9.Премии за десятилетие. — «Опыт о революциях». — «Натчезы»
Странная вещь: в отношении ко мне Бонапарта злоба постоянно чередовалась с благоволением; только что он угрожал мне — и вдруг удивляется, отчего Институт не наградил меня. Более того, он объявляет Фонтану, что, раз Институт не считает меня достойным занять место среди соискателей, он сам наградит меня, назначив главным управляющим всеми библиотеками Франции, — с жалованьем, равным жалованью посла в одной из великих держав. Бонапарт все еще не оставил мысли употребить меня в делах дипломатических: по причине, известной ему одному, он желал, чтобы я по-прежнему был приписан к министерству иностранных дел. И все же, несмотря на столь щедрые посулы императора, очень скоро префект его полиции предложил мне покинуть Париж, и я отправился продолжать работу над своими «Записками» в Дьепп[32].
Бонапарт опускается до роли школяра-задиры; он откапывает «Опыт о революциях» и с наслаждением следит за перепалкой, которую вызывает моя книга[1d6]. Некий г?н Дамаз де Рэмон вступился за меня: я отправился на улицу Вивьен поблагодарить его. На камине среди безделушек стоял череп; некоторое время спустя этот очаровательный юноша был убит на дуэли и перешел в мир иной, куда, казалось, звала его эта зловещая физиономия. В ту пору стрелялись постоянно: один из полицейских осведомителей, которым было поручено схватить Жоржа, получил от него пулю в лоб.
Чтобы положить конец злонамеренным нападкам моего могущественного противника, я обратился к г?ну Поммерелю — я уже рассказывал о нем когда описывал свой первый приезд в Париж; он сделался главным управляющим типографиями и книжными лавками; я попросил у него разрешения переиздать «Опыт» целиком. Мою переписку с г?ном Поммерелем можно прочесть в предисловии к «Опыту о революциях» в издании 1826 года, во втором томе полного собрания моих сочинений[1d7]. Правительство империи имело все основания запретить мне переиздавать «Опыт» целиком: книга эта не из тех, что приходятся ко двору в правление деспота и узурпатора; в ней слишком много говорится о свободе и о законной монархии. Полиция притворялась беспристрастной, позволяя печатать кое-какие статьи в мою защиту, но, словно в насмешку, запрещала мне сделать одну-единственную вещь, способную меня оправдать. Когда на престол возвратился Людовик XVIII, враги мои снова вспомнили об «Опыте»; если при Империи в этой книге искали доказательства моей политической неблагонадежности, то при Реставрации надеялись с ее помощью уличить меня в неблагонадежности религиозной. В примечаниях к последнему изданию «Опыта о революциях» я столь обстоятельно покаялся во всех своих заблуждениях, что ныне меня уже не в чем упрекнуть. Дело за потомками: они воздадут должное и книге и комментарию, если, конечно, подобное старье еще будет их занимать. Смею надеяться, что они оценят «Опыт» так же, как оценил его убеленный сединами автор, — ведь с возрастом мы приближаемся к будущему и делаемся справедливыми, как оно. Книга и примечания показывают, каким я был в начале моего пути и каким стал в его конце.
Вдобавок это сочинение, которое я разобрал со всей строгостью, представляет собою компендиум моего существования как поэта, моралиста и будущего политического деятеля. Пыл мой безмерен, смелость воззрений безгранична. Нельзя не признать, что на всех своих разнообразных поприщах я никогда не руководствовался предрассудками, никогда не доверялся слепо никакой партии, никогда не действовал из корысти и всегда поступал по своему усмотрению.
В «Опыте» я выказываю полную независимость религиозных и политических убеждений; я подвергаю исследованию все без изъятия; будучи республиканцем, я служу монархии; будучи философом, чту религию. Это не противоречия, но неизбежные следствия зыбкости человеческих теорий и прочности опыта. Ум мой, от природы не верящий никому, включая меня самого, от природы презирающий все, роскошь и нищету, подданных и королей, все же инстинктивно прислушивался к голосу разума, приказывавшего уважать то, что всеми почитается прекрасным: религию, справедливость, человечность, равенство, свободу, славу. То, чего нынешняя молодежь ждет от будущего, что кажется ей отличительными чертами грядущего общества, построенного вовсе не по тем законам, на каких основано общество обветшавшее, все это ясно предсказано в «Опыте». Я на тридцать лет опередил нынешних пророков неведомого мира. Поступки мои принадлежали прошлому, мысли — будущему; первые были продиктованы чувством долга, последние голосом природы.
В «Опыте» нет проповеди безбожия; это книга сомнения и скорби. Я уже говорил об этом[1d8].
Впрочем, я обязан был изобразить мои заблуждения более опасными, чем они были на самом деле, и искупить сумасбродные идеи, рассеянные в моих сочинениях, идеями благонамеренными. Боюсь, что в начале своего творческого пути я причинил зло молодежи; я виноват перед нею и должен по крайней мере теперь преподать ей иные уроки. Да будет ей ведомо, что смятение души можно побороть; нравственная красота, красота божественная, не идущая ни в какое сравнение с земными грезами, существует, и я видел ее; чтобы познать ее и хранить ей верность, потребна лишь толика отваги.
Дабы завершить рассказ о своей литературной карьере, я должен упомянуть о сочинении, с которого она началась, — оно оставалось в рукописи, покуда я не включил его в собрание своих сочинений.
В предисловии к «Натчезам» я рассказал, каким образом стараниями любезного г?на де Тюизи рукопись была обнаружена в Англии[122]
Сочинение, откуда были извлечены «Атала», «Рене» и некоторые описания, включенные в «Гений христианства», не вовсе бездарно. Самый первый вариант был написан подряд, без деления на главы; путевые заметки, естественная история, драматическая интрига — все шло вперемешку; но существовал и другой вариант, разделенный на книги. В нем я не только упорядочил расположение материала, но и переменил литературный род, превратив роман в эпопею[1d9].
Юноша, громоздящий одни на другие идеи, выдумки, изыскания, впечатления от прочитанного, не может не создать произведения хаотического; однако молодость автора сообщает этому хаосу живительную силу.
Судьба подарила мне возможность, какой, пожалуй, не имел ни один сочинитель: тридцать лет спустя я перечел свою рукопись, к этому времени уже начисто забытую.
Мне грозила серьезная опасность. Обновляя свою картину, я рисковал приглушить ее краски; более уверенная, но менее свободная рука могла, убрав некоторые неправильности, лишить книгу юношеского пыла: следовало сохранить независимость и, так сказать, порыв, которых было исполнено мое сочинение; следовало сберечь пену на удилах молодого скакуна. Иные из страниц «Натчезов» я сегодня осмелился бы написать, лишь трепеща от страха, иные не стал бы писать вовсе, в частности письмо Рене из второго тома[1da].
Оно — образец моей ранней манеры и содержит в себе всего «Рене»: не знаю, что более безумное могли сказать все те Рене, что пришли мне на смену.
«Натчезы» открываются обращением к пустыне и ночному светилу, высшим божествам моей юности:
«Под сенью американских лесов воспою я пустынные песни, какие еще не доносились до слуха смертных; я поведаю о ваших несчастьях, о Натчезы! о народ Луизианы, от которого не осталось ничего, кроме воспоминаний! Разве горести безвестного жителя лесов имеют меньше прав на наше сострадание, чем бедствия прочих людей? Разве королевские усыпальницы в наших храмах трогают сердце больше, чем могила индейца под высоким дубом в его родном краю?
А ты, светоч размышлений, царица ночи, сделайся моей музой! Веди меня через неведомые просторы Нового Света и пролей свет на восхитительные тайны этих пустынь!»
Две стороны моей натуры смешались в этом странном сочинении, особенно в его первоначальном варианте. Здесь есть политические отступления и романтическая интрига, но сквозь рассказ постоянно пробивается песнь, исходящая из некоего неведомого источника.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК