3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из каждых ста человек в те дни в стране погибало от пули в затылок, или сидело в заключении шестнадцать. Но у остальных восьмидесяти четырех бывали и свои радости. У Юры тоже. Например, что его бабушка уехала в Баку — к старшей дочери. Это значило: никто не будет теперь ходить с вечно недовольным видом (у Юры тоже нередко бывал такой вид); никто не будет постоянно делать замечания (Юра неизменно делал их брату Жене); никто не будет ворчать: «подавай, принимай, ни слова благодарности, он у меня сидит в печенках…» (Юра никогда никому ничего не подавал и не принимал); никто не будет — нарочно, чтобы позлить — громко топать, когда Юра уже лег спать, с грохотом выдвигать картонку с бельем, шумно двигать стулом. (В этом Юра действительно был чист; но, может, дело в том, что ложился он раньше, а вставал намного позже бабы-Нёни.)

(Все эти нехитрые способы мести, к которым прибегала раздражительная бабушка, покажутся мне детской забавой, когда я вернусь после войны и буду вынужден снова спать в одной комнате с младшим братом, кто за время нашей разлуки приобретет кошмарную привычку зычно стонать во сне — не просто, а выводя затейливые рулады, и сильно скрипеть зубами. Безусловно, те страшные ночи, половину из которых я проводил, пытаясь будить Женю громкими зовами, чмоканьем, посвистыванием, толкая палкой от щетки, не могли не сказаться на хрупкой нервной системе, что, в свою очередь, легло нелегким бременем на моих будущих жен, друзей и даже собак…)

Бывал Юра в тот год, кроме дома Мили, и в других компаниях — где царил иной стиль, более взрослый; где были пары, находившиеся друг с другом… как бы это сказать… в интимной связи и не скрывавшие, не стеснявшиеся этого.

Будет, пожалуй, неверным утверждать, что Юра проявлял тогда чрезмерный интерес к этой стороне жизни однокашников, что она особенно его интриговала, захватывала неизведанностью, таинственностью. В ту пору ему вполне хватало знаний, почерпнутых из художественной литературы, он даже почти не пытался расспрашивать Костю Садовского, с кем довольно тесно сдружился, о заманчивых подробностях взаимоотношений с Олей Фирсовой, а также не слишком вытягивал из своего нового друга Саши Гельфанда (с которым познакомился через Костю) сведения о его ранней половой жизни, когда тот честно сообщил, что уже позабыл, когда был девственником. Не пробовал Юра ничего «такого» выяснять и у Маньки Соловьевой, некрасивой, «своей в доску» девушки из их класса, с которой можно было болтать обо всем не хуже, чем с любым парнем; у Мани, которая не отрицала, что по-настоящему живет со взрослыми мужчинами.

У Мани и устраивали вечеринки, в ее квартире на Триумфальной площади (ныне — Маяковского), на первом этаже, с решетками на окнах, где она жила со своим отцом — «лётным» генералом, который по большей части где-то летал. Изредка там появлялась Манина мать, женщина со следами былой красоты. В этом доме довольно много пили, еще больше беседовали по душам, и некоторые пары оставались, а Юра, в числе прочих, уходил домой, ночными видениями восполняя пробелы своей молодой жизни.

Кроме «старичков» Кости и Оли, в квартиру к Мане стала приходить новая пара — Вася Кореновский и Нина. Да, та самая Нина, кто сто лет назад нравилась Юре, у которой еще недавно был роман с Олегом Васильевым, а теперь вот она — с Васей. И видно, у обоих очень серьезно. На Нину прямо смотреть жалко — так переменилась: бледная, молчаливая, ни на кого не глядит, глаза все время опущены — как монашка. А Вася с ней суров и страшно ревнует. Зато красив — ничего не скажешь: зубы, как на заграничной рекламе зубной пасты, серые глаза, темные брови, маленький нос. И стройный такой, а руку, когда пожимает, жутко больно. Ходит с распахнутым воротом, и под рубахой всегда — тельняшка. А быть хочет только летчиком, уже навострился поступать в летное училище… Интересно только, как тогда с Ниной? С собой, что ли, возьмет?

Впрочем, Юру не слишком беспокоили эти вопросы: он уже успел напрочь забыть, что было (если что-то было), ему вполне хватало дружеских отношений — с Милей, с Женей, Сашкой, Костей, Соней… Для иных чувств места пока в душе не находилось… (Положа руку на сердце, не знаю, нашлось ли вообще.)

С Сашей Гельфандом поехали они как-то в феврале на дачу в Сосновку, с ночевкой — дом ведь зимний, бревенчатый, проконопаченный, печки во всех комнатах. Взяли лыжи, еды, чая, водки бутылку — за шесть рубликов. Одежды на себя нацепили побольше, потому что мороз под двадцать градусов.

Как приехали, сразу затопили печь — ох, и трудно было — даже бывалый путешественник Юра еле справился: дрова и сучья промерзшие, не загораются никак; чуть не коробок спичек извели и почти месячную подписку газеты «Известия». Когда огонь запылал вовсю, подложили побольше дров и пошли прогуляться на лыжах. Начало смеркаться, пока суд да дело, и хотелось есть, да и лыжи для обоих были не самым любимым способом передвижения; но мужчины твердо решили выполнить все пункты намеченной программы. Тем более, после возвращения предстояла самая приятная часть: закуска с водочкой, чай от пуза и беседа о жизни — у горячей печки, в тепле и покое. С Сашей, как и с Чернобылиным из бывшего десятого — Юра это чувствовал, хотя не мог бы определить словами- было у них общее в главном: в трагическом ощущении жизни как таковой — вообще, не по отношению к кому-то или чему-то…

На лыжах к обоюдному удовольствию ходили недолго: быстро стемнело, мороз усилился, лыжни не было, ноги все время проваливались. Но все-таки вышли на опушку лесного квартала и прошагали по глубокому снегу в сторону села Звягино. Разогрелись, даже взмокли немного. А потом по родной Пушкинской — домой.

Печка стала горячей, они подбросили дров, скинули пальто, но вскоре поняли — по клубам пара изо рта, по быстро замерзающим рукам, что заметного сдвига в температуре не произошло. Его, увы, не произойдет и позднее, в течение всей ночи, а также к утру, когда они, вконец замерзшие, невыспавшиеся, но зато наговорившиеся всласть, соберутся уезжать… А печка, будь она неладна, была, действительно, все время горячая. Но тепло охватывало только те части тела, которые удавалось к ней прислонить.

И все же главный пункт программы был выполнен — беседа под чоканье стаканов, поджаренную на керосинке колбасу и обжигающий чай состоялась.

Про Сашку ходили страшные слухи: что он ворует, что связан чуть ли не с какой-то бандой, но Юра не верил ни слову из всего этого и не только не опасался его, а готов был (и делал это) раскрыть ему душу. Он бывал раза два у Саши в квартире, если повернется язык назвать квартирой тесную комнатенку в старой одноэтажной развалюхе по Брюсовскому переулку, куда проходить нужно через кухню, забитую столиками с примусами, керосинками и перекрикивающими гул примусов женщинами. Он видел его мать, младшую сестру, слышал, как Сашка говорит с ними и о них, знал его друзей по переулку — и ни тени подозрения не рождалось: не мог он представить себе Сашку, совершающего нечто преступное. А если — такая греховная мысль приходила Юре в голову — если Сашка и стащит что-нибудь у тех, кто живет рядом, в шикарном доме Большого театра или что-то найдет и не отдаст, то и судить его за это не очень-то можно: ведь как они существуют на материнскую зарплату, какая у них мебель, посуда, одежда — смотреть жалко! Робин Гуд тоже грабил богатых, и никто его за это не осуждает.

Сашка был очень некрасив: расплющенный толстый нос, небольшие глаза, щетинистые торчащие волосы. Эти глаза, скорбные и тоскливые, вызывали у Юры особое доверие, привлекали, пожалуй, больше всего… (Кто знает, быть может, Саша уже провидел свою судьбу: через несколько лет он будет убит на войне и пополнит ряды соплеменников, которых с таким смаком кое-кто причислял в свое время к воинам «ташкентского фронта»…)

Саша прожевал быстро холодеющий кусок колбасы и заметил, что никто ему сейчас из девчонок не нравится, так, чтобы по-настоящему. Есть, конечно, ничего, с которыми можно на чердак сходить в дом напротив, или ночью, когда попозже, на лестнице (Юре очень хотелось спросить: а как на лестнице), только все это не то, понимаешь?.. Юра понимал, хотя до конца согласиться не мог: сейчас, после полутора стаканов водки, ему очень хотелось плотской любви — где угодно: на лестнице, на чердаке, на турнике… И он яростно завидовал тем, для кого все это предельно просто, кто умеет и знает — кого, где, когда и как. Завидовал таким, как Сашка. Таким, как Костя Садовский или Вася — кому даже искать не надо… Может быть, даже сейчас, в эту минуту, Вася с Ниной… С его, Юриной, Ниной… А ведь он бы и сам мог… Нет, разве?

Он немного размечтался и потому не сразу понял, что Саша говорит уже о другом.

— …Мне сестра рассказала… У них в педучилище одна девчонка позавчера на собрании… Встала и отреклась от отца. Представляешь?

— Как отреклась?

— Так. Сказала, он враг народа — против коммунизма и против Сталина, и что ей стыдно за такого отца и она не хочет быть его дочерью.

— Наверное, заставили, — сказал Юра.

— Может, заставили. А своя голова есть? Это ведь отец, не хрен моржовый… Хотя чего там девчонка! Вон Павлик Морозов вообще отца выдал. На расстрел. А никто не заставлял, железом каленым не испытывал. Читал про него?

— Нет. Но я знаю, слышал. Его отец кулакам помогал.

— Да хоть кому угодно! Это же отец… И вообще… человек… Убеги от него ко всем чертям, прокляни… или как там… Скажи в лицо… Сам, наконец, его… Не знаю… Как Тарас Бульба сына… Но предать… выдать…

— Его тоже, кажется, убили?.. Павлика?

— Убили. И брата младшего… Дед с бабкой… Только не верю… Я в деревне много бывал, не смотри, что еврей. Не может там такого быть в семье. Особенно у старшего поколения… Павлик, он выродок… Самый что ни на есть… Гад…

Юра не стал спорить — и потому, что сам так думал, и потому, что хотелось поскорей переменить тему, перейти к самым интимным подробностям Сашкиных отношений с девушками: как он сначала с ними, как потом, и сколько на это времени, на один раз… И как часто… через сколько повторить можно… И очень ли трудно, если она раньше никогда, и у нее… А еще как, чтобы детей не…

Сашка охотно и с немалой образностью удовлетворял Юрино любопытство, и у того невольно росло возбуждение и хотелось что-то делать… Прямо сейчас… Здесь… Но девушки под рукой не было… Зато была сама рука, которая иногда помогала по ночам избавляться от… От напряжения. А заканчивалось тем, что нужно было вскакивать с постели и идти в ванную. Это отчасти пугало, потому что помнил слова матери, сказанные лет семь назад — что от таких поступков делаются идиотами. Идиотом он стать совсем не хотел, но поступки были сильнее его. Не будучи слишком уверенным в логичности своих рассуждений, он все же решил, что, если уже не стал идиотом, то, возможно, ему и не очень грозит. Успокаивало и то, о чем приходилось читать в некоторых книгах. В одном романе из жизни Древнего Рима — рабов заставляли на виду у всех возбуждать себя и доводить до самого конца. А в книжке Кочина «Парни» — запомнил фразу о том, как после вечерних гулянок одни парни уходили с девками, а другие, неудачливые, занимались в кустах рукоблудием… Что ж, они все идиотами становились, что ли? (Кто же тогда по-ударному работал в колхозе, выводя его в передовые?..) Юра ведь, не дай Бог, не такой, как тот, в вагоне метро, которого он как-то видел: сидит, такой приличный, в очках, с газетой на коленях, а как поднял газету — из расстегнутых штанов у него виден огромный, красный… Не один Юра видел, и все отводили глаза: понимали, человек больной, не в себе…

Юра с удовольствием бы выведал подробней об этом явлении, но спрашивать взрослых стеснялся, а книг таких, научных, популярных, взять негде, да и опять же у кого-то просить пришлось бы. В энциклопедии же нашел лишь краткое пояснение: «онанизм (от имени библейского персонажа Онана) — искусственное (вне полового акта) раздражение половых органов для достижения оргазма». При чем тут Онан, он узнал спустя много лет из книги Бытия. Оказывается, у Иуды, одного из двенадцати сыновей Иакова, было два сына — Ир и Онан. Ир, первенец Иудин, был неугоден пред очами Господа, и Господь взял и умертвил его. И сказал тогда Иуда Онану: войди к жене брата и восстанови семя брату твоему. Онан не смел ослушаться, но он не хотел детей от чужой женщины, и потому, когда входил к ней, изливал семя на землю…

(Один знакомый психолог говорил мне, что считает онанизм в определенном возрасте не только не вредным, но даже полезным, и просто «прописывал» бы его как лекарство, помогающее разрядиться от чрезмерного возбуждения и, быть может, предохраняющее более зрелых мужчин от будущих аденом. Я вспомнил одного военинженера, с гордостью говорившего мне в конце войны, что за все фронтовые годы он не знал ни одной женщины, хранил верность жене… Верность — не путь ли к аденоме?..)

Несмотря на крайнюю занятость — Женя, Миля, Саша, Маня Соловьева, каток, школа (выполнение уроков в этот список не входило) — Юра по-прежнему много читал. Он любил это делать в одиночестве, чего достигнуть было почти невозможно: в комнатах всегда кто-нибудь находился; ночью тоже не получалось: не мог же он зажигать свет, когда отец с матерью (в «столовой») или брат с бабушкой (в «спальне») уже спят. Если же выпадали днем счастливые часы, то все дело портили крики из бывшей третьей комнаты, где возились двое недавно родившихся мальчишек — Вовка и Витька, а на них беспрерывно орала их мать — черноглазая цыганистая Вера. Мальчишки часто перемещались в переднюю и в коридор, и тогда уж вообще от шума деваться было некуда, хотя Вера время от времени гаркала из кухни или из комнаты: «Ти-ха!» — так, что дребезжали оконные стекла. Если же и мальчишки (после войны их стало четверо в той же комнате) ненадолго успокаивались, и Вера помалкивала, то источником шума становилась кухня — особенно после вселения в шестиметровую комнату, откуда выехали два изумительно молчаливых брата-художника, гражданки Румянцевой с мужем. Муж, надо сказать, оказался на редкость тихим человеком, и умер вскоре так, что почти никто этого не заметил, зато Румянцева была профессиональной скандалисткой. Чтобы затеять скандал, ей достаточно было любой причины: у кого-то ложка не вынута из кастрюли, кто-то стал не под тем углом к своей керосинке, не согласился с ней по поводу прогноза погоды или характеристики Дуськи из девятнадцатой «квартеры» — и, пожалуйста: брюзжание, переходящее в оскорбления и поношения, в свою очередь, переходящие в крики, вопли, хлопанье дверей. Юра выскакивал тогда из комнаты, орал, чтобы перестали, и тоже хлопал дверями, но это лишь увеличивало количество децибелов на квадратный метр площади.

Однако вернемся к Юриному чтению. Неблагоприятные условия и, как было уже сказано, крайняя занятость не мешали тому, что книги он просто «глотал». Должно быть, именно невозможность или неумение в подобных обстоятельствах сосредоточиться способствовали этому «глотанию», из-за чего и приучился читать быстро и не слишком внимательно. Хотя много. Что, несомненно, протянулось одной из дорожек на пути к дилетантизму.

Что касается книг, которые заглатывал, они были самые разные. К тому времени он почти уже насытился Диккенсом, Твеном, Лондоном, Шекспиром и Мольером, Пушкиным и Лермонтовым, Чеховым и тремя Толстыми и стал больше читать писателей современных — русских и иностранных. Леонов, Гладков, Юрий Герман, Федин, Шолохов, Бабель, Хемингуэй, Луи Селин, Колдуэлл, Дос Пассос, Гофман, Гейне, Маяковский, Катаев, Брюсов, Архангельский, Новиков-Прибой, Олдингтон, Ильф и Петров, Бернард Шоу, Горький, Вересаев, Мартен-дю-Гар, Келлерман, Нексе, Синклер, Уэллс, Анатолий Виноградов, Бруно Франк, Гашек — вот очень приблизительный круг его чтения. И, конечно, какие-то более случайные книжки, привлекшие своими эротическими пассажами, когда Юра их перелистывал, или те, которые кто-то усиленно рекомендовал; а еще — и так бывало — если книга хорошо смотрится, приятно держать в руках. По этой причине он особенно любил издательство «Academia» — не без скуки читал вышедшие там «Агасфер» Эжена Сю, «Арабские сказки», два тома «Мемуаров Гольдони». (Все это брат Женечка тоже вполне успешно продал.)

Не мог Юра пройти и мимо книг о фашизме в Германии — Вилли Бредель, Фридрих Вольф (в кино шел его фильм «Доктор Мамлок») и другие — о преследованиях и убийствах людей только за то, что те думают по-иному или потому что в их жилах течет не та кровь; о страшных концлагерях, где человека доводят до такого состояния (старого ученого, например), что на вопрос охранника: «Ты кто такой?» он каждый раз покорно отвечает: «Я паршивая еврейская свинья…» Это запомнилось на всю жизнь[3].

(В нашей пенитенциарной системе в те годы, как и во всей стране, торжествовал социалистический интернационализм: «свиньями», «врагами», «фашистами» потенциально считались ВСЕ, независимо от национальности, состава крови, должности или партийной принадлежности: удмурты и русские, нивхи и евреи, армяне, украинцы, латыши, большевики, эсеры, священники, генералы, академики и плотники, школьники и учителя, прокуроры и следователи, маршалы и марвихеры, медвежатники и трактористы… Только в более позднее время, после войны, научились, с легкой руки побежденного большой кровью противника, выделять неугодных людей по расовому признаку, присваивая им эвфемические клички: «космополиты», «убийцы в белых халатах», «масоны»… Но это в центральной прессе и в высоких сферах. А в обычной жизни — как-то: в метро, на улицах, в центральном доме литераторов, в зале суда, в листовках и на плакатах выражаются прямо и недвусмысленно: «Картавые, убирайтесь в Израиль!», «Черножопые, вон из страны!..» Или поступают немного определеннее: разбивают очки, плюют в физиономию, обещают размазать по стенке… А то и размазывают…)

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК