1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К полночи зарево погасло и оборвалось бессонное бормотанье битвы. Всё замолкло, кроме шептанья падающего снега. Немощная зима снова пыталась запорошить бедную исковырянную землю. Близ рассвета лязг и грохот вступили в эту первозданную тишину. Два прожекторной силы луча пронизали пёстрый мрак метели, где затерялась станция.

Она существовала лишь на картах да в благодарной памяти тех, кто, проездом на тёплые черноморские берега, любовался из вагона на прославленные здешние сады. Из тьмы проступили столбы с пучками порванных проводов, обугленные стены привокзальных строений и, среди прочих останков растоптанной жизни, ряды платформ, ставших на разгрузку. Под брезентами угадывались большие угловатые тела. Вдруг неимоверная воля сдвинула с места это притаившееся железо. Разбуженный, задул ветерок, и когда начальник в высокой шапке вышел из «виллиса», сразу, точно мокрой тряпкой, мазнуло начальника по лицу.

Скорей по привычке, чем из потребности, он вытер усы и пощурился в небо — хватит ли до утра нелётной погоды. Надёжнее мотопехотных и зенитных сторожей она охраняла его танки от чужих глаз и авиации. Правое, с генеральским погоном, плечо его полушубка было залеплено снегом, и часовые признавали хозяина лишь по дерзости, с какой сопроводительные машины проскочили запретную черту оцепленья, да по усердию адъютанта, который, забегая сбоку, светил ему дорогу фонариком.

   — Спрячьте ваше чудо науки и техники, капитан, — попросил генерал, потому что батарейка иссякла, а ноги всё равно по щиколотку тонули в слякоти. — Лучше найдите нашего дежурного по штабу. Я недолго задержусь здесь.

Вместе с офицерами связи из подоспевшего броневичка он миновал груды металлической падали, не убранной после боя, паровозишко со вспоротой боковиной, обошёл разбитые стояки переходного мостика, дважды пролез под платформами и двинулся прямиком в ближайший световой центр ночи; узловая станция допускала одновременную разгрузку нескольких эшелонов. В самом конце её, разместись по сторонам, два танка освещали длинные, из шпальных брёвен, сходни, на которые робко, словно не веря в прочность сапёрной работы, ступали их железные товарищи. Тугой машинный ветер хлестал вдоль путей, уплотняя снегопад; огромные ромбические тени плыли по этому подрагивающему экрану.

Разгрузка происходила в торец. Танки следовали всей длиной состава прежде чем коснуться земли, откуда им предстоял любой, на выбор, путь — либо вперёд, на запад, либо назад, в мартен. Большинство состояло из новичков, мало обкатанных и ещё не вкусивших звонкого, щемящего вдохновенья боя. Они ничего не умели, и люди помогали им, делясь остатками живого тепла, а взамен беря частицу их неуязвимого спокойствия. Они действовали молча, голос растворялся в истошном скрипе дерева, в бешеной пальбе иззябших моторов, и это осатанелое молчанье было внушительней самой отчаянной боевой песни... Негде им было укрыться здесь от стужи, но шёл третий год войны, и горькая злоба за простреленную молодость, за поруганную мечту грела их жарче костра и любой земной привязанности. И ни один ни разу не припечатал матюжком подлой пакости, что сыпалась сверху на погибель солдатской душе.

Так он шёл, наблюдая хлопотню своих продрогших людей, не отдохнувших от долгой дороги. Вдоволь в своё время похлебав щец из походного котелка, он без затрудненья, как букварь, читал их затаённые думки. И, как обучил его когда-то старый учитель Кульков, генерал сохранил привычку читать это вслух, сердцем вникая в каждое слово.

   — Простите, шумно... товарищ генерал, — посунулся было сбоку связист.

   — Я говорю, грозен наш народ, — раздельно повторил генерал, — красив и грозен, когда война становится у него единственным делом жизни. Лестно принадлежать к такой семье...

Он собирался прибавить также, что хорошо, если Родина обопрётся о твоё плечо, и оно не сломится от исполинской тяжести доверья, что впервые у России на мир и на себя открылись удивлённые очи, что народы надо изучать не на фестивалях пляски, а в часы военных испытаний, когда история вглядывается в лицо нации, вымеряя её пригодность для своих высоких целей... Но офицер буркнул что-то невпопад с непривычки к отвлечённым суждениям, да кстати над самым ухом затрещал мотор; розовый снег, мешаясь с пламенем, завихрился у выхлопной трубы... К тому времени вьюга окончательно сравняла командира корпуса со всеми, кто не спал в эту простудную ночь.

Лишь в одном месте, привлечённый необычной тишиной, он замедлил шаг и вытянутой рукой преградил путь собеседнику; офицеры сопровождения остановились сами из-за узости прохода. Здесь кончался эшелон. Вереница машин, терявшаяся в летящей тьме, с выключенными моторами ждала очереди на разгрузку. И хотя тут, в слепящем луче танковой фары, снег висел плотный, как занавеска, сразу делалась ясна причина задержки. Бывалая, вся в рубцах неоднократных сварок, «тридцатьчетвёрка» упиралась левым ленивцем в междупутье, круто обвалившись со сходней. Задние танки громоздились на помосте, и водитель ещё надеялся сползти на малых оборотах, но деревянная клетка трещала и щенилась, шпалы поднимались дыбом с другого конца, и самый танк зловеще кренился на сторону.

Генерал подошёл как раз в минуту, когда лейтенантик в армейском кожухе и с вихром из-под ушанки метнулся к переднему люку.

   — Стой, стой, говорю!.. — кричал лейтенант, в отчаянье поглядывая на шеренгу платформ, груз которых нависал над ним, как улика. — Вылезай теперь, полюбуйся, что ты наделал... вий полтавский!

Мотор заглох, и тем слышней стала сиплая, усталая брань соседних экипажей. Постепенно замолкла и она, едва поняли, что этим не спихнуть железной глыбы, застрявшей у них на пути. Паренёк в матерчатом шлеме понуро стоял посреди, и все, сколько их там было, обступив кругом, смотрели на него с холодком осудительной жалости, как смотрят на погорельца, а насмотрясь, приступили к обсуждению. Они делали это обстоятельно и с удовольствием, видимо отдыхая от перенапряженья, и одни собирались вбивать какие-то железные ползуны под траки, чтоб машина скольжением спустилась со сходней, и уже тащили швеллер от бывшего пакгауза, а другие, напротив, подавали совет приподнять вагой левый борт, а затем пустить его на волю божию. «И таким манерцем мы выйдем из положения!»

   — Узнаю наших, — шепнул ближайшему спутнику генерал. — Любим, когда что-нибудь отрывает нас от работы... — Привыкнув из любой беды извлекать опыт, предохраняющий от повторных несчастий, он со спокойным любопытством вслушивался в ночные голоса.

Так и длилась бы эта слишком мирная беседа, если бы лейтенанту не пришло в голову сделать осветителей тягачами. Умно расчалив свою «тридцатьчетвёрку» под прямым углом, а сбоку придерживая её тросом за гусеницу, чтоб не повалилась набок, он махнул рукой, буксирные танки рванули, и корма аварийной машины плавно скользнула вниз, лишь раскрошив концы брёвен. Десятки моторов приветственно взревели кругом, движение возобновилось. И пока проходили они мимо «тридцатьчетвёрки», утерявшей свою очередь, лейтенант отчитывал виноватого паренька. Надсаженный голос звучал необидно, с какой-то проникновенной человеческой горчинкой, но, значит, острей ножа и выговора был пареньку этот упрёк старшего товарища. Не оправдываясь, не защищаясь, он только морщился, как от боли, и глядел в снег.

   — Куда ж ты смотрел, чёртова баба! На реке случилось бы, ведь ты бы нас утопил. Я уж не говорю о машине. Ведь это гнев твой, силища, а ты экую красавицу в грязищу завалил. А знаешь, сколько надо такую махину смастерить? Старики да малые ребятки на заводишках ночей не спят, варят её, обряжают для нас с тобою... Да и то гаркнуть порою хочется: «Эй, на Урале... кто там закурит!» пошёл?» А ты... Эх, а ещё в мстители затесался!

   — Хозяин... детей, верно, любит, — шепнул в сторону генерал, и кто-то поддакнул ему в голос: «Вот они, танкисты! Вот они, мы».

Точно учуяв тепло похвалы, лейтенант обернулся и враз опознал свидетеля своему приключению. Старше вблизи не нашлось; он пометался, скомандовал тишину и в одно дыханье выпалил генералу, что на разгрузке тридцать седьмая бригада, что самому ему фамилия — Собольков, и что именно его машина, номер двести три, только что вышла из столь беспомощного состояния.

