8.Новая палата. — Я уезжаю в Дьепп. — Ордонансы 25 июля. — Я возвращаюсь в Париж. — Дорожные размышления. — Письмо г‑же Рекамье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вновь избранные депутаты прибыли в Париж: двести два из двухсот двадцати одного были переизбраны; оппозиция насчитывала двести семьдесят голосов; сторонники правительства — сто сорок пять: король проиграл. Обычно в подобных случаях кабинет уходит в отставку: Карл X настоял на своем, и это предрешило государственный переворот.

Я отправился в Дьепп 26 июля, на заре того самого дня, когда были обнародованы ордонансы. Я радостно предвкушал свидание с морем и не ведал, что за мной по пятам идет страшная гроза. Я поужинал и переночевал в Руане, оставаясь в полном неведении и сожалея лишь о том, что мне не удастся посетить Сент-Уанский собор и в память о Рафаэле и Риме преклонить колена перед прекрасной Девой из музея[304]. Назавтра, 27 июля, около полудня я был уже в Дьеппе. Я остановился в гостинице, в номере, который нанял для меня г?н граф де Буасси, мой бывший секретарь посольства. Я переоделся и пошел навестить г?жу Рекамье. Окна ее комнаты выходили на песчаный берег моря. Я провел у г?жи Рекамье несколько часов; мы беседовали, глядя на волны. Внезапно на пороге возник Иасент с письмом, которое получил г?н де Буасси; в нем с великим восторгом сообщалось о появлении ордонансов. Миг спустя в комнату вошел мой старый друг Балланш; он только что прибыл в дилижансе и привез газеты. Я развернул «Монитёр» и, не веря своим глазам, прочел официальные сообщения. Еще одно правительство в здравом уме и твердой памяти решило спрыгнуть с башни собора Парижской Богоматери! Я велел Иасенту найти лошадей; мне было необходимо вернуться в Париж. Около семи вечера я сел в экипаж, оставив друзей в большой тревоге. Конечно, толки о возможном перевороте ходили уже около месяца, но звучали так нелепо, что никто не придавал им значения. Карл X обольщался королевскими иллюзиями: взорам монархов всегда представляется некий мираж, искажающий предметы и рисующий на небе химерические пейзажи.

«Монитёр» я захватил с собой. 28 июля, на рассвете, я перечел ордонансы и еще раз обдумал их. Доклад королю, служивший вступлением, поразил меня двумя обстоятельствами: с одной стороны, замечания об изъянах прессы были справедливы, но, с другой, обличали полнейшее незнакомство их автора[305] с современным состоянием общества. Конечно, начиная с 1814 года министры, каких бы взглядов они ни придерживались, постоянно подвергались нападкам газетчиков; конечно, пресса стремится подчинить себе верховную власть, принудить короля и палаты к послушанию; конечно, на закате эпохи Реставрации журналисты, преследуя собственные цели и забыв о благополучии и чести Франции, бранили алжирскую войну[306], рассуждали о причинах, средствах, возможностях и основаниях ее успеха, выбалтывали военные тайны, просвещали противника на счет нашего вооружения и готовности наших войск, подсчитывали живую силу и корабли и даже сообщали место высадки нашего флота. Разве увидели бы Ришельё и Бонапарт Европу у своих ног, если бы результаты их тайных переговоров или пункты следования их армий разглашались заранее?

Все сказанное — правда, и правда безрадостная, но как же быть? Пресса — новая стихия, невиданная прежде сила, пришедшая в мир недавно; это — слово, ставшее молнией, это социальное электричество. Разве в вашей власти уничтожить ее? Чем сильнее будете вы притеснять ее, тем скорее произойдет взрыв. Следовательно, вам необходимо примириться с прессой, как примирились вы с паровой машиной. Нужно научиться извлекать пользу из прессы, постепенно обезвреживая ее, — для этого придется мало-помалу приручать ее и тем ослаблять ее могущество либо постепенно приспособлять ваши нравы и законы к новым основаниям общества. В иных случаях пресса бессильна: вспомните хотя бы историю той самой алжирской экспедиции, в противодействии которой вы обвиняете газетчиков; свобода печати не помешала вам взять Алжир, как самый яростный обстрел свободной печати не помешал мне в 1823 году вести войну в Испании.

Но с чем решительно невозможно согласиться, так это со звучащей в каждой строке министерского доклада бесстыдной убежденностью в том, что воля короля превыше любого закона. К чему же в таком случае принимать конституции? к чему обманывать народ мнимыми гарантиями, если монарх может самолично изменить образ правления? Причем авторы отчета так уверены в своей правоте, что даже не дают себе труда сослаться на статью 14[307], относительно которой я еще много лет назад предсказал, что она позволит отнять у нас Хартию; они вспоминают о ней, но как бы походя, вовсе не испытывая нужды прибегнуть к этому законному основанию.

Первый ордонанс упраздняет почти полностью свободу печати; это — квинтэссенция всего, что вынашивалось в течение полутора десятка лет в недрах тайной полиции.

Второй ордонанс вносит изменения в закон о выборах[308]. Таким образом, кладется конец двум главным свободам: свободе печати и свободе выборов; причем причиной тому не злая воля законодательного органа, преступная, но все же остающаяся в рамках законности, а ордонансы, как во времена королевского произвола. Пять человек, отнюдь не лишенных здравого смысла, с беспримерным легкомыслием бросились в бездну, увлекая за собою своего повелителя, монархию, Францию и Европу[309]. Я не знал, что происходит в Париже. Я надеялся, что действия правительства вызовут сопротивление и народ, не свергая короля, вынудит его, однако, дать отставку нынешнему кабинету и отменить ордонансы. В том же случае, решил я, если ордонансы останутся в силе, я не подчинюсь им и буду в речах и статьях осуждать эти антиконституционные меры.

Хотя члены дипломатического корпуса не были впрямую причастны к принятию ордонансов, они одобрили их и поддержали; абсолютистская Европа ненавидела нашу Хартию. Когда весть об ордонансах достигла Берлина и Вены, где в течение суток успех министерства не вызывал сомнений, г?н Ансильон воскликнул, что Европа спасена, а г?н фон Меттерних выказал беспредельную радость. Вскоре этот последний узнал, как обстоят дела на самом деле, и радость его сменилась столь же беспредельным отчаянием: он заявил, что ошибался, что общественное мнение полностью поддерживает либералов и что он начинает свыкаться с мыслью об австрийской конституции.

Назначение государственных советников, последовавшее за опубликованием июльских ордонансов, пролило некоторый свет на историю их появления.

В число этих придворных, которые, очевидно, способствовали речами либо делами написанию ордонансов, входили убежденные противники представительного правления. Кто именно сочинил роковые документы? Приближенные монарха, действовавшие с его соизволения, или помощники г?на де Полиньяка? Был ли то плод творчества самих министров или с ними вместе трудились несколько неисправимых антиконституционалистов? Были ли эти июльские приговоры, по слову которых законную монархию удавили на Мосту Вздохов[30a], начертаны каким-нибудь тайным Советом Десяти[30b] под свинцовыми крышами тюремного замка? Или их идея принадлежала одному г?ну де Полиньяку? Быть может, история так никогда и не даст ответа на эти вопросы.

В Жизоре я узнал о парижском восстании и услыхал грозные речи; они доказывали, до какой степени серьезно относится французский народ к Хартии. В Понтуазе я узнал вести еще более свежие, но смутные и противоречивые. В Эрбле лошадей на почте не оказалось. Я прождал около часа. Мне посоветовали миновать Сен-Дени, где выстроены баррикады. В Курбевуа кучер почел за лучшее снять куртку, на пуговицах которой красовались геральдические лилии. Утром, когда он ехал по Елисейским полям, его карету обстреляли. Он сказал, что по этой улице меня не повезет, и повернул к заставе Трокадеро, правее заставы Звезды. От этой заставы открывается вид на Париж. Я заметил развевающееся на ветру трехцветное знамя и понял, что в городе начался не бунт, а революция. В душе моей родилось предчувствие, что мне предстоит сыграть новую роль: я спешил в Париж, дабы защищать общественные свободы, меж тем в защите, кажется, нуждалась королевская власть. Там и сям над домами поднимались светлые облачка дыма. До меня донеслись несколько пушечных выстрелов; ружейная пальба смешивалась с гулом набата. С высоты пустынной площадки, на которой Наполеон желал возвести дворец для римского короля[30c], я словно воочию увидел крушение старого Лувра. Место, где я находился, навеяло философические утешения, какие всегда вызывает вид руин в душе человека, чья жизнь — сплошные руины.

Экипаж мой спустился с холма, переехал по Иенскому мосту на противоположный берег Сены и двинулся дальше по мощеной улице, идущей вдоль Марсова поля. Кругом не было ни души. Перед воротами Военной школы я натолкнулся на пикет кавалеристов: вид они имели невеселый; казалось, о них все забыли. На бульваре Инвалидов и Монпарнасском бульваре несколько случайных прохожих с изумлением взирали на почтовую карету, едущую по городу, словно в мирное время. Бульвар Анфер был перегорожен срубленными вязами.

Соседи были рады мне: им казалось, что мое присутствие предохранит квартал от разрушений. Г?жу де Шатобриан мое возвращение и успокоило и встревожило.

Утром 29 июля я написал в Дьепп г?же Рекамье:

«Четверг, 29 июля 1830 года. Утро.

Пишу вам, не зная, дойдет ли до вас это письмо, поскольку почтовая связь нарушена.

Я въехал в Париж под грохот пушечной и ружейной пальбы и гул набата. Нынче утром набат по-прежнему гремит, но выстрелов не слышно; судя по всему, восставшие собираются с силами и не сложат оружия до тех пор, пока ордонансы не будут отменены. Вот ближайшее следствие (не говоря об окончательной развязке) того клятвопреступления, которое совершили министры и в котором народ — на первый взгляд небезосновательно — обвиняет короля.

Национальные гвардейцы, студенты Политехнической школы — все замешаны в волнениях. Я еще ни с кем не виделся. Вы можете вообразить, в каком состоянии нашел я г?жу де Ш… Те, кто, подобно ей, пережили 10 августа и 2 сентября[47], на всю жизнь запомнили, что такое террор. Один из полков, пятый пехотный, уже перешел на сторону защитников Хартии. Без сомнения, вина г?на де Полиньяка очень велика; его бездарность не может служить извинением; при отсутствии государственного ума честолюбие преступно. По слухам, двор находится в Сен-Клу и готов к отъезду.

Не стану говорить вам о себе; положение мое тягостное, но ясное. Я не могу предать ни короля, ни Хартию, ни законную монархию, ни свободу. Следовательно, мне нечего говорить и нечего делать; остается только ждать и оплакивать свое отечество. Бог знает, что вот-вот начнется в провинциях; уже ходят слухи о восстании в Руане. Со своей стороны, Конгрегация[30d] вооружит вандейских шуанов. От какой малости зависит судьба империй! Один ордонанс вкупе с шестью министрами, лишенными либо таланта, либо добродетели, способен превратить страну из покойной и цветущей в несчастную и раздираемую смутами».

К письму моему были добавлены два постскриптума:

«Полдень.

Стрельба возобновилась. Судя по всему, восставшие атакуют Лувр, куда отступили королевские войска. Наш квартал также готовится взяться за оружие. Идут толки об образовании временного правительства, возглавляемого генералом Жераром, герцогом де Шуазёлем и г?ном де Лафайетом.

Весьма вероятно, что я не смогу отправить это письмо, ибо объявлено, что Париж на осадном положении. Королевскими войсками командует маршал Мармон. Говорят, что он убит, но я этому не верю. Постарайтесь не тревожиться сверх меры. Да хранит вас Господь! Мы еще свидимся!

Пятница.

Это письмо было написано вчера; отправить его я не смог. Все кончено: народ победил; король делает уступку за уступкой, но дело, боюсь, этим не ограничится. Утром я написал Его Величеству. План жизни моей на ближайшее время мне ясен; я с радостью пожертвую собой. Мы поговорим об этом, когда вы возвратитесь в Париж. Я сам отнесу это письмо на почту и заодно погляжу, что творится в городе».

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК