V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

После двухчасового затишья с рассветом начался бой, который не прекращался четверо суток. Начался он с бомбёжки, долгой и беспощадной. Вместе с «юнкерсами-88» позицию батальона бомбили и «юнкерсы-87» — те самые пикирующие бомбардировщики с воющими бомбами, о которых так много говорили ещё во время немецкого вторжения во Францию. На самом деле никаких воющих бомб не было: просто под плоскостями самолётов были устроены приспособления, которые издавали страшный вой, когда «юнкерсы» пикировали. В сущности, это была нехитрая выдумка, повторявшая трещотки и пищалки на воздушных змеях.

К удивлению Сабурова, Конюков, так решительно действовавший ночью, перетрусил во время бомбёжки и лежал на земле ничком, как убитый, не поднимая головы.

   — Конюков! — окликнул Сабуров, подходя к нему. — Конюков!

Конюков опасливо поднял голову, увидел капитана, неожиданно вскочил, схватил его за плечо и повалил рядом с собой.

   — Ложитесь! — закричал он не совсем своим голосом.

Сабуров с трудом оторвал его руку от своего плеча и сел рядом с ним.

   — Что «ложитесь»?

   — Ложитесь, — повторил Конюков, снова пытаясь вцепиться в него и повалить на землю.

И Сабуров понял, что только въевшаяся в плоть и кровь солдатская дисциплина и соединении с привычкой беречь командира заставила смертельно испуганного Конюкова вскочить о земли для того, чтобы заставить его, Сабурова, лечь рядом с собой.

   — Так и будешь лежать всё время?

   — Как прикажете, товарищ капитан.

   — Да что ж прикажу?.. Лежи, терпи, только зачем время терять... Бомбят — приляг, улетели — поднимись...

   — Боязно, товарищ капитан. Вы не думайте, — я обтерплюсь, а то ведь страшно как-то.

Именно эта искренность убедила Сабурова, что Конюков действительно не нынче завтра обтерпится.

Перед полуднем по телефону позвонил Бабченко.

   — Я у тебя не буду, — сказал он, — я в другое хозяйство схожу. К тебе, наверное, хозяин придёт, так что смотри...

И он положил трубку.

Хозяином, как водится, в дивизии называли Проценко. «Смотри» означало, что Сабуров должен проявить характер и постараться не пустить хозяина в самые опасные места, куда тот будет лезть.

И в самом деле, вскоре пришёл Проценко со своим адъютантом и автоматчиком. После того как Сабуров отрапортовал ему, он, по обыкновению, спросил:

   — Как здоровье, Алексей Иванович? — и протянул левую, здоровую руку. Правая после ранения у него всё ещё не работала, и он во время разговора шевелил пальцами, пробуя этим восстановить кровообращение и заменить предписанный врачами массаж. — Добре, добре, — прохаживаясь, говорил Проценко и оценивающим взглядом окидывал потолок. — Пятьсот килограммов придётся фрыцу, — он говорил «фриц» на «ы», с украинским акцентом, — пятьсот килограммов придётся фрыцу на тебя потратить, если ты ему не понравишься. А если пятьсот потратить пожалеет, так ничего и не будет.

Проценко облазил с Сабуровым пулемётные точки, потом подошёл с ним вместе к каменной стене, за которой отрыли себе окопы и расположились миномётчики. Он недовольно посмотрел на мелкие, небрежно вырытые щели и, обращаясь в пространство, как будто не замечая тут же находившихся миномётчиков, сказал:

   — Как ты думаешь, Алексей Иванович, кто на войне нас убивает? Ты мне скажешь: немец... А я тебе скажу — не только немец, а ещё и лень.

Он повернулся к миномётчикам и спросил сразу ставшего перед ним навытяжку сержанта:

   — Птицу страуса знаешь?

   — Так точно.

   — А чем он на тебя похож, знаешь? Не знаешь. Так он тем на тебя похож, что так же, как и ты, прячется: голову спрячет, а задница наружу, и думает, что весь спрятался. Ложись! — вдруг пронзительным голосом закричал Проценко.

   — Что? — не поняв, переспросил сержант.

   — Ложись! Вот я — мина. Ложись в свой окоп, пока живой...

Сержант с размаху бросился в свой маленький окопчик, в котором, как и предсказал Проценко, он весь не уместился.

   — Ну вот, — сказал Проценко, — голова, правда, цела, а ползадницы отстрелили. Нету. Встать! — опять резко крикнул он.

Сержант встал, смущённо улыбаясь.

   — Отдай приказание, — сказал Проценко Сабурову и, повернувшись, пошёл дальше.

Сабуров, задержавшись, приказал отрыть глубокие окопы и бросился догонять Проценко.

У каменной стены лежали двое пулемётчиков. Они постарались спрятаться поглубже за стенку и действительно спрятались так глубоко, что дуло их пулемёта глядело чуть ли не в небо. Проценко, подойдя, лёг за пулемёт, проверил прицел и потом, стряхивая с колен каменную пыль, встал.

   — Охотник? — спросил он немолодого рябоватого сержанта, первого номера пулемёта.

   — Да, случалось, товарищ полковник, — настроившись на душевный разговор с начальством, с готовностью сказал тот.

   — Вот я и вижу, что ты охотник, — сказал Проценко. — Уток тут бить собираешься, пулемёт в небо уставил... Хорошо уставил, как раз на взлёте их бить, — мечтательно и в то же время иронически добавил он. — Жаль только, что немцы всё больше по земле ходят, а то бы, ничего не скажешь, хорошо устроился...

И он, повернувшись, всё той же неторопливой походкой пошёл дальше. Первый номер проводил его смущённым взглядом и набросился на второго номера.

   — Я же тебе говорил: куда дуло глядит — в небо... Куда пулемёт поставил, а?

   — Да вы что ж, — растерянно оправдывался второй номер. — Я же, как вы...

   — Мало ли что я. А ты, как второй номер, должен вместе со мной позицию выбирать...

Окончания их спора Сабуров не расслышал. Проценко шёл дальше и, всё пошевеливая пальцами раненой руки так, словно барабанил по воздуху какую-то мелодию, говорил, не обращаясь к Сабурову, опять в пространство, что было у него признаком дурного настроения:

   — Командир дивизии устанавливает, куда пулемёт должен глядеть — в небо или на землю... Очень хорошо. Для этого его в Академии генерального штаба учили... И когда вы у меня краснеть научитесь? — резко повернувшись, крикнул он Сабурову. — Когда я вас краснеть научу?

Сабуров молчал. Полковник был прав, и, даже если бы позволял устав, возразить было нечего.

   — Вот когда у нас командиры дивизий перестанут пулемёты устанавливать и когда вы у меня краснеть научитесь, вот тогда мы выиграем войну, а раньше ни за что не выиграем, — так ты и знай...

Только что успели они оба вернуться в штабной подвал, как немцы начали перед атакой артиллерийскую и миномётную подготовку.

   — В общем, зацепился ты ничего, зацепился так, что удержишь, — заключил Проценко, наклонив немного голову набок и прислушиваясь к разрывам. — Удержишься, но людей учить надо... День и ночь надо учить... Потому что если ты его сегодня не научишь, то завтра его убьют, и не просто убьют, — просто убьют, ну и что же, на то и война, — а задаром убьют, вот что печально. Где у тебя наблюдательный пункт?

   — На четвёртом этаже под крышей.

   — Ну-ка, слазай, как там... А тут скажи, чтоб мне пока закусить чего-нибудь дали.

Сабуров на ходу шепнул Пете, чтобы тот накормил полковника, и полез на четвёртый этаж. Оттуда, из широкого трёхстворчатого окна, выходившего на обгорелый балкон, было видно почти всё происходящее впереди. На соседней улице от дома к дому, от палисадника к палисаднику перебегали немцы. Снаряды вздымали столбы земли у самого дома, иные из них с грохотом попадали в стены, и тогда весь дом содрогался, словно его качало большой волной.

Сабуров заметил, что больше всего мелькания и суеты у немцев было против правого дома — там, где теперь сидел вместо убитого Парфенова Масленников, Сабуров сбежал по лестнице в подвал и позвонил по телефону сначала Масленникову, а потом Гордиенко, предупреждал их о готовящейся атаке. Оба они ответили, что наблюдают сами и к бою готовы.

Проценко, без крайней нужды не любивший вмешиваться в распоряжения своих подчинённых, сидел в подвале и спокойно грыз чёрный сухарь, положив на него кусок сухой колбасы. Когда под гул всё продолжавшихся минных разрывов началась немецкая атака, Проценко, несмотря на уговоры Сабурова, сам поднялся с ним на наблюдательный пункт. Там они стояли примерно час. Сабуров нервничал, ему хотелось увести Проценко куда-нибудь вниз. Когда тяжёлый снаряд, пробив стену, разорвался в соседней комнате и оттуда через пролом посыпались куски кирпича и штукатурка, он дёрнул полковника за руку и хотел стащить вниз. Но Проценко освободил руку, посмотрел на него и вместо полагающегося в таких случаях начальнического окрика сказал только:

   — Сколько мы с тобой воюем? Второй год? Так что ж ты меня за руку тянешь?.. — и, считая разговор законченным, сняв фуражку, стал щелчками аккуратно сбивать с неё известковую пыль.

Когда немцы отступили после первой неудачной атаки и Сабуров с Проценко стали спускаться с наблюдательного пункта, запоздалый снаряд угодил как раз в лестничную клетку на этаж ниже их. Взрывом был начисто выдран целый пролёт лестницы, и им пришлось спускаться, цепляясь за вывернутые балки и остатки перил.

   — Понимаешь теперь, что нельзя начальство торопить? — язвил Проценко. — Поторопил бы, как раз и подставил бы меня под эту дулю. Тебе что Бабченко говорил: «Хозяин будет, имей в виду...» — вдруг смешно скопировал он Бабченко. — А ты меня под дулю чуть не подвёл...

Проценко ушёл от Сабурова в час затишья, между первой и второй атаками немцев.

   — Ничего, бувай здоровенький, — сказал он Сабурову на прощанье. И добавил конфиденциально: — Вот когда научусь лучше воевать, то в батальоны ходить перестану, пусть командиры полков ходят, а я только до штаба полка ходить стану... Но к тебе по старому знакомству буду заглядывать. Кто вместе под Воронежем был, то всё равно что вместе детей крестили. Как к куму заходить буду.

Он повернулся и вышел, как всегда немножко прихрамывая и барабаня по воздуху пальцами.

Перед вечером немцы ещё раз пошли в атаку, но были отбиты. Когда начало темнеть, Петя принёс Сабурову котелок варёной картошки.

   — Где достал? — удивился Сабуров.

   — Здесь, поблизости, — сказал Петя.

   — А где же всё-таки?

   — Да так, поблизости, — скрытничая, повторил Петя.

Пока Сабуров, которому хотелось есть и некогда было объясняться, уплетал за обе щеки картошку, Петя стоял над ним в позе матери.

   — А где же ты всё-таки её добыл? — уже сытым, разморённым голосом спросил Сабуров.

На лице Пети изобразилась душевная борьба. С одной стороны, нужно было ответить на вопрос, с другой стороны, ему хотелось удержать перед капитаном в тайне вновь открытую им базу снабжения. Сабуров посмотрел на его каменное лицо и улыбнулся.

Петя отличался храбростью, заботливостью и весёлым нравом — тремя главными качествами, которых можно пожелать в ординарце. До войны он работал агентом по снабжению на одном из московских заводов. Эту работу он полюбил ещё во времена первой пятилетки. Достать неведомо как, неведомо где то, чего никто не мог достать, — в этом была для него особая прелесть. Он доставал двутавровые балки в Ялте, виноград в Костроме и строевой лес в Каракумах. Он делал заведомо невозможное, и это его привлекало. Он ничего не искал и не устраивал лично для себя, но для того, чтобы достать материалы, нужные заводу, на котором он работал, он был готов на всё. Его ненавидели конкуренты и ценили начальники. На войне, попав ординарцем к Сабурову, он, кроме храбрости перед лицом неприятеля, обнаружил неимоверное мужество перед лицом всяческих трудностей военного снабжения. Когда в батальоне нечего было есть, Сабуров отправлял на поиски еды Петю, и Петя всегда что-нибудь находил... Когда нечего было курить, Петя находил и курево. Когда нечего было пить, Петя всегда отыскивал хоть небольшую толику водки, и так быстро, что Сабуров подозревал, что у него имеется тайный неприкосновенный запас.

У Пети был только один недостаток: даже когда он не совершал ничего незаконного, он всё равно любил покрывать свои успехи дымкой таинственности и очень огорчался, когда Сабуров или кто-нибудь другой задавали ему вопросы.

   — Так где же ты всё-таки достал? — повторил Сабуров, и Петя, чувствуя, что ему не отвертеться, решил признаться.

   — Здесь, — ответил он. — Там во дворе флигелёк, под флигельком подвал, а в этом подвале гражданка...

   — Какая гражданка? — поднял брови Сабуров.

   — Сталинградская гражданка, здесь и жила во флигельке. Муж убитый. С троими детьми в подвал залезла и сидит... У неё там всего — картошки, морковки и прочего... чтоб с голоду не помереть. И даже коза у неё в подвале, только, говорит, от темноты доиться перестала. Я говорю: «Командир мой картошку уважает». Она без звука котелок наварила, говорит: «Когда нужно, пожалуйста», и даже сала дала... Вот вы ж не замечаете, а между прочим, с салом картошку кушаете, — с огорчением добавил Петя.

Сабуров, удивлённый тем, что среди этих развалин вдруг оказалась женщина с детьми, быстро поднялся, нахлобучил фуражку и обратился к Пете:

   — Веди, где она?

Они пошли коридорами, пригнувшись, пробежали простреливаемое место до флигелька, и там действительно среди развалившихся стен Сабуров увидел обложенное камнями и досками подобие двери. По самодельной лестнице из нескольких ступенек они спустились вниз. Это был большой подвал, видимо, во время войны ещё расширенный. Поставленная на прикрытую досками бочку, в углу горела коптилка.

Около бочки на корточках сидела ещё не старая, с измученным лицом женщина и укачивала ребёнка. Две девочки, на вид лет восьми и десяти, сидели рядом с ней и остановившимися от любопытства глазами смотрели на вошедших.

   — Здравствуйте.

   — Здравствуйте, — ответила женщина.

   — Почему вы здесь остались? — спросил Сабуров.

   — А куда же нам идти?

   — Да ведь здесь были немцы?

   — А мы сверху завалились всем, — спокойно пояснила женщина, — так что и не видно.

   — Завалились... Так задохнуться можно было.

   — А всё равно, если немцы...

   — Сегодня уже поздно, — сказал Сабуров, — Завтра подумаю, как вас отправить отсюда.

   — А я не пойду.

   — Как не пойдёте?

   — Не пойду, — упрямо повторила она. — Куда я пойду?

   — На ту сторону, за Волгу.

   — Не пойду. С ними? — указала женщина рукой на детей. — Одна бы пошла, с ними не пойду. Сама жива буду, а их поморю, помрут там, за Волгой. Помрут, — убеждённо повторила женщина.

   — А здесь?

   — Не знаю. Снесла сюда всё, что было. Может, на месяц, может, на два хватит, а там, может, вы немца отобьёте. А если идти — помрут.

   — Ну, а вдруг бомба или снаряд, об этом вы подумали? — сказал Сабуров, уже не пытаясь её убедить, но всё ещё будучи не в состоянии примириться с мыслью, что здесь, рядом с ними и его солдатами, продолжает жить женщина с тремя детьми.

   — Что ж, — спокойно отвечала женщина, — попадёт, так уж всех сразу — и меня и их, один конец.

Сабуров не знал, что ей сказать. Наступило долгое молчание.

   — А если что сготовить, так я сготовлю, кушайте. У меня картошки много... Пусть он скажет, если надо, — кивнула она на Петю. — Я и щи варю, только без мяса. А то козу зарежу, — после паузы добавила она. — Зарежу, тогда можно и с мясом.

Она почувствовала по глазам Сабурова, что он понял её и не будет настаивать, чтобы она ушла, и если она сейчас говорила о том, что сготовит и сварит, то не ради того, чтобы её оставили здесь и не трогали, а просто по исконной жалостливости русской женщины. Надо им сготовить, этим солдатам (в чинах она не разбиралась), покуда они здесь, хотя бы щей, а уж коли щи варить, то и козу не жалко зарезать, — на что она теперь, коза? Всё равно не доится.

Сабуров вышел на воздух и, посмотрев на развалины, ещё раз подумал так же, как тогда, в Эльтоне: «Куда загнали, а?» Впереди были немцы. Он оглянулся на свой изрешеченный, избитый осколками дом.

«А вот это мы...»

И он спокойно подумал, что никуда не уйдёт из этого дома.

Ночь прошла в беспрерывной перестрелке.

С рассветом немцы пошли в третью атаку. Им не удалось продвинуться прямо против домов, которые занимал Сабуров, но справа и слева от него они прорвались по окраинам площади. В девять часов утра он услышал по телефону, как всегда, глуховатый, ворчливый голос Бабченко:

   — Ну, как там, держишься?

   — Держусь.

   — Держись, держись. Я скоро к тебе сам приду.

Эти слова были последними, услышанными им по телефону. Через минуту связь оборвалась, и хотя он не любил ни самого Бабченко, ни его ворчливого голоса, но все следующие трое суток, когда не было никакой связи ни с кем, он всё вспоминал эти слова, и они помогали ему верить, что он не один, что ещё будет и телефон, и Бабченко, и дивизия, и всё вообще.

Связь была оборвана. Бабченко, конечно, к нему не дошёл, немцы заняли сзади всю площадь и дома кругом неё, и Сабуров вместе со всем батальоном попал в обстановку, которая в бесконечно разнообразных её видах на войне называется общим словом «окружение». Ему предстояло сидеть здесь, не пускать сюда немцев и ждать — либо того, что к нему прорвутся и помогут, либо того, что у них выйдут последние мины и последние патроны и им останется умереть. И хотя иногда он сам склонен был думать, что случится второе и что мины и патроны у них кончатся раньше, чем придут на помощь свои, но всем, кто был вокруг него, — и командирам и бойцам, — он старался внушить обратное. И так как они знали только то, сколько у них у самих патронов в подсумке и мин в ящике, им казалось, что у него, у капитана, есть ещё запас. А он знал, что этого запаса нет и не будет. И от этого ему было труднее, чем всем остальным.

Он учил стрелять наверняка, только наверняка. Он отобрал патроны у большинства бойцов, скопив их только у отличных стрелков. У остальных он оставил лишь гранаты на случай боя с прорвавшимися немцами уже в самом доме. До этого за трое суток доходило только дважды — немцев удалось отразить оба раза. У стены, на дворе, прямо перед выбитыми окнами дома, лежали в разных позах мёртвые немцы. Их никто не убирал — не было ни времени, ни сил, ни желания....

На третий день в подвале, где расположился Сабуров, разорвался пробивший стену снаряд. По странной случайности никого не убило: Петя вышел, а Сабуров, который на минуту прилёг на койку, от удара только свалился с неё и, поднявшись, заметил, что вся стена над его головой была словно в кровавых пятнах, — это отбитая в сотне мест штукатурка обнажила кирпичи.

Пришлось перебраться в чудом сохранившуюся квартиру первого этажа, куда ещё два дня назад просил его перебраться Петя. То, что квартира сохранилась среди общего разгрома, внушало суеверную мысль, что, быть может, в неё так и не попадёт ни один снаряд.

На четвёртый день, когда всё тряслось и дрожало от артиллерийской канонады, в комнату тихо вошла женщина и поставила на стол глиняную миску.

   — Вот щи сварила, попробуйте, — сказала женщина.

   — Спасибо.

   — Если понравятся, ещё принесу.

Сабуров посмотрел на неё и ничего не ответил. Всё это было странно, почти невероятно — блиндаж с тремя детьми, женщина, сварившая щи... И в то же время было в этом неимоверное спокойствие — то самое, с которым бронебойщик, берясь за своё противотанковое ружьё, вместо того чтобы бросить и примять сапогом цигарку, кладёт её в окопе на земляную полочку, с тем чтобы докурить потом, когда кончится... Что-то такое же было и в этой женщине, в том, как она пришла...

   — Спасибо, спасибо, — повторил Сабуров, видя, что она продолжает молча стоять, и, вдруг поняв, чего она ждёт, вытащил из-за голенища ложку.

   — Хорошие щи, вкусные, — подхватил он, — очень вкусные... Вы идите, а то сейчас опять стрелять начнут.

Ночью, воспользовавшись темнотой, к Сабурову добрался Масленников, и Сабуров с трудом узнал его — таким тот был небритым и вдруг странно повзрослевшим. Глядя на Масленникова, Сабуров подумал, что, наверное, он и сам переменился за эти дни. Он очень устал, не столько от постоянного чувства опасности, сколько от той ответственности, которая легла на его плечи. Он не знал, что происходило южнее и севернее, хотя, судя по канонаде, кругом повсюду шёл бой, — но одно он твёрдо знал и ещё твёрже чувствовал: эти три дома, разломанные окна, разбитые квартиры, он, его солдаты, убитые и живые, женщина с тремя детьми в подвале — всё это вместе взятое была Россия, и он, Сабуров, защищал её. Если он умрёт или сдастся, то этот кусочек перестанет быть Россией и станет немецкой землёй, а этого он не мог себе представить.

Всю четвёртую, последнюю, ночь слева и справа гремела отчаянная канонада. На двор и прямо в дома залетали снаряды, и немецкие и наши, и к утру наши, пожалуй, даже чаще, чем немецкие. Сабуров сначала не верил, потом верил, потом опять не верил и только уже к рассвету подумал, что иначе не может быть и что к нему пробиваются свои.

С рассветом во двор левого крайнего дома ворвались наши автоматчики, потные, грязные, яростные. Они гнались за немцами, им казалось, что и здесь тоже немцы. Было трудно, почти невозможно удержать их и не дать им бежать дальше по этим коридорам и подвалам дома в поисках немцев.

Одним из первых, кого увидел и обнял Сабуров, был Бабченко, такой надоедный, грубый и придирчивый, такой усталый, обросший, долгожданный Бабченко, с повешенным на шею автоматом, с руками и коленками, измазанными в грязи и извёстке.

   — Я ж тебе обещал по телефону, что скоро приду, — сказал, почти крикнул Бабченко.

Всё ещё непривычно улыбаясь, Бабченко два раза пересёк комнату, сел за стол и наконец, вернув своему лицу обычное скучное и недовольное выражение, спросил прежним своим тоном:

   — Сколько потерь?

   — Пятьдесят три убитых, сто сорок пять раненых, — ответил Сабуров.

   — Не бережёшь людей, — сказал Бабченко, — не бережёшь, мало бережёшь. А так ничего, держался хорошо. Скажи, чтобы мне воды дали.

Сабуров повернулся к Пете и сказал насчёт воды, но когда он обернулся снова, то оказалось, что вода подполковнику уже не нужна: привалившись на край стола и уронив голову на неловко торчавший из-под руки диск автомата, он спал. Наверное, он не спал все эти дни, так же как и Сабуров. Сабуров подумал об этом и вдруг, вспомнив о себе и обо всех этих четырёх днях, почувствовал ломившую кости усталость. Чтобы не свалиться у стола, так же как Бабченко, он встал, прислонившись к стене, и с трудом вытащил из кармана свои большие часы. На них было 9.15, — прошло ровно четверо суток и семь часов с тех пор, как он, подсаженный Петей через проломанное окно, вслед за брошенной гранатой вскочил в этот дом.