Одесский угар
Одессу трудно удивить. Здесь всякое видали, и каждый — гений. Тем не менее компания, что ранней осенью 1909 года начала появляться в местных ресторанах, поражала.
По описаниям ее можно представить. Вы сидите себе за столиком, тихо наслаждаетесь местным вином и жареной камбалой... И вдруг с грохотом распахивается дверь, в нее влетает некто, с разбега делает над вами сальто-мортале. Оглушительно лает влетевший за ним черный пудель. «Тихо, Негодяй!» — топает на него ввалившийся следом приземистый плотный человек. Хмельной, глаза сердитые, на бритой голове тюбетейка, бородка, «татаро-монгольские» висячие усы. За ним, неуклюже задевая стулья, пробирается богатырь: квадратный, пиджак в плечах трещит, крепкая голова, роскошные усы. На ходу с ним спорит какой-то рыжий, долговязый, машет руками, заикается. И завершает процессию негр в феске. Гам, шум, пудель заливается... Сцена!
Конечно, читатель узнал Куприна и Негодяя. Представим остальных. Акробат — это лучший клоун петербургского цирка Чинизелли, итальянец Жакомино (Джакомо Чирени). Богатырь — борец Иван Заикин. Рыжий — легендарный одесский спортсмен Сергей Уточкин. Негр — борец Хаджи Мурзук из Туниса. И, уж конечно, вокруг этой экзотик-компании кружили вездесущие одесские журналисты: тонкий, элегантный местный корреспондент сытинского «Русского слова» Илья Абрамович Горелик, главред «Одесских новостей» Израиль Моисеевич Хейфец и другие, помельче.
С Заикиным Куприн познакомился именно в Одессе.
«Удивительное дело: мы с ним как-то сразу перешли на ты, — вспоминал Заикин.
— Откуда ты? — спрашивает меня знаменитый писатель.
— Я-то?.. Из Симбирской губернии.
— А... симбирский обротник.
— Обротник, а ты откуда?
— Я пензенский.
— А... Пенза косопузая»[247].
До конца своих дней Заикин будет рассказывать о Куприне с восторгом и придыханием, считать его самым близким человеком, почти отцом. Александр Иванович тоже примет близко к сердцу этого «милого губошлепа», как назовет его в одном из писем, и станет, как ни странно, его ангелом-хранителем. Зная о том, что Заикину с его силищей нельзя ввязываться в драки — убьет! — он не раз в последний момент останавливал друга: «Ваня, ради меня!» Близкие атлета знали этот универсальный рецепт и в крайних случаях к нему прибегали.
Это одесское окружение Куприна не походило на столичных «психопатов» — «венских друзей» писателя. Оно помогало ему создавать новый, «здоровый» имидж спортсмена. «Критика и публика начинают меня забывать, — жаловался Куприн приятелю. — Денег нет, никто меня не любит»[248]. Чтобы критика и публика его не забывали, Александр Иванович организовал несколько громких акций.
Первую он осуществил сразу по приезде в Одессу, и теперь уже хватался за голову местный генерал-губернатор Толмачев. Куприн и компания заявили, что полетят над городом на воздушном шаре. Толмачев опасался, что они станут с воздуха разбрасывать прокламации. Но что он мог поделать с этими людьми, которые были неприкасаемы в силу своей огромной славы? «...если есть в Одессе два популярных имени, — писал Куприн, — то это имена Бронзового Дюка... и Уточкина» («Над землей»). В то время Уточкин болел воздухоплаванием, и одесская публика болела воздухоплаванием, и редактору «Одесских новостей» Хейфецу нужна была сенсация, и вот — летят! Заинтересованы были все стороны: одесский аэроклуб получал рекламу, потому что полетами на шаре тогда зарабатывали; Хейфец в перспективе получал от Куприна очерк о полете для своей газеты; Куприн же — прекрасный повод напомнить о себе.
Друзья каркали по поводу даты полета: 13 сентября. Уже знакомый нам поэт Федоров разразился эпиграммой:
Прощай! С тобой в ином уж мире
Мы повстречаемся, Куприн!
Исчезнешь ты от нас в эфире...
Конечно, это была сенсация. Собралась тысячная толпа с журналистами всех мастей. За Куприным ходили по пятам: «...тащат сниматься, щелкают кодаком один раз, другой, третий, просят не шевелиться, наклонить голову влево, вправо, назад и принять непринужденный вид» («Над землей»). И полетели во все концы и газеты фотографии: писатель Куприн в гондоле воздушного шара с пилотом Уточкиным и журналистами Хейфецем и Гореликом; шар на расстоянии сажени от земли; 35 метров от земли... Толпа с азартом наблюдает, задрав головы; много гимназистов и женщин... На одном из групповых снимков (Куприн и провожающие) можно разглядеть Елизавету Морицовну в кокетливой белой шляпе.
Петербург, конечно, отреагировал, но не так, как хотелось бы Куприну. Похоже, там никто не поверил в искренность его спортивного порыва. Карикатурист «Нового времени» (1909. 3 октября) изобразил гондолу, в которой разместилась теплая пьяная компания. Куприн мирно спит; некто свесился тряпочкой за борт; негр Мурзук с каким-то еще бодрствующим участником полета продолжают пить. И подпись — цитата из очерка Куприна о полете «Над землей»: «...мне кажется, что я нахожусь в каком-то сладком, легком, спокойном и ленивом сне, в котором забываешь о времени и пространстве. Наши ощущения уже в достаточной мере устоялись».
Наш герой, не чувствуя, или не желая чувствовать оттенков, продолжал чудить. И вскоре после воздушного шара столица уже разглядывала в газетах его фотографии в водолазном скафандре и читала о том, что он опускался на дно моря в Одесском порту: после пятиминутной подводной экскурсии писателя подняли, но он стал протестовать, выпил коньяку — и опустился вторично, а потом и в третий раз... Случайными свидетелями этого потрясающего зрелища стали «рабочие, моряки, босяки, чины портовой администрации»[249]. Конечно, некоторые, особенно из литературной братии, задавались вопросом: случайно ли при этом оказались фотограф и корреспондент «Одесских новостей»?..
Пока Куприн осваивал в Одессе спортивное поприще, Петербург готовил ему удар. Актер Николай Ходотов, премьер Александрийского театра, написал пьесу «“Госпожа” Пошлость», при чтении которой Батюшков, в то время глава Театрально-литературного комитета, оторопел. Один из героев пьесы, литератор Гаврилов, был вылитый Куприн. И вел он себя не лучшим образом: цинично торговал своими рукописями и почти постоянно был пьян. Батюшков предупредил Куприна, и тот, как говорится, вышел из берегов.
Это был старый конфликт, причины которого мы можем лишь предполагать. Актерство осталось несбывшейся мечтой Куприна, а он считал, что у него были способности. Из его переписки с Чеховым известно, что тот даже советовал ему поступить в МХТ, но Куприн вроде бы в последний момент не рискнул. Может быть, кто-то перед этим убил его веру в себя? В таком случае многолетняя купринская месть актерскому сословию, впервые громко явленная в юмористическом рассказе «Как я был актером» (1906), становится объяснимой. Старые счеты он сводил и в «Яме», карикатурно изобразив актера под вычурным именем Евмения Полуэктовича Эгмонт-Лаврецкого. Разговаривал Евмений чужими словами из чужих пьес, собственное лицо давно потерял, потому что каждую минуту кого-то изображал: то пожилого светского льва, то директора банка. Под конец попойки он очень натурально «подражал жужжанию мухи, которую пьяный ловит на оконном стекле, и звукам пилы; смешно представлял, став лицом в угол, разговор нервной дамы по телефону, подражал пению граммофонной пластинки и, наконец, чрезвычайно живо показал мальчишку-персиянина с ученой обезьяной» («Яма»).
Разумеется, актеры «Яму» читали. Более того, в одном из интервью Куприн признавался: «Ненавижу актеров. Все народ неискренний, лживый, самовлюбленный. Дело у него расходится со словом. <...> У всех актеров я всегда замечал наряду с воспаленным самолюбием страшную боязнь публики, низменность и пресмыкательство перед нею»[250].
Прочитав эти слова, Ходотов утвердился в мысли о нужности своей пьесы, Скандал покатился снежным комом. Батюшков, взволновавшись, спросил Ходотова: как же быть со столь явным сходством Гаврилова с Куприным? Ходотов заявил, что он-де и не думал об этом, сходство есть только в нескольких фразах, вроде: «Ненавижу актеров! Снял бы с ноги грязную галошу и с наслаждением отхлестал бы их по бритой роже!» А так как эти слова Александр Иванович сам недавно произнес в интервью, то пусть зритель и думает, что Гаврилов и есть Куприн[251]. Это же Ходотов повторил в интервью «Петербургской газете», которую, в свою очередь, прочел Куприн. «Вот тебе и твой Хохоходотов! — негодовал он в письме Батюшкову. — <...> Подумай: “Петербургская газета” расходится в 30 000 экземпляров, да умножь это количество хоть на 5, потому что такие скандальные заметки перечитываются повсюду, — получается сознательная, ловкая и подлая реклама, устроенная Ходотовым своему произведению»[252].
Ходотов вспоминал, что Куприн даже прислал телеграмму: «Запрещаю ставить пьесу Ходотова “‘Госпожу’ Пошлость”, пока я ее не прочту»[30*]. Так что приходится отмести версию о том, будто Куприн с Ходотовым, вообще-то приятели, просто сговорились (хотя скандал был выгоден им обоим).
Напуганная шумихой в прессе, мать писателя Любовь Алексеевна умоляла Батюшкова в письме прекратить «карикатуру», ведь «это поведет к дуэли или еще чему-нибудь плохому»[253]. А вот Мария Карловна была заинтригована. Батюшков рассказал ей, что в пьесе выведена и она, и сам Батюшков, и что одно из действий разворачивается в редакции «Современного мира». Словом, к премьере пьесы, назначенной на 5 ноября 1909 года, все билеты были распроданы и страсти накалены до предела.
Куприн сорвался из Одессы в Петербург. В положенное время он сидел в ложе вместе с женой, Елизаветой Морицовной, Батюшковым, Петром Пильским и Васей Регининым. Последние сгорали от любопытства, зная по слухам, что и они в пьесе есть. Александр Иванович обратил внимание на то, что публика глазеет не только на него, но и на соседнюю ложу. Глянул: там Мария Карловна и Иорданский с друзьями. Регинин добровольно стал связным между конфликтующими сторонами, бегал из одной ложи в другую...
Прежде чем начнется представление, скажем несколько слов о самой пьесе «“Госпожа” Пошлость». До сих пор ее содержание, дискредитирующее облик писателя-классика, целомудренно опускалось. О чем же она?
Сюжет незамысловат. Петербургский студент Володя Добрынов пробует свои силы в литературе. Его поддерживает издательница солидного неназываемого журнала Зимина, его тайная любовница. Редактор журнала Гурин, который давно и безнадежно влюблен в Зимину, вместе с ней обеспокоен тем, что Володя, едва ступив на литературное поприще, попал в дурное окружение: его тянет в бездну пошлости лихая компания литераторов, считающих творчество чем-то вроде товара. Рукопись можно выгодно несколько раз перепродать, о качестве заботиться незачем — не возьмут в одном журнале, обязательно возьмут в другом. При этом погоня за дешевой славой и мания величия. Глава этой компании — известный писатель Гаврила Гаврилович Гаврилов (то есть Куприн). Его полупьяная и нахальная свита и узнаваема и нет. Критик Стальский наверняка Пильский, Саша Фельтенштейн похож на Васю Регинина (Раппопорта). Все они картинно разлагаются, пьяными валяются под столом, Стальский пытается соблазнить юную сестру Володи... Гаврилов прямо-таки методически затягивает начинающего писателя Володю в свои тенета, чтобы погубить. Он не может ему простить покровительства Зиминой, а та, не в силах спасти молодой талант, в финале гибнет от разрыва сердца. Вот в общем-то и всё.
Конечно, Александр Иванович себя узнал. Хотя Гаврилов был гиперболизированно груб, циничен, пьян, то и дело горланил дурацкую песню «Генерал майор-Бакланов, Бакланов-генерал!», пытался выгодно пристроить свой рассказ «Водобоязнь» (разумеется, «Морскую болезнь»). К тому же ругал актеров, между прочим сообщая: «...сам хотел быть актером, сам пробовал — ничего не вышло... Понимаете ли, хотел — и ничего!»[254] Герои пьесы на примере Гаврилова рассуждают о том, что хороший писатель совсем не обязательно хороший человек, что Гаврилов не дорожит своим именем и его поработила Госпожа Пошлость...
Публика в зале была увлечена отгадыванием прототипов. Мария Карловна, узнавшая некоторые свои черты в издательнице Зиминой, вспоминала, что в антракте в их ложу вбежал Регинин. Он был очень горд, узнав себя в Саше Фельтеншгейне, который в первом действии зажигательно исполнял еврейскую плясовую под выкрики Гаврилова: «Ну, гишпанец, зажаривай!» И Мария Карловна, и Куприн, и Батюшков, конечно, узнали редакцию «Современного мира» в начале третьего действия и, конечно, узнали в редакторе Гурине Батюшкова. Автор в пьесе открыто заявил, что у Гурина и Зиминой в прошлом был роман.
В остальном же Ходотов, якобы обличавший опошлившихся литераторов, сам оказался пошляком. Посвященные быстро догадались, что он показал в пьесе собственную историю любви с актрисой Верой Федоровной Комиссаржевской, которая была много старше; она многое для Ходотова сделала и в тот момент была жива. Куприн не мог не знать этого подтекста, поэтому должен был успокоиться.
Вместе с тем для дальнейших валовых театральных сборов скандал подогревался. Популярный журнал «Огонек» поместил на обложке целый цикл карикатур по мотивам прошедшей премьеры. Куприн в скафандре и с воздушным шариком в руке, а затем во всех стадиях страшной попойки. Ходотов с его шальным замыслом: «В море опускался — не утонул. На шаре летал — не свалился. Не попробовать ли утопить его в грязи?»[255]
Однако бедный Александр Иванович тонул и без посторонней помощи. Он запил. Может быть, встреча с Марией Карловной в компании Иорданского так ударила по нервам, но только в Даниловском, куда он вернулся из Петербурга, произошел срыв. Фидлер со слов Батюшкова записал в дневнике: «...Куприн, гостивший у него в имении, разбил около тридцати окон: дом выглядел как после обстрела. Затем он схватил ружье и стал стрелять в потолок. Тогда Батюшков отвез его в нервную клинику (в Риге)»[256].
Секрета из поездки не делали, рижские газеты даже клинику называли — санаторий Соколовского в Торнсберге, — но тактично сообщали, что причина госпитализации нервный срыв и длительная бессонница. Другие газеты были не столь щепетильны и раструбили, что Куприн сошел с ума, у него белая горячка. Отсюда уже было недалеко до очередного мифа:
«В беседе с нашим корреспондентом А. И. Куприн категорически опроверг все слухи о том, будто бы он сжег вторую часть своей повести “Яма”.
— Я не Гоголь, — заметил А. И.»[257].
И уж не знаем, каким образом этот скандал связан с тем, что одновременно с пребыванием в Риге «сумасшедшего» Куприна Ходотов привез туда «Госпожу “Пошлость”», которая прошла с аншлагами. Также не можем сказать, кто из них двоих пустил слух: Куприн в нервной клинике работает над ответной пьесой «Господин Хам».
Александр Иванович пробыл в Риге чуть больше недели, оставил там семью и вернулся в Даниловское дописывать «Яму». Газеты туда доходили, поэтому местные жители от него шарахались. «Появление мое было похоже на визит Каменного гостя, — писал он Батюшкову. — Очевидно, и до них дошел слух о моем сумасшествии»[258]. О том, что творилось дальше в батюшковском имении, желающие могут прочесть в очерке А. Боброва «А. И. Куприн в Даниловском» (1992)[259]. Ничего значительного к облику писателя Куприна последующие угарные месяцы там не добавляют.
Ясно одно: Александр Иванович подошел к первому серьезному возрастному рубежу — 40 лет — в полном смятении чувств. Однако именно этому смятению мы обязаны появлением рассказа «Гранатовый браслет».