Лида

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Третьего января 1903 года у Александра Ивановича родилась дочь, которую назвали Лидией. Ему не нравилось имя, но такова была предсмертная воля Александры Аркадьевны Давыдовой: девочку назвали в честь Лидии Карловны, сестры Муси. Ребенка крестил тот же Григорий Петров, что год назад венчал ее родителей.

Немедленно полетела телеграмма Чехову: «Поздравляем Новым годом. Желаю счастья. 3 января жена родила девочку. Куприн»[96]. И вдогонку — письмо: «Если Вы получили мою телеграмму, то знаете из нее, что 3 января у нас родилась девчонка. Она появилась на свет... с самой монгольской физиономией. Теперь орет, спит и ест с невероятной жадностью, или, как говорит наша акушерка, “жакает”. Ну, вот я и pater familias[8*], что и требовалось доказать»[97].

Не будем упрекать нашего героя в том, что так навязчиво изливал радость на Чехова. Конечно, он был счастлив, хотя и мечтал о сыне. Однако он тут же взял с жены обещание, что они никогда не будут сумасшедшими родителями: не будут считать, что их ребенок — пуп земли, заставлять всех вокруг им восхищаться и впадать в идиотизм. Мария Карловна согласилась (выполнить это обещание не удастся).

Появление Лиды стало началом конца семейной пары Куприных. О причинах можно лишь догадываться. Во-первых, по поводу рождения дочери Александр Иванович запил. 19 января 1903 года (то есть через 16 дней после радостного события) Фидлер, наблюдая его на Товарищеском обеде, записал в дневнике: «...третьего числа сего месяца <Куприн> стал отцом; выпил со мной на брудершафт и был в конце концов настолько хорош, что на ногах не держался»[98]. Вполне вероятно, что Мария Карловна впервые поняла то, о чем ее предупреждали перед свадьбой: муж — пьющий человек.

Во-вторых, в их жизнь мрачной тенью вползло киевское прошлое Куприна, о котором Марию Карловну тоже предупреждали. Она стала получать письма с оскорблениями и угрозами от Анны Георгиевны Карышевой. По словам Марии Карловны, сначала она их читала, потом стала отдавать мужу (нетрудно представить, с какими комментариями), а потом они начали отправлять их обратно нераспечатанными. Эта история закончится безобразно. В 1904 году «Мир Божий» (который Карышева, конечно, читала) опубликует рассказ Куприна «Корь», где он опишет свою связь с Анной Георгиевной, не изменив ее имени и отчества, и подчеркнет, что герою после этой связи было невыразимо гадко. Каково?! Нам почему-то видится за этим злая воля Марии Карловны: слишком женская месть.

У Куприных начались размолвки, длительные отлучки Александра Ивановича и жалобы на то, что дома из-за крика ребенка он не может писать. Потом он стал намекать, что его рутинная работа в «Мире Божьем» по чтению бесконечных рукописей не дает тех денег, какие дают гонорары, а отвлекает страшно. Не пора ли ему бросить это и заняться творчеством? Александр Иванович бил наверняка: с некоторых пор он заговорил о том, что собирается писать роман об армии, с которой недавно простился. Уже и название придумал — «Поединок», то есть в некотором роде его дуэль с вскормившей его системой и, разумеется, родным 46-м Днепровским пехотным полком. Мария Карловна дрогнула: через пару месяцев после рождения Лиды она отпустила мужа в Крым, на дачу, с единственным условием — писать.

Трудно сказать, как это условие сочеталось с тем, что она разрешила пригласить на дачу киевлянина Мишу Киселева. «Две недели мы с тобой посвятим на то, что обойдем почти весь Южный берег Крыма пешком, — сообщал ему Куприн. — Это путешествие так меня манит, что, думая о нем, я испытываю ощущение щекотки»[99]. Он с удовольствием планировал детали: «Выеду в воскресенье 2-го марта, буду в Севастополе в среду утром на пароходной пристани. Ты же... тоже будешь в Севастополе, в среду утром. Валяй!»[100] Но Миша не смог приехать.

И вот Александр Иванович один на мисхорской даче. Теперь он настоящий лейтенант Глан, осталось найти Эдварду. И она нашлась (может быть, в воображении):

«Я тогда жил в Мисхоре, на южном берегу моря, в пустой даче. Никого кругом не было. Зеленели кусты. Черные дрозды прилетели уже дней пять-шесть тому назад и насвистывали своими довольно фальшивыми голосами смешные мотивы.

И вот наступила эта чудесная пасхальная ночь. Ночь была так темна и ветер так силен, что я должен был обнимать ее за талию, помогая ей спускаться вниз по вьющейся узенькой дорожке.

Мы легли на крупном мокром песке около самой воды. Море было неспокойно. Это было приблизительно часов около 12 — 2 ночи. Черное небо, порывистый ветер с Анатолийского берега, свет только от звезд и едва различимые пенные гребни последних волн. <...>

Это была моя последняя пасха, моя последняя весна. Так красиво и нетерпеливо шуршало около наших ног море, так неожиданно послушны, готовы и радостны были эти гордые губы...» («Мой паспорт», 1908).

Разумеется, Куприн ездил к Чехову, просил дать что-нибудь для «Мира Божьего», взахлеб рассказывал тому о Люлюше, как они с женой уже называли Лиду, впав в то родительское помешательство, которого боялись. Чехов был грустен. Его семейная жизнь не клеилась: он жил в Ялте, а Ольга Леонардовна в Москве. Они месяцами не виделись. С огромным трудом Чехов заканчивал новую пьесу о гибнущем вишневом саде... И знал, что сам погибает.

Куприн тоже сел за работу. Решено: он напишет большую вещь, повесть или роман, чтобы доказать «им», своим сослуживцам, что не пропал без них, не опустился, а сделал карьеру, стал столичным писателем... И вот уже в памяти всплыли проскуровское захолустье, тоска, бессонные ночи, казармы, полковые смотры. И сам он, тогдашний, двадцатилетний, стоит в кромешной тьме на проскуровском вокзале и, как на чудо, смотрит на сверкающий курьерский поезд, остановившийся на минуту в этом Богом забытом углу. Допустим, его будут звать Юрочкой Ромашовым, хорошая фамилия, нежная и наивная. Сколько было у него надежд! Ведь он видел себя генералом... И как горько он плакал по ночам из-за гибнущих иллюзий. А что, если сделать так, чтобы вместе с этим начинающим Куприным-Ромашовым служил Куприн уже такой, каким он был на момент выхода из полка? Во всем разуверившийся. Фамилия его, скажем, будет Назанский. И пусть они спорят, стоит ли вообще служить...

Так, или примерно так, рождались первые главы «Поединка» и, возможно, родилось бы и все остальное, если бы в один прекрасный день Александр Иванович не встретил в своей «отшельнической пустыньке» колоритного бродягу. Здоровенный мужичина с воловьей шеей и мрачным взглядом исподлобья остановился у дачи и спросил дорогу на Ялту. Куприн пригласил его выпить — и в ближайшие 15 лет они не расставались.

Петр Дмитриевич Маныч — так звали нового приятеля Куприна — сразу займет в его свите из мелких литераторов и репортеров особое место. Он будет его оруженосцем и телохранителем, будет вовлекать в самые грязные скандалы и побоища. Современники в один голос называли Маныча страшным человеком: охотник гулять за чужой счет, он мог обокрасть пьяного, мог ударить исподтишка. Силищи он был такой, что с ним боялась связываться даже полиция. Сам Куприн сложит о нем двустишие:

Когда увидишь Маныча,

Дай стрекоча!

Со временем всех членов свиты Куприна в Петербурге станут звать «манычарами», а Федор Фидлер запишет в дневнике: «У Куприна стоят по обеим сторонам два ангела: черный — Маныч, втягивающий его в любой скандал, и белый — Батюшков, вытягивающий его из любого скандала»[101]. Однако дружбы с Батюшковым пока еще даже не намечалось. Пока Куприн бесился от того, что Мария Карловна в его отсутствие слишком тесно по делам журнала общалась с Батюшковым. И страшно ревновал.

Александр Иванович притащил Маныча в Петербург и поселил в своей квартире. Мария Карловна (по ее словам) восприняла это спокойно. Когда она спохватится, будет поздно.

Жена потребовала отчета о работе. Очень волнуясь, то и дело проверяя ее реакцию, Александр Иванович начал читать историю Ромашова. И скоро убедился, что жена не в восторге. Слушала внимательно и вдруг резко оборвала:

— Я не понимаю, почему в монолог Назанского ты вставил Чехова. «Пройдет двести — триста лет, и жизнь на земле будет невообразимо прекрасна» и так далее. Это же просто дословно из «Трех сестер»!

Секунда — и рукопись, изорванная в клочки, полетела в камин.

В лице Марии Карловны Куприн приобрел холодного и жесткого критика. Она не щадила его любви к Чехову, а он так хотел убедить ее, что Антон Павлович — гений!

Убедить так и не смог, хотя летом повез семью в Крым и на сей раз уже с женой побывал на даче Чехова. Даже много спустя, в советские годы, когда Чехов был канонизирован, Мария Карловна писала о знакомстве с ним сдержанно, без восторгов и патетики. Скорее критично. Вспоминала, что он балагурил, мол, они с Ольгой Леонардовной тоже «молодые», подшучивал над женой: «Уверяет всех, что она урожденная баронесса фон Книппер, а на самом деле ее фамилия Книпшиц», а та снисходительно улыбалась. Потом Чехов стал вгонять в краску Куприна, рассказывая байки о каких-то его поклонницах. Все это казалось Марии Карловне дурным тоном. Вероятно, она вела себя высокомерно (она — издательница, а это всего лишь литератор, один из многих), и бедный Куприн выбивался из сил, пытаясь сгладить углы этой не самой ровной встречи, судя по ее воспоминаниям:

«Когда мы возвращались в Мисхор, то Александр Иванович спросил меня:

— Как тебе понравилось у Чеховых?

— Не понравилось мне одно: ты вначале очень конфузился — не знаю кого, а потом разошелся и стал занимать общество военными анекдотами. И мне хотелось сказать тебе словами ефрейтора Верещаки: “Вижу я, что ты уже начинаешь старацця”. А когда ты это делаешь в обществе, то мне это неприятно»[102].

Сразу видно: Мария Карловна была дама резкая, нелицеприятная. И с мужем не церемонилась. Однако ладила с его матерью Любовью Алексеевной, которая вновь присоединилась к ним. Вернее, думается, Любовь Алексеевна умела ладить с ней; она давно научилась ладить с кем угодно. И всегда занимала сторону невестки. Тем более теперь, после рождения Люлюши, к которой она очень привязалась.

Куприну приходилось всем угождать. Чтобы потушить скандал с Карышевой, он даже пригласил в Мисхор ее сыновей.

То ли желая отомстить мужу за его прошлое, то ли по легкомыслию молодости, Мария Карловна постоянно заставляла его ревновать. Вот и теперь ее подруга, соседка по даче, случайно (а может быть, очень даже специально) разоткровенничалась с Куприным о том, что брат ее мужа раньше ухаживал за Мусей, но вы не подумайте, ничего такого... Видимо, произошла крупная ссора, потому что в конце августа Куприн оказался в одиночестве в Одессе и так бурно заливал там горе, что писал Миролюбову с просьбой выслать 50 рублей. Вернуться в Петербург ему было не на что.

Остановиться он уже не мог и всю осень пребывал в пьяной депрессии. Тяжело переживал трагическую весть из Киева: летом скоропостижно скончался Миша Киселев. В октябре поделился с его вдовой: «Моей девочке 10 месяцев и 25 фунтов. Это самый суровый и капризный деспот, каких только можно себе вообразить. Она — радость, но все остальное скверно. Тяжела жизнь, сплетни, пересуды, зависть, ненависть. О, во сколько раз я был беззаботнее, счастливее, сильнее и талантливее, когда жил у вас на печке и воровал вашу наливку»[103]. Александр Иванович начинал тяготиться пребыванием в своем семейном доме. Именно в это время он писал «Белого пуделя», где ему чрезвычайно удалась картина детской истерики: «...виновник... суматохи, ни на секунду не прекращая своего визга, с разбегу повалился животом на каменный пол, быстро перекатился на спину и с сильным ожесточением принялся дрыгать руками и ногами во все стороны». Думаем, он видел это ежедневно, потому большей частью заседал в «Капернауме» и дошел наконец до рецидива.

Поздним октябрьским вечером 1903 года к Марии Карловне явился дворник с вестью о том, что внизу ждет городовой, а где-то в участке сидит ее муж, у него нет документов, так вот нужно удостоверить личность. Мария Карловна, дочь почтенных родителей, оказалась в участке! Там, содрогаясь, увидела мужа и его закадычного приятеля карикатуриста Петра Троянского. При составлении протокола поняла, что они повздорили с полицией из-за каких-то девиц легкого поведения, помешали какой-то облаве... Куприна не смутило, что его жена вынуждена при всем этом присутствовать. Когда он стал читать протокол, под которым должен был расписаться, рассвирепел и стукнул пристава протоколом по физиономии. Снова проснулся поручик! Троянский не возражал против дебоша — он тоже в прошлом был военным, и тоже презирал полицию.

Куприна и Троянского судили, и две недели они просидели под арестом в Литовском замке. Так начиналась скандальная слава писателя в Петербурге и вместе с ней кончалось терпение Марии Карловны.

Закончился же этот непростой 1903 год катастрофой: Александр Иванович заболел брюшным тифом и чуть не умер. Это было первое «чуть не умер» в его лихой биографии. Болел Куприн тяжело, с бредом, страшными брюшными и головными болями. Испугался. Как любой здоровый человек, он раньше здоровья не замечал. И не думал о смерти. Теперь же настойчиво просил жену в случае трагического исхода выполнить его волю. Во-первых, до последнего момента держать его за руку, но как только он умрет, больше не смотреть на него. Во-вторых, не носить траура. И в-третьих, проследить за тем, чтобы на похоронах не произносились пошлые, трафаретные речи.

Предполагаем, что Мария Карловна ухаживала за мужем без особого сочувствия, потому что после выздоровления он написал Чехову: «...в Крыму летом не буду и вообще начинаю кочевую жизнь»[104]. Похоже, что он говорил уже только о себе. Бунин в середине января 1904 года интересовался у Федорова, переехал ли в Одессу «Купришка»[105]. В том же январе Александр Иванович сложил с себя редакторские обязанности в «Мире Божьем». Он так и не сумел поладить с Богдановичем и Батюшковым, к тому же устал от сплетен: мол, этого «зятя Давыдовых» печатают в журнале только потому, что родственник.

Куприн хотел самостоятельности, строил какие-то планы, но 27 января 1904 года о многих планах пришлось забыть. Началась война с Японией, ставшая первым тяжелым испытанием для России в наступившем XX столетии. Она же стала первой войной, которую довелось пережить нашему герою (впереди будут Мировая, или, как ее называли — Великая, и Гражданская).

Живя в Петербурге, Куприн не мог остаться в стороне от того патриотического подъема, который охватил столицу. Однако смотрел на события сугубо прагматично. «На войну меня взять не могут, я в отставке, — писал он Чехову, — но корреспондентом, тысячи на полторы в месяц, я бы сейчас же поехал»[106]. Позже, в 1909 году, Александр Иванович поделится с Батюшковым: «...очень может быть, что завяжется война. Я не хочу ее прозевать, как прозевал японскую. Тогда я слишком поздно спохватился. Все лучшие газеты (богатые) были уже расхватаны, а мне остался один Нотович[9*], предложивший 400 р. в м-ц, чего не хватило бы на чаи телеграфистам и другой челяди. <...> Каждый человек, по чьему-то замечательному выражению, должен испытать славу, любовь и войну»[107]. Вот такое интересное смешение практицизма и пафоса.

А ведь война — это то, к чему Куприна готовили с малолетства. К слову, Чехов хотел ехать на фронт отнюдь не корреспондентом. «Если буду здоров, — писал он А. В. Амфитеатрову, — то в июле или августе поеду на Дальний Восток не корреспондентом, а врачом»[108]. (Роковое «если»: 2 июля 1904 года Антона Павловича не станет.)

Стремление Чехова на фронт какое-то более гуманное, если не сказать — гражданственное. Впрочем, удивляться нечему — в это время Куприн уже находился под сильнейшим влиянием тех, кто не разделял ура-патриотических настроений. В его жизнь клином вошел Максим Горький.