5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Смутно помнил Иван свой первый дом; две, кажется, комнаты, крашеный дощатый пол — он был к нему ближе всех других предметов: ближе, чем стул, на который не влезть, чем стол, до которого вообще не достать, ближе окон, полок… И было с кем в доме играть: значит, имелись братья, а может, сестры. И была мать. И отец. К отцу часто приходили люди. Все его так и звали — «отец». Помнит Иван полутемную комнату в другом доме, неподалеку, его часто водили туда или несли. Там всегда горели свечи, приятно пахло, что-то блестело; отец разговаривал с людьми, и все пели…

Но так было недолго. Один раз, он помнит, начались крики — в том доме, где свечи. Страшно кричал отец: «Не дам! Не дам!»

И еще вспоминает — уже в их доме, где крашеные полы… Тоже крики, ночью: только не отец, а мать. Потом упала на этот самый пол. На колени. А отец ушел в ту ночь с какими-то людьми.

После этого недолго жили у себя, вскоре поехали куда-то. Зимой, на санях. Он с матерью, братья, сестры — не помнит кто и сколько, — без отца…

А дальше — самое главное, но совсем смутно… Они едут в тесном деревянном ящике с одним маленьким окошком, какое у них в кладовке было. Ящик покачивается, гремит; людей в нем, как сельдей в бочке, но все равно холодно, многие кричат, плачут, стучат в дверь, которая открывается, не как обычная, а ходит туда-сюда, будто на колесиках. Этот ящик часто останавливается, долго стоит, и тогда еще хуже, оттого что слышнее плач и крики. И все хотят есть и пить, а кормят мало и чем-то соленым. Как нарочно. И вот… Не знает, как получилось, куда девалась мать… Помнит только, как перед этим обвязала она его своим платком; помнит, как стоит на снегу, где разные люди — не те, что с ними в ящике; как протягивает руку, просит хлеба — так его мать учила, пока ехали… И потом, помнит, в карманах и в руках у него куски, куски хлеба, а он все стоит… А матери нигде нет… Он идет вперед, потом назад, вошел в какой-то дом, где пахло кислым… Матери нигде нет… Ходит взад-вперед с хлебом в руках, плачет, зовет мать. А люди — одни мельтешат, другие спят, никому до него нет дела… Он снова вышел, понял, мать где-то там — где рельсы, много рельсов. И пошел куда-то между ними, а по бокам сугробы, слезы застилают глаза, ноги еле идут, он спотыкается, падает, поднимается… Потом и подняться не мог. Закрыл глаза, стало тепло, хорошо… Как дома… Пес Буян лизал щеки и нос, кто-то щекотал ему голые пятки. Это отец. Он любил так делать…

Полузамерзшего, его подобрал путевой обходчик. Ваня был в жару. Отвезли в больницу, выходили. Но начался антонов огонь в стопе, гангрена называется, пришлось отнять почти до колена… В больнице было хорошо: все добрые, кормят, по голове гладят, игрушки приносят, а как закончилось лечение и научили ходить с костыликом, тут уж…

Пока лечили, конечно, расспрашивали: кто он, что, как фамилия, где отец, мать. А он что помнил? Свое имя, и что мать, кажись, Марьей звали. И то не сам вспомнил, а когда начали ему имена разные называть — так, мол, а может, так ее величать? Он и сказал, вроде Марья… А отец — он так «отец» и был… И многие, кто выспрашивал, замолкали и не пытали больше про отцовское имя или фамилию. Да он и не знал, что оно такое — фамилия.

Вот… Из больницы-то уходить когда-нибудь надо — сколько можно?.. Это ему потом уже дядя Федор рассказывал. Федор Петрович. Хотели его сперва в детприемник отправить — чтобы в приют поместить. Насчет фамилии долго не думали: Ивановым записали. Иван Иванов — чего еще? Обрядили к выходу: нашлись добрые люди — ботиночки дали, рубашонку, еще что-то. Дело уже к лету было.

Стоит он на своем костылике посреди больничного двора… Помнит: поленница сбоку высокая. Дрова белые-белые, березовые… И подходит к нему нянька-санитарка тетя Ксеня, старая уже, сморщенная вся, и говорит: «Сынок, а сынок? Пойдем ко мне жить? Хочешь?» Он сразу уразумел, о чем речь, потому что спросил: «А мама?» «Я твоя мама, а Федор мой отцом будет… Мы, конечно, немолодые уже, сын у нас в Гражданскую еще убитый, но себя кормим и тебя прокормим…» Может, она тогда и не так точно говорила, но суть такая, и пошел он жить к тете Ксене. Федор Петрович на железной дороге в мастерских работал, слесарем; молчаливый такой человек, хмурый, но непьющий, и если о чем говорит, то больше о Боге, про Библию рассказывает — как там чего. Он ее всю насквозь читал когда-то, и была она у него в доме, а сейчас нету, потому что нельзя — запрещено. Вон и церквы все почти порушили, а то склады в них устроили, гаражи, священников поразогнали, на Соловки отправили… У них в Тобольске, как раз недалеко от рыбстанции, красивая была церковь, благолепная, он помнит. Успения Богородицы. Там теперь склад скобяной. А звонарь бывший, Тихон, сторожем при нем. Тоже безногий, как Иван, но живет на колокольне, потому больше негде. Забирается туда — никто не поверит — ловчее, чем те, кто с ногами…

Как сюда попали, в Тобольск? Это ему тоже дядя Федор недавно рассказал. Ведь жили они под Барабинском… Знаешь такой город, нет? Там Иван от матери и потерялся, и в больницу попал… Отчего уехали? Вроде из-за него — из-за Ивана. Чтобы, значит, не отобрали, в детдом не отправили… Ну, могли, могли, если говорю… хотели… были люди…

Они медленно поднимались вверх от Иртыша, когда Юра спросил:

— Ты в Бога веришь?

