К барьеру!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Писателя потребовал к барьеру поэт Василий Князев, его хороший знакомый. В прошлом сатириконец и завсегдатай «Вены», он одним из первых, как говорили тогда, «вышел из рядов буржуазной печати и стал под красное знамя». Князев был соратником погибшего Володарского, ведущим автором «Красной газеты», при которой с августа 1918-го начал редактировать сатирическое приложение — журнал «Красная колокольня».

В первом же выпуске от 4 августа в качестве передовицы Князев поместил памфлет «Красный трибунал. Процесс первый. Дело А. Куприна (Русская литература на скамье подсудимых)», построенный как речь прокурора на судебном процессе.

Памфлет печатался с продолжением в семи выпусках, вплоть до 15 сентября 1918 года. Его содержание страшно по многим причинам (в том числе и потому, что вольно или невольно показывает «технологию» любого государственного переворота). Может быть, поэтому в советских биографиях писателя о нем упоминали вскользь. Мы приводим обширные выдержки из этого памфлета, чтобы дать представление о том, какую творческую и личную драму пережил в пореволюционные годы писатель Куприн.

«КНИГА-БОМБА

Страшная книга! Красная книга! Большевистская книга! Анархистская книга! Книга-бомба! Книга — уж и не знаю, с чем сравнить ее, чтобы показать всю силу ее набатности, смертоносности, революционной разрушительности.

В своей области, смрадном болоте дореволюционного офицерского быта, она наделала столько опустошений, сколько не могла бы наделать никакая анархистская бомба, никакие приказы № 1-ый... 2-ой... 5-ый... сотый, от кого бы они не исходили! <...>

Она, эта книга, не призывала всех этих Хлебниковых, Сероштанов (персонажи повести Куприна. — В. М.) и иных великомучеников казармы под красные знамена, к мятежу, к открытому восстанию, но она делала еще более страшную революционную работу. Она — подтачивала, расшатывала, валила один из главных устоев государственности: царской или буржуазной — безразлично. Она — поражала насмерть военную касту! <...>

Куприн этой книгою (“Поединок”; давно пора сказать!), Куприн этой книгою нанес царской армии в тысячу раз более страшный удар, нежели тот, что нанесли японцы под Цусимой царскому русскому флоту.

В этой книге он, Александр Куприн, является революционером в гораздо большей степени, нежели кто-либо другой.

Кропоткин, Плеханов, Ленин, Троцкий, “бабушка”[41*], Савинков — никто из этих гигантов в прошлом или в текущем не может равняться с ним <...>

Февральский переворот был совершен так сказочно-легко и безболезненно — не благодаря трехлетней невероятной, взбудоражившей и потрясшей до самого основания Русь войны! Не благодаря поголовной гибели “на полях чести” старой армии и заполнения казарм “молодыми” дивизиями мгновения! Не благодаря рабочим! Не благодаря голоду! Не благодаря жажде мира! Февральский переворот был совершен сказочно-легко и безболезненно благодаря повести Куприна “Поединок”.

Гражданин Куприн, стоящий на том берегу! Революционер “Поединка”, поносящий революцию! Идейный убийца... и тем не менее осмеливающийся беспощадно осуждать несчастных, без вины виновных офицерских палачей Питера, Севастополя, Гельсингфорса, фронта! Гражданин Куприн, я обвиняю вас в совершении февральского переворота!

Но этого мало; гражданин Куприн, я выступаю против вас с обвинительной речью, где постараюсь доказать и докажу, что и октябрьский переворот произошел не без вашего участия (здесь и далее выделено автором памфлета. — В. М.). Я заклеймлю вас, величайшего художника родного слова, не желающего служить народу <...>

Гражданин Куприн, вы — большевик!

Мало того! В той же мере, в какой вы позволяете себе беспощадно и безоговорочно осуждать офицерских убийц, я позволю себе столь же беспощадно и безоговорочно осудить вас!

Гражданин Куприн, пойдите, вымойтесь! На ваших руках — кровь севастопольских моряков! На ваших руках — мозги офицеров-фронтовиков! <...>

СУД НАД А. КУПРИНЫМ

Товарищи судьи, миллионы читателей “Красной газеты”! Я беру на себя смелость обвинить гражданина А. И. Куприна в целом ряде тяжких преступлений. Я обвиняю его в том, что он честный человек. Я обвиняю его в том, что он друг народа и правды. Я обвиняю его в совершении февральского переворота и деятельном участии в перевороте большевиков. <...>

Материалы для обвинения я буду черпать из этой книги. Вот из этой книги. Из повести гражданина Куприна “Поединок”. Книга эта известна каждому грамотному человеку; после нашего процесса она будет известна и каждому полуграмотному. Верим!

Спешите прочесть ее, товарищи-судьи, если почему-либо до сих пор вы ее не прочли. Мимо таких книг проходить нельзя. Такие книги создают эпоху. Жить в России и не знать “Поединка”, это все равно что бродить по зоологии и не видеть слона или за широкою спиною украинского самозванца-гетмана не разглядеть фигуры кадета.

Итак, я начинаю.

Я обвиняю гражданина Куприна в совершении февральского переворота.

Как это вам хорошо известно, товарищи судьи, царский строй черной Руси держался главным образом на солдатском штыке. Штык был его главная опора. “Штыки”... являлись тою непроницаемой колючей изгородью, находясь за которой он мог творить все, что ему ни заблагорассудится.

Но для того чтобы живого, мыслящего, совестливого рабочего человека превратить в солдата, в “штык”, необходимо, чтобы этот живой человек прошел через известную школу, известную операционную, известную глушильню ума, сердца и духа.

Такой глушильней, своего рода “фабрикой ангелов”, “фабрикой солдат”, являлась казарма.

Но казарма, взятая сама по себе, представляет лишь здание, обыкновенный дом; для того, чтобы дом превратился в “казарму” (т. е. в глушильню, трупарню, застенок), необходимо оживить его “сих дел мастерами”, руководителями и вдохновителями всех этих пыток, глушений и операций.

Таковым руководителем и вдохновителем являлось офицерство.

Как обрабатывалась деревня, вы можете сами догадаться. В деревню непрестанно вливались “штыки”, неся с собою казарменные традиции, казарменное миросозерцание:

Миросозерцание маршировочного “Мертвого дома”!

Солдат главным образом вращался только в этих двух сферах — мещанство и село. Благодаря этому престиж... офицерства в его глазах стоял необычайно высоко. <...>

Но вот появился человек, осмелившийся сбросить офицерство с его высокого пьедестала, сорвать с него ореол рыцарства, интеллигентности и показать потрясенному “штыку” и мещанину вместо бога или полубога — Хама!

Хуже — вора, мошенника, развратника, тлю в умственном и истинно-культурном смысле, дегенерата!

Человек этот, товарищи судьи, гражданин Куприн. Человек этот, товарищи судьи, — автор красной, революционной, большевицкой (настаиваю на этом!) повести “Поединок”!

Но для того, чтобы решиться на такой шаг, нужно быть человеком высокой честности. Основываясь на этом, я и строю свои обвинения.

Я обвиняю гражданина Куприна в том, что он — честный человек!..

Но для того, чтобы решиться на такой шаг, нужно быть истинным революционером: не бояться правды и выше всего ставить благо народа. Основываясь на этом, заявляю:

Я обвиняю гражданина Куприна в том, что он — друг народа и правды!

ЛЕГКОСТЬ ФЕВРАЛЬСКОГО ПЕРЕВОРОТА — ДЕЛО РУК А. И. КУПРИНА

Товарищи-судьи, миллион читателей “Красной газеты”! В мирное время, до этой проклятой войны, книга Куприна, само собой разумеется, проникнуть в казарму не могла. Лишь очень немногие — единицы среди десятков тысяч: вольноопределяющиеся, писаря, унтера, чины учебных команд и вообще “штыки”, находящиеся по сравнению с массой на привилегированном положении, могли ознакомиться с нею. Но и то — вне казарменных стен!

Пришла проклятая война и все полетело вверх тормашками.

Стояли казармы, как они и прежде стояли, свирепствовали офицеры, как они и прежде свирепствовали, но солдат (“штыков”) не было. Солдаты (“штыки”) были почти поголовно перебиты в течение первых двенадцати — двадцати месяцев бойни.

Прежних машин, автоматов, не рассуждающего, механически-повинующегося, тупо-покорного “пушечного мяса” не было. Оно осталось в восточной Пруссии. Оно осталось в восточной Австрии. Оно костьми легло под Варшавой.

На смену ему, мясу для штыков и пушек, пришло то, что я называю (мой термин!) — дивизиями мгновения. Пришли — люди. Пришли — вольные. Пришли — перворазрядники-бородачи и второразрядники. Эти категории запаса (особенно второразрядники) являются наиболее непримиримым, огнеопасным, обладающим свойством ежеминутно возможного самовзрыва “штыковым” материалом.

Эти люди внесли с собою в казарму (фабрику нравственного и душевного уродства и калеченья) жажду воли, любовь к воле, полную невозможность и мгновения прожить без воли. (Под “волей” я подразумеваю “вольную”, не солдатскую жизнь.)

Бородачи-перворазрядники не могли быть солдатами органически именно вследствие того, что они были бородачами. То есть, другими словами, вследствие того, что они обросли — семьями, обросли — нравственными принципами (“убивать — грешно”, “воровать — грешно”, “поджигать — грешно”), слишком уже глубоко пустили корни в почву мирной, трудовой, “по божески” слаженной жизни. <...>

Короче, из перворазрядника нельзя было сделать солдата даже при условии, если бы офицер и казарма располагали достаточным для того временем.

О второразрядниках я уже и не говорю. Эти не только никуда не годились, но и несли с собою в казарму — неминуемую революцию, неотвратимый пожар! <...> Люди, половину своей жизни прожившие в твердой уверенности, что их уже ни за что и никогда не возьмут! <...> Введение этих людей в казарму равносильно внесению в нее взрывчатого, самовозгорающегося материала. <...>

Взрыв был неминуем. Взрыв был неотвратим. <...>

Когда первый “второразрядник” вступил в казарму, участь царизма была уже решена! Когда “второразрядник” впервые взял в свои руки винтовку — падение царизма нельзя было уже предотвратить никакою силой! Когда второразрядника научили колоть и стрелять — крышка! аминь! кончено! <...>

Участь казармы была предрешена. Необходим был толчок, искра, удар по кнопке, и се разрушалось, разрывалось, летело на воздух — к чертовой матери!

Я утверждаю, что этот толчок был дан гражданином Куприным! <...> Я утверждаю, что роковую кнопку взрывателя нажал он же и ничем иным как своей книгой — повестью “Поединок”.

Я обвиняю гражданина Куприна в совершении февральского переворота! (Красная колокольня. 1918. № 1. 4 августа.)

ГРАЖДАНИН КУПРИН, ВЫ — УБИЙЦА!

<...> Товарищи-судьи! Одной из первых проникших в казарму книг и наиболее жадно и страстно читаемой являлась книга гражданина Куприна, повесть “Поединок”.

Это я видел в Александрове в 1916 году и в г. Старая Русса — весною прошлого. <...>

В книге 304 страницы — сплошь залитых горячей, человеческой, офицерской кровью! <...>

Гражданин Куприн, вы — убийца!

С тою же слепой беспощадностью, с тем же преступным нежеланием проникнуть в темную, смятенную, опаленную знойным революционным вихрем живую человеческую душу, с каким вы швыряли в лицо невольных виновников гибели старого офицерства ваше великолепное:

— Убийцы!!

С тою же слепой беспощадностью я швыряю в лицо и вам:

— Гражданин Куприн, вы — убийца!

Больше!

— Гражданин Куприн, вы — сознательный убийца! <...>

— Гражданин Куприн, пойдите и вымойтесь! На ваших руках — живая человеческая кровь!

Кто мне дает право разить столь беспощадно? Мне дает это право переживаемая нами эпоха! <...>

Гражданин Куприн сам вырыл себе могилу! <...>

ГРАЖДАНИН КУПРИН, Я ТРЕБУЮ ВАШЕЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ СМЕРТИ

В конце концов революция придет к гильотине. Это неминуемо, через это не перешагнешь.

И я, словесно гильотинирующий гражданина Куприна, являюсь лишь первой ласточкой; первым, на ? полубессознательным выполнителем державной воли истории.

Я требую, чтобы здесь, в Красном Трибунале, драгоценная, но грешная голова гражданина Куприна скатилась с его плеч.

Я требую — его смерти! Литературной смерти!!

Но, как никто другой высоко оценивая его талант, его необычайные творческие силы и способности. Но — памятуя о его прошлых заслугах: честности, любви к народу и правде; создании: “Молоха”, “Поединка” и пр. Но — обвиняя его в совершении февральского переворота и деятельном участии в октябрьском... Принимая во внимание все это, я говорю:

Гражданин Куприн! Вы, швырнувший в полуободранные, полусварившиеся, кровавые и опаленные лица великомучеников революции ваше зверское динамитное: “убийцы”, вы в этих убийствах, кровавых офицерских банях и Варфоломеевских ночах, повинны в гораздо большей степени, нежели те, кто их совершали!! <...>

Вы — ответственны за все это!! Вы породили это! Вы — идейный руководитель, вдохновитель и творец всех этих ужасов!

Я говорю:

Все, сколько их ни есть, офицерские вдовы должны взять за руки своих несчастных, осиротевших — благодаря вам — детей, подвести их к окнам вашего жилища и сказать:

— Здесь живет убийца твоего папы. Его имя — Куприн. Помни и никогда не забывай!

Все, сколько их ни на есть, дряхлые, старые, слепые, выплакавшие свои глаза и разодравшие свое сердце офицерские матери должны собраться под окна вашего жилища и страшной (страшнее ее ничего нет на свете!) материнскою клятвою проклясть вас!

Все, сколько их ни на есть, офицерские старики-отцы должны собраться под окна вашего жилища, никогда не расходясь; куда бы вы ни пошли, сопровождать вас; и — молчать! молчать с невыразимо горящими глазами! Такие глаза — не забываются! Такие глаза будут сопровождать вас всюду. Сниться вам. Мерещиться вам в темноте и уюте ваших покоев! <...>

Нет во всем мире пытки, равной этой!!

Я беспощаден. Я продолжаю:

— Офицерские трупы, переполняющие Севастопольскую бухту и иные бухты! Там, под водой, по воле течения, лениво качающиеся, жестикулирующие, живущие после смерти, с выеденными раками глазами и тяжелыми, чугунными ядрами на ногах! Эти трупы должны собраться под окна вашего жилища, проникнуть в вашу опочивальню, в ваш кабинет и ни на минуту не оставлять вас — до самой вашей смерти!

Я беспощаден!

Осенью прошлого года я прочитал в проклятом “Вечернем времени” эпизод красной Гельсингфоргской бани:

Офицера-отца волокли на смерть, а сзади, цепляясь за руку отца и вопя, в тисках невыразимой детской муки, в зное сверхчеловеческого детского смертного отчаяния, бежал маленький мальчик в матросской куртке:

— Оставьте моего папу! Пощадите моего папу!!

Матросам-большевикам (проклятое “Вечернее время” подчеркнуло это!) надоели детские вопли и они отрубили руку офицера-отца!!

Маленький мальчик с размаху упал на землю, сжимая в сладких детских пальчиках уже мертвые пальцы отрубленной папиной руки!

Я поэт и я — упал в обморок! Я отец, и я проклял большевиков!

Сослепу, ничего не видя и ничего не слыша, с глазами, налитыми кровью, ревущей душой и трепещущим в невыразимом пламени сердцем я начал травить большевиков. Я бросился к главным цитаделям врагов народа и воли, во все эти “Бичи”, “Сатириконы”, “Дни”, “Часы” и прочее и начал оттуда стрельбу! Целых три месяца потребовалось для того, чтобы я очнулся и понял настоящую правду!

Гражданин Куприн, я палач-смертник трудовой красной коммуны, поэт и отец, я швыряю вам в ваше лицо:

— Эту руку отрубили — вы!

Я гильотинирую ваше сознание, испепеляю ваш мозг, ставлю вас на острую грань возможности мгновенного умопомешательства:

— Гражданин Куприн, пусть эта мертвая, отрубленная рука однажды ночью вопьется вам в горло своими ледяными, полуразложившимися пальцами и — задушит вас!!

Это все — если вы печатно не откажетесь от вашего несправедливого обвинения. Не покаетесь. Не сходите крестным путем на Голгофу!

Обвинение тяготит над вами, но оно немедленно будет снято, как только вы одумаетесь, прозреете, поймете свою великую вину. (Красная колокольня. 1918. № 2. 11 августа.)

...судья замечает, что обвиняемый даже не может ответить, потому что закрыты все газеты. На что прокурор Князев говорит:

«Во-первых, он может ответить брошюркой-книжкой. Во-вторых, буде он того пожелает, — вышка “Красной колокольни” к его услугам. Ответить же он должен, ибо обвинения, выдвинутые против него, серьезны, обоснованны и как таковые требуют ответа. Он должен ответить, если он честен. А он — честен.

Судья:

...еще я не могу понять, как это случилось: Куприн жил в Петрограде, а офицеры были убиты на Малаховом кургане и утоплены в Черном море. Разъясните, пожалуйста.

Прокурор:

Книга убивает не хуже винтовки. <...>

Судья:

...Я так думаю, что эти матросы, которые убивали людей, правого и невиноватого, ни один из них не читал “Поединка” <...> Если бы они читали Куприна, Толстого, Л. Андреева, Максима Горького, то этого позора в русской армии и флоте никогда не было бы.

Прокурор:

Я держусь на этот счет противоположного взгляда, то есть по-моему, если бы не было книги, литературы, не было бы и убийств. <...>

Судья:

Не лучше ли будет бросить это слово “убийцы!” своим друзьям-коммунистам? А также не забудьте и себе наслать офицерских и генеральских жен и детей и скажите им:

— Идите под окна к моим друзьям-большевикам и ко мне и кричите: здесь живут палачи и убийцы наших отцов, мужей, братьев.

Когда вы напишете так в “Красной колокольне”, то каждый рабочий, и даже честный большевик, скажет: действительно, Князев говорит правду.

Прокурор:

В эту революцию нет ни одного не виноватого человека, ни одной не обагренной кровью руки. И моя рука в крови, и ваша рука в крови, и руки моих, ваших друзей, недругов — тоже в крови. Вдумайтесь хорошенько во все канувшее и происходящее и вы поймете, товарищ судья, что это так». (Красная колокольня. 1918. № 5. 1 сентября.)

В заключительной части памфлета (Красная колокольня. 1918. № 7. 15 сентября) с подзаголовком «Горе тому, кто идет; вдвое тому, кто ведет» Князев вынес приговор всей русской дооктябрьской литературе: науськивали, начиная с Радищева, а теперь, когда произошла революция, испугались! Так Куприну пришлось отдуваться за всё революционно-демократическое направление русской литературы. Следующий процесс Князев планировал посвятить Василию Ивановичу Немировичу-Данченко, но выпуск журнала был прекращен.

Как Куприн все это воспринял? Уверял себя, что Князев просто сошел с ума, что «Поединок» в очередной раз неверно истолкован? Не знаем.

Во время публикации памфлета случились более радикальные события. 30 августа 1918 года в Петрограде был убит председатель Петроградской ЧК Моисей Урицкий, а в Москве совершено покушение на Ленина. В начале сентября Александр Иванович вместе со всем помертвевшим Петроградом читал новое постановление Совнаркома «О красном терроре» от 5 сентября 1918 года. Все понимали, что относительное либеральничанье большевиков кончилось и начинается истребление инакомыслящих.

На памфлет Куприн ответил личным письмом.

«Дорогой Василий Васильевич! — писал он Князеву. — Вышло так: Вы чрезвычайно ловко и смело фехтовали, проткнув меня глубоко и во многих местах, но слабая сторона Вашего горячего нападения заключалась в том, что я-то был не только безоружен, но еще и со связанными руками и заткнутым ртом. Правда, Вы рыцарски предложили мне для защиты или “Колокольню” или брошюру. Но — увы! — “Колокольня” прекратилась, а тот издатель, который согласился дать мне бумагу и печать для ответа, сидел тогда в узилище, если не сидит и до сих пор. А мне многое и очень веское хотелось бы Вам возразить. И теперь хочется. Особенно потому, что в Вашем тоне, несмотря на его страстность, я уловил того же Князева, надпись которого на его книге, подаренной мне, я сейчас перечитал. Как быть?

Но есть резкость и резкость. Если бы Вы знали, какими словами меня ругали в свое время за “Поединок” пишущие генералы! Даже теперь стыдно вспомнить!»[319]

Письмо не датировано, но по содержанию ясно, что Куприн дочитал памфлет до конца и только тогда решил ответить. Князев тоже ответил не сразу, лишь 5 ноября 1918 года:

«Дорогой Александр Иванович,

мое отношение к “писателю Куприну” осталось прежним: великан. Судил я “писателя Куприна” не потому, что его ненавидел, а потому, что его любил, сознавал его гигантские силы, хотел, чтобы этот гигант порвал паутину “Петрушек”[42*] и принес к народу свои богатства. Я был резок? Такова революция. Человек, поставивший на кон свою голову и рискующий веревкой, иначе говорить не может.

Вы хотите возражать, оправдываться? В чем? Я обвинил Вас в честности — Вы хотите доказать обратное? Я обвинил Вас в дружественности народу и правде — Вы хотите доказать обратное?

М. б., Вы хотите возразить: “Я никогда не обвинял офицерских убийц, солдат?” Но у меня вырезка Ваших биржевочных и иных статеек, у меня свидетельские показания Ваших и Пильского взаиморыданий в “Петрушке” о гибели прежней дисциплины и т. д.

Если Вы все-таки хотите выпустить брошюру, обратитесь в Смольный, комната 54 к тов. Ионову, заведующему издательством Совдепа.

Но параллельно с этим зайдите к нам в “Красную” <газету> к 11 часам, я Вас познакомлю с тов. Лисовским, кот<орый> уже давно Вас ждет.

Вы — честны, Вы — друг народа и правды, место Ваше — в наших рядах: на жизнь и смерть.

Вас ждут и приход Ваш будут приветствовать. Книги Ваши будут изданы Смольным, наши газеты и журналы — широко откроют Вам свои столбцы.

С товарищеским приветом Василий Князев»[320].

Видимо, Куприн в ответ на это что-то еще написал, потому что 20 ноября в «Красной газете», в рубрике «Почтовый ящик», где печатались ответы корреспондентам, появилось следующее обращение:

«А. И. Куприну. Обратитесь к тов. Луначарскому или в Смольный, комн. 54 — к заведующему издательством Совдепа тов. Ионову...

Вас<илий> Кн<язев>».

Похоже, Александру Ивановичу дали понять, что никаких ответных писем больше не будет: некогда заниматься ерундой. Если хочет продолжать печататься (то есть в тех условиях — жить), то вперед, в Смольный. Гамлетовский вопрос «Быть или не быть?», маячивший перед ним уже год, требовал решения. Отголоски последних сомнений Куприна, пусть и в шуточной форме, находим в его малоизвестном стихотворении:

ДНЕВНИК УЩЕМЛЕННОГО ИНТЕЛЛИГЕНТА

Петроградская история А. И. Куприна

1 мая

Съел рояль, ковры, картины,

Крайне редкие офорты,

Съел оконные гардины

И прадедовы ботфорты.

Если завтра не случится

Сверхъестественное чудо,

Впору будет удавиться!

Ждать поддержки — неоткуда.

1 июня

Променял почти задаром

Редингот пердрико-серый,

И пошла за грош татарам

Ах! — le sambre de mon p?re.

Что в грядущем? Мрак и голод.

Дохожу до отупенья.

В голове какой-то солод

И во рту слюнотеченье.

1 октября

Нету дров. Топлю буфетом.

И прокатным гардеробом.

Дело было плохо летом,

А зима запахла гробом.

Мародеру-мильонеру

Я спустил библиотеку.

И купил дуранды меру

И кобыльячего ссеку.

20 октября

Как мне страшно! Как мне жутко!

Пожевать бы хоть бумажки!

Съедена дотла Бижутка,

Завтра жребий кошки Машки.

25 октября

Очень, очень, очень худо...

Я, мне кажется... Иуда...

1 ноября

Я пошел в одну контору.

Подписал одну бумагу

И, согласно договору,

Продал честь свою и шпагу.

Дали мне пяток селедок,

Четверть фунта жаровара,

Корки каменной обглодок

И воды для самовара.

Пусть ценою отреченья —

Но набью сегодня брюхо.

И услышу в нем броженье

Столь приятное для слуха.

Б. дворянин Валериан Задушкин.

Списал

А. Куприн

Стишок сохранила хулиганская юмористическая газетка «Чертова перечница» (№ 2), которую осенью 1918 года выпускали приятели Куприна, Пильский и He-Буква в Киеве. Многие к тому времени бежали на Украину, ставшую независимой и пригласившую немцев для поддержания порядка и недопущения большевизма[43*]. Почему не бежал Куприн, по паспорту житель Житомира? Зачем обрек себя и семью на голод, лишения? Сам он так объяснял причину: «Доходили до нас слухи о возможности бежать из России различными путями. Были и счастливые примеры, и соблазны. Хватило бы и денег. Но сам не понимаю, что: обостренная ли любовь и жалость к родине, наша ли общая ненависть к массовой толкотне и страх перед нею, или усталость, или темная вера в фатум — сделали нас послушными течению случайностей; мы решили не делать попыток к бегству» («Купол Св. Исаакия Далматского»).

А может быть, Александр Иванович посчитал, что не имеет права смягчать свою участь, что должен оплатить страшный счет, выставленный ему большевиками в «Красной колокольне»?.. Это позже он назовет Князева «позорным красным болваном» («Пролетарские поэты», 1920).

Осенью 1918 года Александр Иванович смирился с неизбежным. До «Красной газеты», конечно, не унизился. Он пошел к человеку, которого уважал и кому привык доверять.