   — Вижу, всё вижу... товарищ гвардии офицер, — подтвердил командир корпуса, глядя на незаправленную под погон портупею... — Не знал, что такие завелись у меня лихачи... на ровном месте спотыкаются.

Тотчас обнаружились сто причин, а сто первая заключалась в том, что сзади торопили, да тут ещё трак скользнул по скобе пастила и, как назло, изменил левый Фрикцион, отчего машина поползла юзом и оступилась с метровой высоты. Судя по неуверенности тона, лейтенант и сам сознавал, что фрикцион не сердце девичье, пещь вполне падежная, и у доброго воина повреждается разве только когда от самого танка остаётся одна железная щепа. Это же отметил и генерал, прибавив сгоряча некоторые слова, от которых все вокруг приосанились, подтянулись и стояли ещё смирнее.

   — Значит, в пренебрежении у вас эти самые... ну, бортовые фрикционы, а зря... — заключил он, утихая. — Кто у вас этим делом занимается?

Тогда и пришлось Соболькову назвать виновника происшествия. Выяснилось, что механиком-водителем у него на двести третьей состоит новичок из пополнения, некий Литовченко, совсем молоденький и сам из здешних мест, а потому немца встречал вплотную и, видать, крепко на кого-то осерчал, раз добровольно прибежал в армию искать врага своего на громадном судилище войны. Последнее в особенности походило на правду, у каждого из них имелись личные счёты с фашистской Германией... Пока генерал прислушивался к чем-то взволнованной памяти, лейтенант незамедлительно перешёл от обороны к наступлению. Что касается двести третьей, пошутил он, то ущерба ей от встряски не предвидится, машина испытанная: так ли ещё махнула она, к примеру, в один овраг под Россошью, после того как вырвало кусок брони из лобовика и повалило прежнего водителя, предшественника Литовченко. Если только припомнит товарищ генерал, то случилось на исходе того дня, когда именно их корпус, зайдя от Валуек, нанёс решающий удар по Италии и заставил её смотаться из войны.

Две красные полоски были нашиты справа на груди лейтенанта. Генерал усмехнулся патриотическому красноречию своего танкиста; одновременно на лицах у всех, в десятке вариантов, повторилась его улыбка. Упоминанье о Россоши было всем им заслуженно и в равной степени приятно; если шепнуть это слово вовремя на ухо обессилевшему товарищу, оно удваивало отвагу, воскрешало, как глоток спирта, этот пароль круговой танкистской поруки.

Генерал поднял голову.

   — Литовченко, Литовченко... — поискал он в памяти, и опять чем-то горячим пахнуло на него из этой ночи. — В школе со мной учился однофамилец мой, Денис Литовченко. Собашник был, целая орава дворняг так и бродила по его пятам... А ну, покажите, что у вас за некий Литовченко!

Тряхнув хохолком, не то седым, не то запушённым снежной пылью, Собольков крикнул это имя в летящий снег, и тотчас знакомый паренёк вытянулся рядом с командиром танка. Луч от фары пришёлся на него сбоку; кроме того, вернувшийся с офицером штаба адъютант подсветил ему мигалкой, без опаски получить вторичное поношение науке и технике. Карие мальчишеские глаза чуть напуганно смотрели из-под густых, не по возрасту, бровей; левая, рассечённая при паденье, слегка кровоточила... Нет, это был не тот Литовченко — моложе, постатней, и явно не Денискиной породы. Не зря Митрофан Платонович Кульков назвал того колобком при выпуске из школы — «катись, колобку, в свит, та стережись, щоб сирый вовк не зьив!».

   — Что же ты, тёзка, плохо за машиной следишь? — заговорил генерал, смягчаясь воспоминаньями. — Танк не лошадь, не огрызнётся, сахару с ладони не попросит... Ты его молча понимай, и дружба его тебя не обманет. А представь, такая же ночь и врагов тысяча... тут каждый болтик слезою бы омыл, да поздно.

Он говорил так, как если бы сын Денискин стоял перед ним, нуждаясь в отеческом наставленье, и всем очень понравилось, что он говорит с этим полумальчишкой как с сыном.

   — Машина исправна... товарищ гвардии генерал-лейтенант. Только я по топ гусеницей тормознул второпях, — открыто признался механик, и опять всем кругом понравилось, что и этот не бежит вины, не ждёт прощенья.

   — За правду хвалю. У меня в корпусе не лгут... Кстати, как батька-то кличут?

   — Батька Екимом звали, — отвечал Литовченко, и брови туже сдвинулись к переносью.

   — Так. Немцы, что ль, убили?

   — Сам помер... от старины.

   — Вот оно что, — по-своему прочитал его интонацию генерал, и почему-то убавилось его огорченье, что хлопец этот даже не родственник Дениске. — За что ж ты ли немца обиделся?.. Дом спалили или девушку твою увели?

Литовченко медлил с ответом; коротко было ему не объяснить, а на длинное пояснение он не решался. И чтоб выручить товарища перед начальством, все заспешили к нему на помощь.

   — Хлебанул беды крестьянской, — подсказал кто-то сверху, с платформы. — Все мы ею досыта пропитались.

   — Сейчас только тот и без горя, кто воровски живёт, — поддержал другой, и генералу показалось, что когда-то он довольно часто слышал этот голос.

   — Такое дело... товарищ гвардии генерал-лейтенант... — начал третий. — Ганцы на селе у них стояли, и один мамашу его мёртвой курой шарахнул...

   — Каб ударил, не стоял бы я на этом месте... — угрюмо поправил Литовченко.

   — Ничего не понимаю, — сказал генерал. — Ударил он её или не ударил?

   — Он у нас чудак, товарищ генерал, — пояснили со стороны.

   — Какое ж тут чудачество! Кто родную мать в обиду выдаст, тому и большая наша мать нипочём, — вступился генерал за паренька, с интересом глядя, как садится и тают снежинки на его щеке, безволосой и чумазой, потому что водители обычно ехали под одним брезентом с печкой, которою и обогревали в походе свой танк. — И как же ты рассчитываешь поймать его в такой суматохе... враги своего?

   — Легше нет, — насмешливо произнёс тот же, охрипший от погоды, мучительно знакомый голос, и почему-то генералу вспомнилось, что ещё не обедал за истёкшие сутки. — Надоть его на перламутровую пуговицу.

   — Это как же так... на пуговицу? — спросил генерал, единственно чтобы ещё раз услышать голос.

   — А как муху ловят. Взять простую пуговицу, от рубашки, скажем, о четырёх дырочках... и обыкновенно крутить у мухи перед глазами, пока она не начнёт вроде вянуть. А там берут осторожно за крылышки, чтоб не взбудить, и поступают по строгому закону... Так, что ль, милый Вася?

Шутка относилась, конечно, к маленькому Литовченке. Тот не отвечал: опустив голову, он уставился на руку свою, обмотанную тряпкой. Этим он как бы клал конец публичному обсужденью своей сокровенной обиды.

   — Значит, гордый ты, тёзка, — одобрительно засмеялся генерал. — Это хорошо. Мне и нужны такие, гордые и злые. Войну видел?

   — Только в кино... товарищ гвардии генерал-лейтенант!

   — Ну, скоро увидишь... Ладно, оставьте его... Посмотрим, что он за вояка... — И повернулся к подсказчику, чтобы удовлетворить возникшее любопытство.

Они стояли перед ним все одинакие, на одно лицо, в одеревенелых от мокроты шинелях и набухших водою сапогах. И всё же человек этот, казавшийся старше других, заметно выделялся в их ряду; здесь опять пригодилась мигалка адъютанта. И хотя танкист был теперь в усах и к тому же немедленно опустил озороватые, себе на уме, глаза, сразу видно было, что личность эта вела образ жизни, навлекающий подозренье в смысле пристрастия к некоторым крепким напиткам. Нельзя было не узнать его, бывшего повара из штаба корпуса, который мог бы прославиться и во всеармейском масштабе, если бы не роковая любознательность к жидкостям. Она не только помешала ему продвигаться по служебным ступеням, но и удержаться на достигнутых высотах; падение случилось как раз после Россоши, когда кладовые штабной столовой значительно пополнились трофейным продовольствием. Итальянский вермут, французское шампанское, венгерский токай и даже тухлый немецкий ром принялись наперегонки сохнуть в его присутствии, а глазуньи, которыми он ограничил круг своей деятельности, приобрели столь броневые вкус и прочность, что офицеры диву давались, до чего можно довести обыкновенное куриное яйцо. Ему давали советы подкидывать эти злодейские яичницы неприятелю, чтоб калечились на них, но он не внял деликатным предупреждениям, и тогда пришлось откомандировать его вовсе из управления корпуса, что не вызнало ни ропота, ни удивления с его стороны.

   — А ведь это ты, Обрядин, — вместо приветствия и весело сказал генерал. — Ну, кем воюешь, как живёшь?

   — Башнёром на двести третьей... товарищ гвардии генерал-лейтенант. Вот, прибаливаю маненько, — сиплым баском сообщил он, желая этим выразить степень своего раскаянья.

   — Так... И болезнь всё та же?

Обрядин не ответил и лишь облизал пышный ус, чтоб скрыть усмешку, какая была и у генерала.

   — Что ж, выздоравливай, — пожелал генерал и уже собирался отойти, потому что не на одной только этой станции происходила выгрузка его хозяйства, да ещё предстояло по пути в район сосредоточения заехать в штаб армии и, кроме того, расспросить кое о чём дежурного офицера штаба. И тут бросилось ему в глаза странное, далее неуместное для солдата, шевеленье на обрядинском животе, чуть повыше поясного ремешка... Башнёр стоял смирно, руки по швам и выпятив грудь так, чтобы по возможности натянуть на груди сукно шипели. Он даже попытался стать бочком к командиру корпуса, но в ту же минуту что-то живое выглянуло из-за борта обрядинской шинелишки.

   — Ну-ка, посветите, капитан. Что это за живность у тебя, Обрядин?

   — Это Кисо... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — виновато, упавшим голосом признался тот.

И вот, решительно невозможно стало для начальства покинуть это место, не повидав старинного сослуживца. Не дожидаясь прямого приказания, Обрядин доспал из-за пазухи свой секрет. Маленькое сероватое существо, ёжась от холода и дремотно щурясь на свет, лежало в огромной правой ладони танкиста; левою он прикрывал его от простуды, так что хвост и ноги оставались под угревой мокрого обрядинского рукава.

   — Ну, здравствуй, беглец. Что ж, разве плохо тебе жилось у меня? — тихо произнёс генерал; и уж такой установился в штабе у них обычай — непременно, при каждой встрече, почесать у котёнка за ухом. — А тощий он стал у тебя... верно, яичницами кормишь? Ишь, все рёбра наперечёт!

   — От нервной жизни... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — постарался оправдаться Обрядин. — Ведь всё в боях да в боях...

...Гвардейский корпус Литовченко всегда ставили на главном направлении армейского удара. Его молниеносный манёвр и свирепые рейды по тылам врага изучались в академиях не только на его родине. Ветреная военная слава свила себе гнездо на пыльных или обрызганных кровью надкрылках его танков, а горячие головы, что имелись там в каждой роте, собирались помыть их в заграничной рейнской водице... Пятеро таких товарищей, на короткую минутку сойдясь в кружок, а остальные — через их плечи, пристально глядели на домашнего зверька, который мигал и встряхивал головой; когда снежинка залетала в глаз. Вряд ли то была нежность к безответному спутнику героических скитаний; она давно истаяла горьким дымком из их огрубелых сердец, — даже не жалость! Но именно на этом тёплом комочке жизни, напоминавшем о покинутом доме, о милых в далёком тылу, на которых замахнулся Гитлер, сосредоточилась их глубокая солдатская человечность... Снег переставал, шерсть на котёнке смокла, он становился похожим на ежа. Светало, и когда генерал взглянул на часы, он уже без помощи науки и техники разглядел стрелки.

   — Ладно, — сказал он, и офицер связи побежал вперёд предупредить, чтоб заводили машины. — Тёзке выговор, чтоб помнил, какая правая и какая левая сторона. Через недельку надеюсь услышать о вас, товарищи. Всё.

Прижав подбородок к воротнику, он медленно, против ветра, двинулся назад. Штабной офицер, на котором лежала приёмка эшелонов, докладывал в подробностях, когда прибывают очередные, кто именно, по фамилиям и должностям, срывает график движения и откуда должны подать недостающие паровозы... Посерело, когда они подошли к машинам.

Холодная влага с вечера проникла в хромовые генеральские сапоги, но он постоял ещё здесь, прежде чем перелезть высокий, неудобный порог своего «виллиса». Что привлекало его внимание в этой равнине, нынешнюю безотрадность которой не могли скрасить и причуды недавней метели?.. По белёсому покрову полей проступали чёрные дороги; больше ничего там не было, кроме головешек.

   — Здравствуй, зазимок, — непонятно произнёс Литовченко, и у всех, кто стоял поблизости, создалось впечатление, будто он поклонился тому, что лежало под белой простынёю снега.