10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Он взял с собою провод на случай, если придётся вязать «языка». До стога было не больше семидесяти метров. Уже с полдороги корма танка расплылась в подобие куста. Идя по следу Литовченки, который, к счастью, возвращался из обхода не по прямой, лейтенант отыскал конец провода и показал Дыбку... Раскидав снег, они вырыли норки в соломе и разместились на стогу, плечом к плечу и ухом к уху. Сперва молчали, привыкая к месту.

   — Ну как, Андрюша... загораешь?

   — Теперь хорошо, мягко, — неопределённо сказал Дыбок.

   — Слушай... хочешь, сапогами поменяемся? Всё-таки посуше.

   — Не надо, не хочу, — упрямо сказал тот. — Сейчас придут, смотри.

Опять стало темно, месяц убрали до следующего раза, чтоб не износился. Временами Собольков поднимался, вслушиваясь, не идут ли; никогда такой шумной не была солома. Кажется, примораживало... Представлялось несбыточным, чтобы цветы, птицы и синее небо могли когда-нибудь явиться здесь, и хотелось впоследствии, по окончании войны, непременно посетить это место в летние месяцы и полежать в этом самом стогу, если уцелеют и стог и он сам. Нескончаемо длились сутки, разжиревшие событиями. Кстати, Собольков открыл, что между людьми возможен разговор без единого слова. Так, он мысленно спросил Дыбка, доводилось ли ему проводить ночь в свежем сено, и чтоб кузнечики при этом. И тот отвечал сразу, что доводилось — мальчишкой, только тогда светили звёзды...

   — Знаешь, как придут — тихо надо, холодным способом, — сказал Собольков несколько спустя. — Я с одним управлюсь, а ты своего сбереги... не зашиби только.

   — Да, — согласился Дыбок неохотно, точно ему в чём-то помешали. — Ты молчи. Сейчас придут.

А нельзя было молчать, хоть и в дозоре. Делались всё односложней ответы Дыбка, недвижимей его тело. Его усыпляла стужа, ему стало всё равно, только бы спать дали. Он хотел спать, тело становилось сильнее воли... Из знакомства с сухими алтайскими буранами Соболькову было известно, как происходит это.

   — Я слушаю, я всё слышу. А знаешь, Андрей, ты врав был давеча... Хорошие мы люди. Очень!

   — Будем хорошие... потом. Ты к чему это?

   — На что мы только не пускаемся для них, для деток... для всемирных деток. Сами в гать стелемся, лишь бы они туфелек своих в сукровице не замочили. Веришь, всю дрянь жизни выпил бы одним духом, чтоб уж им ни капельки не осталось. А может, и не поймут?

   — И не надо им понимать. У них своё. — Он догадывался, дли чего Соболькову нужен был этот разговор; а тот уже и сам сбился — из душевной потребности начал его или из хитрой уловки расшевелить товарища. И хотя слова, вязкие и стылые, застревали во рту, Дыбок по дружбе шёл к нему навстречу. — Что ж, говори, расскажи мне про неё... большая у тебя дочка?

   — Восемь, — тихо, как тайну, доверил тот. И с этой минуты точно и не было размолвки между ними. — Знаешь, у ней там беда стряслась, смешная. Пишет, даже к бабе Мане в гости перестала ходить. Понимаешь, котёнок у ней пропал... любимец, только чёрный. Верно, жена закинула... не любит кошек.

   — Мачеха? — издалека откликнулся Дыбок.

   — Хуже, злодейка жизни моей. Второпях как-то это у меня случилось... а вот, всё тянет к ней, как к вину... как к зелёному вину, Дыбок! Двадцать два годика было, как женился. Злая цифра, двадцать два, перебор жизни моей! Брата поездом в двадцать втором году задавило, война тож под это число началась... Да нет, не так уж и хороша, как приманчива, — ответил он на мысленный вопрос Дыбка. — Дочка пишет, чужой дядька к ней ходит... конфетку каждый раз дарит. Бумажку мне в письме прислала, образец... видно, на подарочек подзадорить меня, отца, хотела. Они ведь хитрые, ребятки-то!.. Люди!.. Ума не приложу, что за утешитель завёлся... может, эвакуированный, из Прибалтики, по-русски плохо говорит. — Приподнявшись на локте, лейтенант послушал застылый воздух; немцы ещё пошли, точно пронюхали о засаде. — А баба Майя — это не женщина, не думай, это гора... понимаешь? Это мы с дочкой так её прозвали: ягод много. Вроде старушки, вся в зелёных бородавочках. У нас там секретный каменный столик есть, на нём бархатная моховая скатёртка. Дочка сведёт тебя туда... — И лишь теперь получала объяснение его путаная, просительная исповедь. — Слушай, Андрей... Ты не спишь? Не спи! Я всё просить собирался, да совестно было. Ты ведь холостой, тебе всё равно...

   — Мне всё равно... — сказал Дыбок еле слышно, одним своим дыханьем.

   — ...тебе всё равно, говорю, куда ехать потом. Ты же холостой. Если что случится со мной, отвези дочке Кисо... понимаешь? И писем никаких не надо. Ты её враз узнаешь, как увидишь. Она сама первая к тебе выбежит... как завидит военную одёжу. А больше послать, скажи, нечего... ничего я ей в жизни не накопил. Скажешь, папа шлёт... воевали вместе. Посиди с ней, если понравится, там хорошо. Словом, тебе видней на месте будет!

Он успел довольно подробно обрисовать алтайские красоты, утверждая, что не раскается Дыбок... Немцы не шли; Собольков подумал даже, что за подобное промедленье стоило бы их отдать под суд. Лежать так становилось нестерпимо. Была полная ночь. Временами она раздвигалась, Собольков тоже начинал видеть звёзды. Тяжёлой рукой он стирал одурь с лица; чувство холода возвращалось, и звёзды гасли... Потом он вспомнил, что ещё не получил ответа от Дыбка.

   — Ладно... Андрей?

Радист не отозвался, он уже дал согласие. Ещё в самом начале он согласился даже на то, чего и не просил Собольков. Похоже было также, что он чему-то засмеялся.

   — Ты о чём... Андрей?

   — Заяц... — без движенья губ сказал голос Дыбка. — Испугался... глаза по половнику. Хороший, все хорошие... свои.

Он замолк. Больше не надо было его просить. Алтай холостому недалеко. Он хотел спать. Разве мало солдат на свете, кроме него? Собаки и зайцы, все спят. Это была правда... Но через крохотное пулемётное отверстие Дыбок не мог разглядеть давешнего зайца, и лейтенант схватил руку товарища. Она была не теплее снега на стогу; зато там, за тесёмками рубахи, стояло ровное парное тепло в пазухе Дыбка, ещё не пламень. Сердце слышалось на ощупь, как бы на малых оборотах. Значит, то ещё не жар был, а лишь смертное томленье полусна.

   — Нельзя, не смей спать, Андрей! — зашептал Собольков, касаясь губами его уха. — Сейчас придут... теперь уже не отменишь. Жалей товарищей... Кисо убьют. Обрядина убьют... кто тебе петь станет, радист? — Ни лаской, ни приказанием, ни шуткой не удавалось ему проникнуть в меркнущее сознание Дыбка. — Ведь это ж немцы, понимаешь? Забыл, как они сестрёнку твою волокли... жеребья на её голом теле метали, кому первому начинать. А она кричала им — вас Алёшка Галышев побьёт всех, вам жених мой отплатит...

Он говорил много грубее, лишь бы просунуть хоть искорку в порох дыбковой души. И случилось, чего он добивался. Поднявшись, Дыбок сидел с открытыми глазами и дрожал — пока ещё не от гнева, а от озноба, но и это было хорошо.

   — ...они тогда и Галышева. Ты один остался. Пусть зайцы и собаки смят... не ты! Ты же слышишь меня, а молчишь... Я давно раскусил, кто ты есть: потому ты и живым в такой войне остался! Небось потроха со страху вянут... а?

   — Не надо, пусти... — пробормотал Дыбок, отпихивая его от себя. — Нехорошо тебе будет... пусти!

Они сравнялись в силах, и, возможно, радист чётче командира понимал теперь действительность, потому что прежде него почувствовал, что немцы уже тут. Ещё и снег не хрустел и глаз не видел, но только как-то теснее стало в пространстве ночи... Двое, как всегда ходят немецкие связисты, шли по линии, пропуская провод в ладони. Они нашли место обрыва и остановились, — неожиданное продолговатое пятно стога заставило их насторожиться. Сквозь бурелом соломы, коловшей лицо, Дыбок отчётливо увидел, как левый поднял автомат. Тот же, левый, спросил быстро и негромко, кто там, а другой засмеялся и, возможно, пошутил, что солома не обязана откликаться даже на немецкую команду.

   — Бери правого, — шепнул Собольков товарищу, и тот услышал.

Немудрено было догадаться, что кто-то унос кусок провода... Пока один немец, став на колени, подключался к линии, другой двинулся по следу Литовченки, водя автоматом, как таракан усами. Он был и длинный такой же, как таракан, с утолщением посреди от хорошей пищи; возможно, он и мастью также походил на таракана-прусака... Он проходил мимо, на нём была пилотка с приспущенными наушниками, чтобы уши не зябли. Дыбок упал на него всей своей зыбкой тяжестью, и странно было, что у того не переломился позвоночник. Собольков также ударил своего гранатой, как кастетом, но промахнулся. Так началась эта маленькая и неравная битва... Немцы были свежее, перед выходом они поели жирных наших щей и хорошо выспались на тёплой лежанке; им недоставало как раз того, чем с избытком располагали их противники, — чувства поруганной справедливости и голодного исступления мёртвой хватки. Уже оба лежали снизу, и один вслепую царапал рот Соболькову, а другой, наполовину примирясь с неизбежным, мокрый и полураздушеиный, смотрел в нависшее над ним лицо судьбы. Он был много крупнее Дыбка, которого вдруг стала покидать уверенность в исходе. Наступала та степень взаимного изнеможенья, когда и плевка достаточно, чтобы опрокинуть врага, но и на плевок не хватало силы.

   — Брудер... — прохрипел тот, что был внизу, даже не пытаясь дотянуться до автомата, упавшего поблизости; он упоминал, кажется, также слово «муттер» и, кажется, испробовал силу слова «швестер», перечисляя все степени родства, какими можно было проникнуть в старинную славянскую жалостливость.

   — Не брудер, а бутерброд... — неистово сказал Дыбок, и ещё не родилось могущества на свете разжать его пальцы. — Я тебя двадцать лет брудером звал. Я тебе карман и житницы раскрывал свои, в самую душу пускал тебя... а ты мою сестрёнку на жеребьяк делил! Ах ты, брудер сукин сын!.. — Оно опалило ему разум, подлое иудино слово; искра добралась до пороха.

Ему хотелось только заглушить скорее этот чужой, нечистый голос. Стало очень тихо, хорошо. Дыбок не заметил, как подошёл вполне спокойный Собольков с автоматом и документами своего партнёра.

   — Отпусти... теперь не убежит, — велел он, вытирая испарину и кровь с лица. — Ишь, смирный лежит... многоуважаемый. Скажи, чтоб встал да приятеля на стог завалил... Нечего ему тут, на виду, валяться.

Дыбок ещё стоял на коленях, шумно переводя дыхание. Он не слышал, только эхо «брудер, брудер» по-обезьяньи, и скакало и дразнило его со всех сторон. И то самое, в чём он когда-то усомнился, — пар валил из его подмышек; он посмотрел на руки себе и не увидел их, — жёлтые фонари качались в глазах. Он хотел лишь пожаловаться Соболькову — в какую бездну затоптал человека фашизм — и тотчас же забыл об этом. Но ему было тепло теперь, только очень хотелось есть. Ему так хотелось есть, что даже не замечал, как стало ему тепло теперь. Лейтенант повторил приказание пленному и толкнул ногой его огромную ступню.

   — Вставай... обиделся? Думал, в трактир на радостях поведём?

Тот не хотел. Собольков наклонился к лежащему. Открытый мёртвый глаз связиста пристально и так нехорошо глядел поверх его головы, что Собольков отвернулся. Лишь теперь он заметил, что живые не могут долго лежать так, с выкрученными назад руками.

   — Видать, переложил я в тебя своего лекарства, Андрюша, — усмехнулся он, поднимаясь. — Жа-аль... Что ж, и то хлеб! Знаем, по крайней мере, в какую сторону пушку целить. Помоги мне...

Они вскинули немцев в те належанные ямки, где недавно сами, ухом к уху, слушали ночь... Провод пригодился: Собольков самолично починил порезанную связь, из расчёта, что это отодвинет появление второй, усиленной группы на срок, достаточный для откопки танка. Тропкою Литовченки, следом в след, они вернулись назад, захватив всё, не нужное теперь связистам.

Шагов через двадцать лейтенант резко обернулся в сторону тех, с кем они только что поменялись местами.

   — Кто там? — вполголоса окрикнул он и постоял, что-то соображая; со стога не ответили. — Какое у нас число сегодня? Двадцать второе?

Он и сам знал, что время перевалило за полночь, но, как в воздухе, нуждался в подтверждении товарища.

   — Нет, теперь уже двадцать третье потекло, — ответил Дыбок, вглядываясь в небо, как в большой календарь; он поёжился и широко зевнул. — Морозит хорошо... а то совсем наш брат танкист замаялся. Чудно — никогда мне есть так не хотелось, лейтенант!