14.Общество. — Вид Парижа
Париж, декабрь 1821 года
Когда до Революции я читал в книгах о смутах в истории разных народов, я не понимал, как можно было жить в те времена; я удивлялся, что Монтень так бодро сочинял в замке, вокруг которого не мог прогуляться, не рискуя попасть в плен к сторонникам Лиги или протестантам.
Революция показала мне возможность такого существования. В критические минуты люди ощущают прилив жизненных сил. В обществе, которое распадается и складывается заново, борьба двух гениев, столкновение прошлого с будущим, смешение прежних и новых нравов создают зыбкую картину, которая не дает скучать ни минуты. На свободе страсти и характеры проявляются с такой силой, какой не знает город с упорядоченной жизнью. Нарушение законов, забвение обязанностей, обычаев и приличий, даже опасности делают эту сумятицу еще увлекательнее. Род человеческий разгуливает по улицам, устроив себе каникулы и избавившись от педагогов; на мгновение он возвращается к природному состоянию и вновь начинает ощущать необходимость общественной узды, лишь попав под ярмо новых тиранов, рожденных вольностью.
Общество 1789 и 1790 годов более всего похоже на архитектуру времен Людовика XII и Франциска I, где греческие ордера смешивались с готическим стилем, а если быть еще точнее — на груду обломков всех веков, которые после Террора громоздились как попало в монастыре Малых августинцев[7a]: разница лишь в том, что осколки, о которых я веду речь, были живыми и беспрестанно меняли свой облик. Во всех концах Парижа происходили литературные сборища, создавались политические общества, ставились спектакли; будущие знаменитости бродили в толпе никому не ведомые, как души, еще не узревшие свет, на берегу Леты[7b]. Я видел маршала Гувьона Сен-Сира[7c] на подмостках театра Маре в «Преступной матери» Бомарше. Люди спешили из клуба фельянов в клуб якобинцев[7d], с бала и из игорного дома в Пале-Руаяль, с трибуны Национального собрания на трибуну под открытым небом. На улицах не было проходу от народных депутаций, кавалерийских пикетов и пехотных патрулей. Рядом с человеком во французском фраке, в пудреном парике, со шпагой на боку и шляпой под мышкой, в узких башмаках и шелковых чулках, шел человек с коротко остриженными волосами без пудры, в английском фраке и американском галстуке. В театрах актеры объявляли со сцены новости; партер пел патриотические куплеты. Злободневные пьесы привлекали толпы народа: на сцену выходил аббат, из зала ему кричали: «Длиннополый! Длиннополый!» Аббат отвечал: «Господа, да здравствует нация!» Послушав, как чернь горланит: «На фонарь аристократов!» — французы бежали в Оперу Буфф слушать Мандини и его жену, Виганони и Роведино; поглазев на казнь Фавраса, шли любоваться игрой г?жи Дюгазон, г?жи Сент-Обен, Карлины, малышки Оливье, мадемуазель Конта, Моле, Флёр?, делавшего первые шаги Тальма.
Бульвар Тампль, Итальянский бульвар, называемый в обиходе Кобленцем[7e], аллеи сада Тюильри были наводнены нарядными женщинами: там блистали три дочери Гретри, бело-розовые, как и их убор: вскоре все три умерли. «Она уснула навсегда, — сказал Гретри о старшей дочери, — сидя у меня на коленях, такая же красивая, как при жизни». Множество карет бороздило перекрестки, где гоготали санкюлоты, а у дверей какого-нибудь клуба красавица г?жа де Бюффон ожидала в фаэтоне герцога Орлеанского.
Изысканность и вкус аристократического общества еще сохранялись в особняке Ларошфуко, на вечерах у г?жи де Пуа, г?жи д’Энен, г?жи де Симиан, г?жи де Водрей, в гостиных некоторых крупных чиновников судебного ведомства, оставшихся открытыми. Салоны г?на Неюсера, г?на графа де Монморена и некоторых других министров, где царили г?жа де Сталь, герцогиня д’Эгийон, г?жа де Бомон и г?жа де Серийи, являли собой полное собрание знаменитостей новой Франции и полную свободу новых нравов. Башмачник в мундире офицера национальной гвардии на коленях снимал мерку с вашей ноги; монах, по пятницам облачавшийся в черную или белую рясу, в воскресенье надевал круглую шляпу и сюртук; бритый капуцин читал в кабачке газету; в кругу шалых женщин появлялась суровая монахиня — тетушка или сестра, изгнанная из монастыря. Толпа посещала эти открытые миру монастыри, как путешественники проходят в Гренаде по опустевшим залам Альгамбры или останавливаются в Тибуре под колоннами храма Сивиллы.
В остальном же — много поединков и любовных приключений, тюремных романов и политических дружб, тайных свиданий среди развалин, под ясным небом, в поэтическом спокойствии природы; дальние прогулки, безмолвные, уединенные, перемежающиеся вечными клятвами и нескончаемыми ласками, меж тем как вдали грохочет уходящий мир, глухо шумит рушащееся общество, угрожая смутить своим падением тех, кто вкушает блаженство под сенью истории. Теряя друг друга из виду на сутки, люди не были уверены, что встретятся вновь. Одни устремлялись по революционному пути, другие готовились к гражданской войне, третьи уезжали на берега Огайо, вооружившись планами замков, которые они выстроят в краю дикарей; четвертые вступали в армию принцев — все это с легким сердцем, зачастую без гроша в кармане; роялисты утверждали, что все кончится на днях постановлением парламента, патриоты, столь же легкомысленные в своих надеждах, провозглашали, что вместе с царством свободы наступит царство мира и счастья. На улицах распевали:
Свечу в Аррасе мы нашли
И факел из Прованса взяли.
Всю Францию они зажгли,
Но света очень мало дали.
Так как же нам спастись от чада?
Немедля их подрезать надо.[7f]
Вот какого мнения были французы о Робеспьере и Мирабо! «Любой земной власти, — говорил Л’Этуаль, — легче зарыть солнце в землю либо засадить его в яму, чем заткнуть рот французскому народу».
Над этими разрушительными празднествами высился дворец Тюильри — гигантская тюрьма, полная осужденных. Приговоренные к смерти также развлекались играми в ожидании повозки, стрижки, красной рубашки, которую палач повесил сушиться, а за окнами сверкали ослепительными огнями парадные покои королевы.
Тысячи брошюр и газет плодились не по дням, а по часам; сатиры и поэмы, песенки из «Деяний апостолов» отвечали «Другу народа»[80] или «Умеренному» — газете монархического клуба, которую издавал Фонтан; Малле дю Пан, отвечавший за политический раздел в «Меркюр», расходился во взглядах с Лагарпом и Шамфором, ведавшими литературной частью той же газеты[81]. Шансенец, маркиз де Бонне, Ривароль, Мирабо младший (Гольбейн шпаги, возглавивший на Рейне эскадрон гусар Смерти), Оноре Мирабо старший, обедая вместе, забавы ради рисовали карикатуры и составляли «Маленький альманах великих людей»[82], после чего Оноре отправлялся в Национальное собрание призвать к введению военного положения или аресту имуществ духовенства. Заявив, что покинет Национальное собрание только под натиском штыков, он отправлялся к г?же Жэ и проводил у нее ночь. Эгалите вызывал дьявола в карьерах Монружа и возвращался в сад Монсо возглавить оргии, где распорядителем выступал Лакло. Будущий цареубийца[83] ни в чем не уступал своим предкам: насквозь продажный, устав от разгула, он делал ставку на утоление честолюбия. Постаревший Лозен ужинал в своем маленьком домике у заставы дю Мэн с танцовщицами из Оперы, которых наперебой ласкали господа де Ноай, де Диллон, де Шуазёль, де Нарбонн, де Талейран и еще несколько тогдашних щеголей — мумии двоих или троих из них дожили до наших дней.
Большинство придворных, в конце царствования Людовика XV и во времена правления Людовика XVI известных своей безнравственностью, встали под трехцветные знамена: почти все они сражались в Америке и запятнали свои орденские ленты республиканскими цветами. Революция привечала их, пока не набрала силу; они даже сделались первыми генералами ее армий. Герцог де Лозен, романтический возлюбленный княгини Чарторыйской, дамский угодник с большой дороги, ловелас, который, выражаясь благородным и целомудренным языком двора, имел одну, потом имел другую, — герцог де Лозен стал герцогом де Бироном, командующим войсками Конвента в Вандее: какая низость! Барон де Безанваль, лживый и циничный обличитель развращенного света, последняя спица в колеснице впавшей в детство старой монархии, этот грузный барон, опозоривший себя в день взятия Бастилии, спасенный г?ном Неккером и Мирабо единственно за его швейцарское происхождение[84]: какое убожество! Что за люди — и в какую эпоху! Когда Революция вошла в силу, она с презрением отвергла ветреных предателей трона; прежде ей нужны были их пороки, теперь потребовались их головы: она не гнушалась никакой кровью, даже кровью г?жи Дюбарри.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК