20.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Путь из Монса в Гонес. — Мы с графом де Беньо противимся назначению Фуше министром; мои доводы. — Герцог Веллингтон берет верх. — Арнувиль. — Сен-Дени. — Последний разговор с королем

Покинув наконец Монс, я достиг Като-Камбрези; г?н де Талейран прибыл туда вслед за мной: можно было подумать, что мы собрались заново подписать мирный договор 1559 года между Генрихом II Французским и Филиппом II Испанским[24b].

В Камбре случилось так, что по вине маркиза де Ла Сюза, квартирмейстера, ведавшего домами времен Фенелона, квартиры, предназначавшиеся г?же де Леви и нам с г?жой де Шатобриан, оказались заняты: мы бродили по празднично освещенным улицам среди толпы местных жителей, кричавших: «Да здравствует король!» Один студент, узнав меня, отвел нас в дом своей матери.

Тем временем начали подавать голос сторонники различных французских монархий; они прибывали в Камбре не для того, чтобы заключить союз против Венецианской республики, а для того, чтобы сообща объявить войну новым конституциям; они спешили сложить к ногам короля свою потрепанную верность трону и ненависть к Хартии — дань, которой, как они полагали, ждет от них Monsieur; немногие рассудительные простаки вроде меня выглядели едва ли не якобинцами.

23 июня была обнародована Камбрезийская декларация[24c]. Король сказал в ней: «Я желаю удалить от себя лишь тех особ, чья репутация огорчает Францию и страшит Европу». Что ж, ведь во флигеле Марсана имя Фуше поминалось с благодарностью! Король посмеивался над новым увлечением своего брата: «Эта страсть не внушена небом».

Я уже говорил в этих «Записках», что, проезжая во время Ста дней через Камбре, тщетно пытался отыскать дом, где квартировал в бытность свою офицером Наваррского полка, и кафе, куда ходил с Ламартиньером: все это исчезло вместе с моей юностью.

Вечером следующего дня мы остановились в Руа: хозяйка постоялого двора приняла г?жу де Шатобриан за супругу дофина, и мою жену торжественно внесли в залу, где уже был накрыт стол на тридцать персон; в зале этой, освещенной сальными и восковыми свечами, было жарко натоплено и невыносимо душно. Хозяйка не хотела брать с нас деньги и твердила: «Никогда себе не прощу, что меня не казнили за наших королей». Последняя искорка огня, пылавшего в сердце французов от века.

Столичные власти выслали нам навстречу генерала Ламота, шурина г?на де Лабори; он сообщил, что нечего и думать въехать в Париж без трехцветной кокарды. Г?н де Лафайет и другие комиссары, впрочем весьма дурно принимаемые союзниками, таскались по штабам, выклянчивая у чужестранцев какого-нибудь повелителя для Франции: они во всем полагались на казаков и были согласны на любого короля, лишь бы в жилах его не текла кровь Святого Людовика и Людовика XIV.

В Руа король созвал совет: г?н де Талейран впряг в свою карету двух кляч и отправился к Его Величеству. Постоялый двор министра и дом короля выходили на одну и ту же площадь; экипаж занял ее всю целиком. Министр низошел со своей колесницы с запиской, которую прочел нам: обсуждая меры, которые следует принять по прибытии, он обронил несколько слов о необходимости раздавать должности всем желающим без изъятия; он намекал, что в число таковых можно великодушно включить и судей Людовика XVI. Его Величество покраснел и, стукнув кулаками по подлокотникам своего кресла, вскричал: «Никогда!» Никогда, продлившееся ровно сутки.

В Санлисе мы зашли к канонику: служанка встретила нас в штыки, что же до самого каноника, без сомнения имевшего мало общего с покровителем города святым Риэлем, то он на нас и не взглянул. Прислужнице своей он приказал купить нам провизии на наши собственные деньги; тем его благодеяния и ограничились: «Гений христианства» не помог. А ведь Санлису надлежало порадовать нас добрыми предзнаменованиями: в этом городе в 1576 году Генрих IV ускользнул от тюремщиков. «Мне жаль лишь двух вещей, оставленных в Париже, — воскликнул, пускаясь в бегство, земляк Монтеня, — мессы и жены»[24d].

Из Санлиса мы двинулись на родину Филиппа-Августа — иначе говоря, в Гонес. На подступах к городу мы повстречали двух путников: то были маршал Макдональд и мой верный друг Ид де Невиль. Они остановили нашу карету и справились о местонахождении г?на де Талейрана; они не скрывали, что ищут его, дабы передать королю ультиматум: Его Величеству нечего и думать о въезде в столицу до тех пор, пока Фуше не станет министром. Хотя я и помнил о гневном восклицании Людовика XVIII в Руа, меня охватила тревога. Я переспросил маршала: «Неужели мы в самом деле сможем вернуться, лишь выполнив это жестокое требование?» — «По правде говоря, г?н виконт, — отвечал маршал, — я в этом не убежден».

Король пробыл в Гонесе два часа. Оставив г?жу де Шатобриан в карете посреди дороги, я бросился в мэрию на очередной совет. Там обсуждалась мера, от которой зависела судьба монархии. Завязался спор: я утверждал, что Людовику XVIII ни в коем случае не следует включать в состав министерства г?на Фуше; меня поддержал один лишь г?н Беньо. Король выслушал меня: я видел, что он охотно сдержал бы слово, данное в Руа, но у него не было сил противиться наставлениям Monsieur и требованиям герцога Веллингтона.

В одной из глав «Монархии согласно Хартии» я кратко изложил соображения, которыми руководствовался в Гонесе. Я говорил с жаром; устная речь обладает могуществом, не доступным речи письменной; что же до брошюры, то в ней я писал:

«Всюду, где действия правительства подлежат свободному обсуждению, человек, могущий навлечь на себя упреки определенного свойства, не вправе стоять у кормила власти. Подобный министр рискует услышать по своему адресу речи либо слова, которые вынудят его подать в отставку сразу после заседания палаты. Это обстоятельство — следствие свободы, лежащей в основе представительного правления, — не было понято в ту пору, когда, несмотря на более чем обоснованное отвращение монарха, люди, обольщенные славою знаменитого лица, ввели его в состав министерства. Возвышение этого лица должно было привести либо к уничтожению Хартии, либо к падению кабинета при начале сессии. Возможно ли представить себе министра, о котором я говорю, на заседании палаты депутатов, где обсуждается трагедия 21 января[24e] всякую минуту его мог бы призвать к ответу какой-нибудь депутат из Лиона, всякую минуту он мог бы услышать ужасное: „Ты — тот человек!“[24f]. К услугам людей такого сорта можно в открытую прибегать лишь на глазах немых стражей Баязетова сераля или немых политиков Бонапартова законодательного корпуса.»

«Что станется с таким министром, — говорил я, — если один из депутатов, поднявшись на трибуну с „Монитёром“ в руках, прочтет отчет Конвента от 9 августа 1795 года, если он потребует изгнания Фуше, ссылаясь на этот отчет, „изгоняющий“ вышеуказанного Фуше как (цитирую дословно) „вора и убийцу, чьи отвратительные преступления сулят позор и бесчестие любому собранию, числящему его среди своих членов“?»

Вот о чём все забыли!

В конце концов, пусть даже кто-либо имел несчастье полагать, будто подобный человек может быть чем-то полезен; в этом случае следовало прибегнуть к его тройной опытности тайно; но совершать насилие над мнением монарха и общества, не таясь облекать властью человека, которого Бонапарт только что назвал подлецом, — не значило ли это предать свободу и добродетель? Стоит ли корона такой жертвы? Отныне мы не вправе были удалить кого бы то ни было: кого можно изгнать, оставив Фуше?

Партии действовали, не задумываясь о принятой ими форме правления; все толковали о конституции, свободе, равенстве и правах народа, но никто в них не нуждался; модная болтовня: все машинально осведомлялись о Хартии, в глубине души надеясь, что скоро от нее не останется и следа. Либералы и роялисты предпочитали абсолютную монархию, исправляемую нравами: таков склад ума и образ жизни французов. Материальные интересы стояли на первом месте: никто не желал отказаться от пресловутых завоеваний Революции; каждый тяготился собственной жизнью и умышлял обременить ею соседа; зло, уверяли нас, сделалось составною частью общественной жизни; отныне ему суждено сопутствовать любой форме правления и исполнять общество живительной силы.

Мною владела одна навязчивая идея — я мечтал о Хартии, основывающейся на религии и морали, и этого не могли простить мне сторонники некоторых партий: на вкус роялистов я чересчур сильно любил свободу, на вкус революционеров — чересчур сильно презирал преступления. Если бы я, рискуя своей репутацией, не преподал французам начала конституционного правления, ультрароялисты и якобинцы тотчас же запрятали бы Хартию в карман фрака, расшитого лилиями, или республиканской карманьолы[131].

Г?н де Талейран не любил г?на Фуше; г?н Фуше ненавидел и, что самое странное, презирал г?на де Талейрана: честь, которую нелегко заслужить. Г?н де Талейран, поначалу избегавший общества г?на Фуше, вскоре почувствовал, что ему не миновать этого соседства, и сам приложил руку к успешному завершению дела; он не понял, что при наличии Хартии его присутствие на посту министра ничуть не более уместно, чем назначение на этот пост лионского палача Фуше, не говоря уже об их воссоединении в министерстве.

Мои предсказания сбылись очень скоро: назначение герцога Отрантского министром не только не принесло никакой пользы, но, напротив, обернулось большим позором; одной мысли о грядущей сессии палаты было достаточно, чтобы министры, слишком слабо защищенные от парламентской откровенности, расстались со своими портфелями[251].

Сопротивление мое не возымело действия: как всякий слабохарактерный человек, король закрыл заседание, не приняв никакого решения; ордонанс был подписан позже, в замке Арнувиль.

Здесь совета по всей форме уже не собирали; обсуждение проходило в узком кругу царедворцев, посвященных в тайну. Г?н де Талейран, опередив нас, сговорился со своими друзьями. Прибыл герцог Веллингтон: он ехал в коляске, и перья на его шляпе развевались по воздуху; в ознаменование победы при Ватерлоо он намеревался дважды осчастливить Францию, даровав ей г?на де Талейрана и г?на Фуше. Когда ему возражали, что герцог Отрантский — цареубийца и потому не слишком подходит на роль министра, он отвечал: «Это пустяки!» Ирландец, исповедующий протестантскую веру, английский полководец, чуждый нашим нравам и нашей истории, политик, не видевший во французском 1793 годе ничего, кроме повторения английского 1649 года, вершил нашими судьбами! Как низко мы пали по вине Бонапартова честолюбия!

Я бродил по саду, откуда девяностолетний генеральный контролер Машо отбыл в свое последнее путешествие, конечным пунктом которого была тюрьма Маделонет[252]: в ту пору смерть никого не обходила стороной. На совет меня не позвали: невзгоды уже не сближали более монарха с подданным; король готовился вернуться в свой дворец, я — в свое уединение. Стоит королям взойти на престол, как их настигает одиночество. Мне редко случалось проходить тихими и пустынными залами Тюильри, ведущими к апартаментам короля, не погружаясь в тягостные раздумья: мне пристали иные пустыни — бесконечные и безлюдные пространства, где так ясно чувствуешь ничтожность вселенной перед лицом Господа — единственного, кто воистину жив.

Есть в Арнувиле было нечего; если бы не офицер по имени Дюбур, подобно нам ретировавшийся из Гента, нам пришлось бы голодно. Г?н Дюбур отправился на промысел[253] и вскоре возвратился к нам, в дом сбежавшего мэра, с половинкой барана. Будь у служанки мэра оружие, эта героиня из Бове, даже не имея за собою войска, встретила бы нас подобно своей соотечественнице Жанне Ашетт.

Мы двинулись в Сен-Дени; по обеим сторонам дороги разбили бивак пруссаки и англичане; вдали виднелись башни аббатства: в основании его покоятся сокровища Дагобера, в подземельях его многие поколения французов погребали своих королей и вельмож; четыре месяца спустя мы перенесли туда останки Людовика XVI, дабы они заменили прах многих других жертв. В 1800 году, впервые в моей жизни возвращаясь из изгнания, я ехал этой же равниной Сен-Дени, в ту пору на ней стояли лагерем только солдаты Наполеона; тогда на поле, где некогда сражался коннетабль де Монморанси, еще не ступала нога чужестранца[254].

Нас приютил некий булочник. Около девяти вечера я пошел засвидетельствовать свое почтение королю. Его Величество устроился на ночлег в здании аббатства: стоило огромного труда запретить малолетним воспитанницам Школы Почетного легиона[255] кричать: «Да здравствует Наполеон!» Вначале я вошел в церковь: стена, смежная с монастырем, наполовину разрушилась; древний храм освещала одна-единственная лампада. Я вознес молитву у входа в подземелье, куда на моих глазах опустили прах Людовика XVI; сердце мое, полное тревоги за будущее, полнилось глубокой, благочестивой печалью, какой я, пожалуй, не испытывал никогда в жизни. Перед покоями короля никого не было; я сел в углу и стал ждать. Внезапно дверь отворилась и в комнату безмолвно вошли порок об руку со злодеянием, — г?н де Талейран об руку с г?ном Фуше; адское видение медленно проплыло мимо меня и скрылось в кабинете короля. Фуше спешил поклясться своему повелителю, что будет служить ему верой и правдой; верноподданный цареубийца, преклонив колена, жал рукой, приблизившей смерть Людовика XVI, руку брата короля-мученика; клятву скреплял епископ-расстрига.

Назавтра в Сен-Дени прибыл весь цвет Сен-Жерменского предместья: верующие и безбожники, герои и преступники, роялисты и революционеры, чужеземцы и французы — все без исключения тревожились об участи Фуше; все кричали в один голос: «Без Фуше король не будет знать покоя, без Фуше Франция погибнет; он уже столько сделал для спасения отечества, он один в силах довершить начатое». Из всех аристократок горячее всех отстаивала достоинства Фуше старшая герцогиня де Дюрас; ей вторил бальи де Крюссоль, один из немногих оставшихся в живых мальтийских рыцарей[256]; он уверял, что еще не лишился жизни исключительно по милости г?на Фуше. Бонапарт нагнал на людей робкого десятка такого страха, что они приняли лионского убийцу за Тита[257]. Завсегдатаи салонов Сен-Жерменского предместья более трех месяцев величали меня нечестивцем за то, что я не одобрял назначения любезных им министров. Эти несчастные раболепствовали перед выскочками; хвастаясь древностью своего рода, ненавистью к революционерам, неколебимостью своих принципов и своей нерушимой верностью, они обожали Фуше!

Фуше понял, что его пребывание на посту министра несовместимо с конституционной монархией: не в силах ужиться с законным правлением, он попытался возвратить политическую жизнь в привычное для него русло. Он сеял лживые слухи, он пугал короля выдуманными опасностями, надеясь вынудить его признать две палаты, созванные Бонапартом, и принять поспешно завершенную по такому случаю декларацию прав; поговаривали даже о необходимости удалить Monsieur и его сыновей: предел мечтаний заключался в том, чтобы оставить короля в полном одиночестве.

Нас по-прежнему морочили: напрасно национальная гвардия выходила за городские стены, желая изъявить свою преданность; нас уверяли, что гвардия настроена враждебно. Дабы народ, сохранивший во время Ста дней верность монархии, не мог увидеть короля, мятежники приказали закрыть заставы; по их словам, чернь грозила зарезать Людовика XVIII. Всеобщее ослепление было поистине невероятным: французская армия отступила на берег Луары, стопятидесятитысячная армия союзников окружала столицу, а нам все толковали о том, что король недостаточно силен, чтобы войти в город — в город, где не было ни единого солдата, где остались одни буржуа, вполне способные сдержать горстку федератов, вздумай даже те выступить. К несчастью, цепь роковых совпадений привела к тому, что король явился народу как предводитель англичан и пруссаков; он думал, что имеет дело с освободителями, а кругом были враги; казалось, будто его сопровождает почетная свита, на самом же деле то были жандармы, разлучавшие его с подданными: король пересек Париж в обществе иностранцев, и памяти об этом суждено было послужить однажды предлогом для изгнания его рода.

Временное правительство, образовавшееся после отречения Бонапарта[258], было распущено посредством некоего обвинительного акта против королевской власти: на этом камне надеялись воздвигнуть рано или поздно новую революцию.

Во время первой Реставрации я выступал за сохранение трехцветной кокарды: она сияла во всем блеске своей славы, о белой кокарде все давно забыли; сохранить цвета, узаконенные столькими победами, вовсе не значило принять сторону грядущей революции. Не воскрешать белую кокарду было бы разумно, но отказаться от нее теперь, когда с ней свыклись даже наполеоновские гренадеры, было бы низко; подлости никогда не остаются безнаказанными; бесчестие гибельно: от пощечины еще никто не умирал, и все-таки она смертоносна.

Перед отъездом из Сен-Дени король принял меня и у нас состоялась следующая беседа:

— Итак? — воскликнул Людовик XVIII.

— Итак, Ваше Величество, вы согласны назначить министром герцога Отрантского?

— Меня вынудили: от моего брата до бальи де Крюссоля (а он вне подозрений) все твердили, что иного пути нет; а вы как думаете?

— Ваше величество, дело сделано: позвольте мне промолчать.

— Нет, нет, говорите: вы ведь знаете, что я сопротивлялся с самого Гента.

— Ваше величество, я не вправе ослушаться; надеюсь, вы простите своего верного слугу: я полагаю, что с монархией покончено.

Король ничего не ответил; я уже начинал раскаиваться в своей дерзости, когда он заговорил вновь:

— Что ж, г?н де Шатобриан, я того же мнения.

На этом кончается мой рассказ о Ста днях.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК