращение в родной угол, на собственную землю, в обстановку мирных и любимых занятий есть единственный луч спасения для гибнущего таланта и вот почему я решаюсь обратиться к Вашему великодушию с ходатайством о возвращении Куприна в Балаклаву в надежде, что присутствие его там в своем скромном уголке, при некотором надзоре за ним близких, никому никакого вреда принести не может».

Ходатайство не помогло.

Александр Иванович не стал испытывать судьбу, заявившись в Балаклаву «на авось», — не хватало, чтобы повторилось прошлогоднее унижение. Он с Елизаветой Морицовной остановился в Гурзуфе — сказочном местечке под Ялтой. Можно представить, с какой тоской писатель смотрел на древние башни Балаклавы, когда проходил мимо них на пароходе. «Я решил продать Балаклаву за шесть тысяч рублей, — писал он Батюшкову из Гурзуфа, — из которых большую половину отдам Марии Карловне. Подумай, платить каждый месяц сторожу, платить налоги, платить работникам, садовникам, в плодовых питомниках и т. д. и т. д. — и не иметь возможности даже выехать в эту землю обетованную — ужасно оскорбительно! Доверить же все это Марии Карловне никак нельзя. Она не будет ровно ничего платить, земля останется без призора, виноградник быстро выродится и станет не плюсом, а минусом земли, фруктовые деревья одичают и земля потеряет стоимость»[211].

В таких невеселых мыслях, все еще тяжело переживая семейный разрыв, Куприн открывал любимой женщине Крым. Апрельский, пасхальный, барский и взбалмошный Крым, когда-то ослепивший и зачаровавший его, начинающего писателя из провинции. Он приезжал сюда с первой женой, теперь вот привез возлюбленную.

Об этих днях напоминают несколько фотографий. На одной Куприн с Лизой запечатлены верхом; на другой позируют на веранде, увитой гроздьями глицинии. На третьей веселая компания пирует на винзаводе в Массандре. Рядом с Куприным, нахлобучившим на голову турецкую феску, сидит на бочке крошечная Лиза. Куприн со стаканом в руке.

Полностью отвратить его от спиртного Елизавете Морицовне не удалось. И санаторий не помог. Однако она держала его на «порционных выдачах», разрешала выпить за обедом, но в меру. Видимо, поначалу он слушался, потому что был влюблен.

Этому душевному подъему мы обязаны появлением рассказа «Суламифь» (1907) о любви царя Соломона и простой девушки из виноградника. «Сцены в “Суламифи” таковы, — признавался автор Батюшкову, — что я должен часто выбегать на улицу и глотать снег для охлаждения и приведения себя в нормальное состояние»[212].

К слову, этот рассказ наряду с «Гамбринусом», похоже, сделал Куприна героем еврейского народа. Так, в качестве писателя, целовавшего еврейским женщинам руку со словами «Нижайшее мое почтение царице Саломее», изобразил Куприна в романе «Мэри» (1912) еврейский писатель Шолом Аш.

По возвращении в Петербург Куприн поселился в пригороде столицы Гатчине. Думаем, потому, что не хотел встречаться с людьми из той жизни, в которой он был мужем Марии Карловны. Елизавета Морицовна, напротив, пыталась навести мосты с близкими, ведь очень любила и Мамина-Сибиряка и Аленушку, но Гувале была непреклонна. Александру Ивановичу доброжелатели донесли, что Мария Карловна уже утешилась в обществе Николая Иорданского.

Это был удар! Иорданского трудно было вынести не только из-за ревности и уязвленного самолюбия. Он был хорош собой и считался по тем временам романтическим героем, которым Куприн так и не стал. Революционер с большим стажем (товарищами его студенческих лет были Борис Савинков, тогдашний руководитель Боевой организации эсеров, и член этой организации Иван Каляев, убивший 4 февраля 1905 года великого князя Сергея Александровича, генерал-губернатора Москвы), Иорданский в дни революции входил в состав Петербургского совета рабочих депутатов вместе с Троцким. На VI (Объединительном) съезде РСДРП в Стокгольме (10–25 апреля 1906 года) он был избран кандидатом в члены ЦК. В «Мире Божьем» Иорданский печатался с 1903 года, с 1905-го стал членом редакции. Напомним: именно из-за его статьи журнал был запрещен.

Мария Карловна вспоминала, что муж (пока еще законный) пришел на Разъезжую и чуть ли не с порога заявил: «Твой верный песик побегал, побегал и вернулся». А потом спросил в лоб:

«— Слышал я, что мое место занял сосиаль-демократ Иорданский <...> Но это неправда?

— Правда.

— Нет, неправда! Скажи мне, скажи, что это неправда, и даю слово, что я тебе поверю.

— Это правда, Саша.

Он молча встал, взял свой потрепанный старый чемодан и, слегка горбясь, пошел к двери»[213].

Мария Карловна не стала его останавливать; она знала, что Елизавета Морицовна уже беременна. Разрыв с мужем дался ей нелегко, из-за стресса обострился процесс в легких, она кашляла кровью. «Я очень любила твоего отца, Лиданька, — писала она своей дочери много лет спустя, — и решиться разойтись с ним было очень трудно, но когда я убедилась в том, что больше не могу служить ему опорой и поддержкой потому, что он сам же довел меня не только до острой неврастении, но даже и до более серьезного нервного расстройства, то я порвала с ним, и было действительно лучше для нас обоих, потому что каждый устроил свою дальнейшую жизнь по-своему, и мы перестали, наконец, мучить друг друга с ожесточением, на которое способны только страстно любящие люди»[214].

Куприн действительно устроил свою дальнейшую жизнь. Что же касается Марии Карловны, то здесь поначалу все обстояло сложнее. Мы не стали бы отметать версию о том, что она была для Иорданского заданием партии. Став ее гражданским, а затем законным мужем, Иорданский занял пост редактора «Современного мира», и социал-демократы получили в свое распоряжение популярный толстый журнал с приличным тиражом.

Мария Карловна не скрывала, что Иорданский не хранил ей верность, что на него «женщины вешались, как на вешалку»[215]. Перед подругами она кокетничала: «Не везет мне <...> Первый муж пьяница. Второй социал-демократ. Не знаю, что хуже»[216]. На самом деле, Иорданский тоже выпивал, и его вспоминали как завсегдатая кабаре «Бродячая собака». Молотов рассказывал о том, как встретился с ним в 1917 году в президиуме Петросовета: «Этот Иорданский был, так сказать, выпивоха большой. <...> У него все дела вела некая Мария Карловна, которая вместе с ним жила»[217]. Как пренебрежительно: «вместе с ним жила». В этакой-то обстановочке кому было дело до Лиды Куприной? Александр Иванович не зря беспокоился.

Наш герой не прощал обид и хорошо умел мстить печатным словом. Полагаем, что его ответом жене и Иорданскому стал рассказ «Морская болезнь» (1908). Героиня, социал-демократка с безликой фамилией Травина, плывет на пароходе из Одессы в Ялту, где ее должен встречать муж, тоже социал-демократ. В пути она страдает приступами морской болезни, при которых реальность куда-то уплывает, сознание двоится, троится. Привычная, размеренная жизнь осталась где-то там, на берегу, и там же вернется, а пока Травина во власти моря и пароходной команды. Под предлогом отдыха от качки в свою каюту ее заманивает помощник капитана, и в каком-то полуобморочном мареве она с ужасом понимает, что происходит. Потом помощник капитана отдает ее юнге, потом снова приходит сам... На ялтинском причале она видит мужа, который вроде бы такой же до боли родной, а вроде бы уже и какой-то скучный. Не в силах снести позор случившегося, ночью она признается ему во всем. И что же? В ответ слышит какие-то банальные, книжные фразы. Скука, скука...

Возможно и то, судя по определенной символике сюжета, что Куприн всё прекрасно понимал про «задание партии», и содержание рассказа шире семейной разборки (что уловил Горький, но об этом чуть ниже).

«Морская болезнь» наделала шума. Критики были озадачены грубостью и пошлостью рассказа, тем более что его первоисточник в те годы знали все — была в ходу такая народная песня «Однажды морем я плыла»: героиня укачалась на пароходе, капитан в каюту пригласил, шампанского налил, через год родился сын, и т. д. Однако Александр Иванович и хотел, чтобы всё было пошло и мерзко. Его коллеги, не зная истинных мотивов, встревожились, увидев в «Морской болезни» симптом погружения в порнографическое болото, разлившееся в то время шире некуда.

Куприн без всяких видимых причин

в «Морской болезни» смело

разделся неумело... —

иронизировал Саша Черный, ведущий поэт только что появившегося журнала «Сатирикон».

На Капри огорчился Горький: «...Куприн... предал социал-демократку на изнасилование пароходной прислуге, а мужа ее, эсдека, изобразил пошляком»[218]. И еще резче высказался в одном из писем: «Не находите ли вы, что армейский поручик Куприн слишком часто сморкается на социал-демократию? Талант хорошо, но скандалить не обязательно»[219]. Революционная миссия Куприна далее уже была невыполнима, Горький это понял.

В то же время массовый читатель, охочий до «клубнички», читал «Морскую болезнь» взахлеб и верил, что это быль. Даже много лет спустя, в 1920 году, Борису Лазаревскому в Константинополе показали пароход «Трувор», на котором якобы служит тот самый помощник капитана по фамилии Марандо, описанный Куприным. Сгорая от любопытства его увидеть, Лазаревский записывает в дневнике:

«Для этого я даже поеду на пароход. Нужно посмотреть такую знаменитость.

Тамаре (подруга Лазаревского. — В. М.) он очень нравится.

Помощник этот говорит о случае “Морской болезни”: “Бог послал мне в каюту счастье...”

Я совершенно согласен с такой точкой зрения»[220].

Когда эту запись прочитает сам Куприн, Лазаревский с его слов сделает сноску: «Он соврал. Куприн выдумал. Paris 1921».

Итак, социал-демократам Александр Иванович отомстил. Финансовые дела с Марией Карловной кое-как решил, передав им с Лидой большую часть своих авторских отчислений. Он остался членом редколлегии «Современного мира». Творческие связи с первой женой не прекратятся, она будет самым преданным его читателем и критиком. Елизавета Морицовна здесь недотягивала. Может быть, поэтому, когда после разрыва с Марией Карловной Куприн взялся за «Яму», некому было его удержать от этого шага.

Так называется повесть о публичных домах, вызвавшая едва ли не больший скандал, нежели «Поединок». Есть уверенность, что это был заказ от альманаха «Земля», специализировавшегося на подобной тематике, и часть работы у Куприна уже была сделана. В романе «Нищие», который ему никак не давался, по воспоминаниям, был такой сюжет: Ромашов выздоравливает после дуэли, подает в отставку, переезжает в Киев, становится репортером и однажды в публичном доме встречает Шурочку. Та рассказывает, что муж провалил экзамены в академию и застрелился... Видимо, отложив рукопись, писатель развил именно этот ее фрагмент в отдельное повествование. Эскизно «Яма» была набросана уже в рассказе «Штабс-капитан Рыбников». Старт взят. Теперь нужно сесть и написать повесть. Но как сесть?!

Внешние обстоятельства этому мало способствовали. Елизавета Морицовна, будучи на последних месяцах беременности, ослабила вожжи, и Куприн снова запил. Теперь его часто видели в петербургском богемном ресторане «Вена» на углу улиц Гоголя, 13 (Малой Морской), и Гороховой, 8. Владелец уж и не знал, чем угодить Александру Ивановичу, на которого публика шла валом. Кто-то даже пустил по Петербургу шутку:

Ах, в «Вене» множество закусок и вина.

Вторая родина она для Куприна...

В апреле 1908 года пошла гулять и другая эпиграмма, написанная поэтом-сатириконцем Петром Потемкиным:

Водочка откупрена,

Плещется в графине...

Не ругнуть ли Куприна

По этой причине?

В том же апреле в «Сатириконе» (№ 3) появилась характерная карикатура: Александр Иванович, криво восседая за столом в «Вене», уже спит (видны белки закатившихся глаз), однако огромной ручищей властно удерживает полную рюмку. Под рисунком ядовитая подпись: «Поединок».

Свиту своих собутыльников Александр Иванович теперь называл «венскими друзьями». Вокруг него вились знакомые нам Маныч, Вася Регинин, но появились и новые персонажи. Например, критик Петр Моисеевич Пильский, сотрудник «Современного мира», бывший юнкер того же 3-го Александровского военного училища, которое окончил Куприн. Пильский входил тогда в моду, чему немало способствовала его близость к Куприну. Александру Ивановичу импонировала задорная злость Пильского, о чем говорит сохранившаяся эпиграмма:

— Чтоб не писать безграмотные басни,

Навек угасни!

И на холме крутом

с отвагой фермопильской

Надгробный камень твой

обгадит критик Пильский.

(1909)

Очень близко к нашему герою подобрался и Александр Иванович Котылев, тезка и редкий нахал. Он зарабатывал литературным маклерством: брал у писателей рукописи, пристраивал их, получая за это проценты. Славился Котылев и редким умением выбивать (иногда в прямом смысле) авансы из издателей.

В этой компании Куприн шумно отмечал радостное событие: 21 апреля 1908 года у него родилась вторая дочь, которую назвали Аксиньей (Оксаной, Ксенией). Ее имя, правда, на французский манер — Кис? Куприн — через 20 лет прогремит в европейском кинематографе. У этой девочки будет более счастливая судьба, чем у Лиды Куприной, которую отец все еще пытался как-то отобрать у Марии Карловны.

«Лиза Гейнрих мало того, что отбила у Муси мужа, хлопочет еще и о том, чтобы отбить у нее ребенка», — рассказывал Мамин-Сибиряк матери в том же апреле 1908 года. И дальше сообщал:

«А наша Лиза... недавно произвела на свет девочку. Бедный ни в чем не повинный ребенок.

Сам же Куприн безнадежно погибший человек... запойный... и пока его спасает только богатырское здоровье... Но все это до поры — до времени...»[221]

Маминых не разжалобило рождение Ксении. Счастливая мать послала им фотографию младенца, но скоро получила ее обратно. Не лучше повела себя и Любовь Алексеевна Куприна. Приехав погостить в Гатчину, она всем своим видом выказывала неодобрение, к внучке почти не прикасалась. Потом все-таки взяла на руки. Обрадованная Елизавета Морицовна хотела сделать фотографию, но Любовь Алексеевна спешно положила ребенка обратно... Никем не одобряемый младенец, которого нельзя было даже крестить! Родители не венчаны, и сделать это невозможно, пока не получен развод.

В эти же дни закончилось слушание дела, возбужденного против Куприна адмиралом Чухниным, уже покойным. Писателю, за давностью лет, был вынесен смехотворный приговор: штраф 50 рублей с заменой арестом на 10 дней в случае несостоятельности. Вот она, цена потерянной Балаклавы!

Исполнение приговора, однако же, затянулось. Куприна не могли найти. Сначала он был в Ессентуках, где лечился от ишиаса, потом уехал в Даниловское, где закончил первую часть «Ямы». В мельчайших деталях, с запахами, звуками, слухами, писатель изобразил один день из жизни «двухрублевого заведения Анны Марковны» в неназванном большом южном городе, на Большой Ямской улице. Обитательницы заведения едят, пьют, развратничают, рыдают, дерутся, и все это сопровождается рассуждениями автобиографического героя с философской фамилией Платонов. О том, что весь ужас существования домов терпимости в том, что нет никакого ужаса, все к этим домам привыкли; что «наши русские художники слова — самые совестливые и самые искренние во всем мире художники — почему-то до сих пор обходили проституцию и публичный дом». Под воздействием этих обличительных речей один из героев повести, студент Лихонин, решается спасти падшую душу: забирает из публичного дома проститутку Любу. На этом первая часть обрывается.

Александр Иванович продал рукопись «Московскому книгоиздательству» (которое выпускало альманах «Земля»), получил гонорар, собрал вещи и... окончательно исчез из Петербурга.