Почему задал этот вопрос, он не знал, но что-то в том, как говорил Иван, подтолкнуло его.

— А ты? — спросил тот.

— Я — нет.

Юра не верил в Бога; вернее, никогда не задумывался, есть он или нет, потому что знал, что его нет. Не могли же, в самом деле, находиться на небе старик с белой бородой и ореолом вокруг головы или тот, кто помоложе — с длинными волосами и короткой бородкой? Но в то же время вера никогда не казалась Юре чем-то нелепым или дурным, не вызывала, как у многих, насмешки, злобы, раздражения, неприятия. Ведь сколько людей верило и верит — значит, что-то в этом есть… А когда бывал в церкви — с няней-Пашей, с отцом, иногда один — из любопытства, то всякий раз испытывал легкое волнение, ощущал торжественность минуты, и на это время его неверие и недоверие почти пропадали. Чаще всего заходил в церковь в Богословском переулке, недалеко от их дома, а еще в ту, что в Брюсовском, и в Храм Христа Спасителя на Волхонке, с отцом; тот показывал ему там росписи — кажется, Васнецова; бывал в Иверской часовне у Красной площади; любил бродить по залам бывшего Страстного монастыря, где тогда открыли антирелигиозный музей, но Юру мало затрагивали лозунги — насчет «опиума для народа» или «враждебных действий попов»; он безучастно проходил мимо произведений знаменитых плакатчиков-атеистов — Ганфа, Скаля, Черемныха; его не интересовали брошюры под названиями: «Стройте безбожные колхозы», «Долой кулацко-поповскую пасху», «Нужна ли религия»; его никогда не тянуло вступить в ОВБ («Общество воинствующих безбожников») или стать членом бригады книгонош — распространителей антирелигиозной литературы. Он не задерживался перед грозным призывом: «Каждый должен быть безбожником! Оспаривать это может только тот, кто против диктатуры пролетариата!..»

В музее ему просто нравилась тишина, было интересно глядеть на разные картинки с изображением церквей, крестного хода, скопцов или «хлыстов» из такой-то губернии.

— …А я верю в Господа нашего Иисуса Христа, — сказал Иван.

Это прозвучало для Юры так, как если бы тот признался, что только что прилетел с Марса. Ладно был бы еще древним стариком, а то Юриного возраста.

— А как же? — спросил Юра. — Ты же комсомолец? Пионером был?

— Никем я не был, — сказал Иван. — И в школе почти не учился. Я ж тебе говорил, припадочный я.

— А как же… — опять начал Юра.

— Не бойся, читать-писать умею, не хуже тебя. Меня дядя Федор обучал. По Библии. Наврал я, что у него нет. Он ее прячет, это верно, а только все равно сохранил. Как же можно без нее? Священная ведь книга. Ты, небось, и не видел никогда?

— Нет, — сказал Юра.

— Там про нас про всех написано. Что было, есть и будет. И нам она дана в наставление. Так апостол Павел говорит.

Юра хотел было спросить, кто такие апостолы — он их, кажется, немного путал с ангелами или архангелами, — но не стал показывать свое полное невежество. Впрочем, он и не считал это за невежество.

— Ты ничего-ничего не знаешь из Библии? — продолжал Иван, и Юру даже разозлила эта настырность. Ну, чего пристал? Юра ведь не спрашивает его, читал он Мопассана или Кервуда, например?.. — А картины библейские видел?.. — снова спросил Иван. — Их ведь у вас в музеях полно. В Москве. Мне говорили… Здесь у нас ничего нет. Например, про Юдифь, про царя Давида, про Иону, которого кит проглотил. Я все их истории наизусть знаю.

— Расскажи, — попросил Юра.

— Правда, рассказать?

— Конечно. Мне интересно.

Юра не лицемерил. Кроме того, ему ведь совсем нечего делать: он был рад любому знакомству — лишь бы день быстрей проходил.

Уже наступали сумерки, стало холодней.

— Знаешь что? — сказал Иван. — Хочешь, пойдем к Тихону, к звонарю? У него тепло, не гляди, что на колокольне. Только бы он очень пьяным не был. Но ты не бойся.

— Я не боюсь.

— А историю я тебе, какую хочешь, пока идем, поведать могу. Двинули? У него омуль всегда бывает. Ох, вкусный! Ел когда-нибудь?..

Они пошли к церкви Успения, и по дороге Иван рассказал Юре одну из обещанных историй.

РАССКАЗ ИВАНА

Жил-был, стало, такой вавилонский царь Худоносор, много он земель завоевал и людей в плен позабирал. Но не всех пленных расстреливал, многих даже в живых оставлял и уму-разуму учил. Не сам, учителя разные — евнухи, у которых все-все повырезали, им только ученье и остается. Самым умным из ихних учеников был один, Данилой звали.

Он сперва одну женщину от смерти спас — выступил на суде и доказал: не виновна она нисколечко, оговорили ее два старика, чтоб самим чистыми быть. За это их побили камнями.

А потом царю сон приснился, и он велел мудрецам своим, чтоб разъяснили ему, разгадали, то есть. А сам свой сон позабыл. Как тут разгадаешь? Мудрецы туда-сюда, ничего не выходит, а царь страсть как озлился: убить, кричит, всех мудрецов, и Данилу тоже.

«Нет, постойте, — говорит Данила. — Я, может, разгадку еще открою. Дайте мне срок до завтрева».

И всю ночь он что делал? Молился. И Господь явил ему милость: все рассказал про сон царя. Наутро Данила приходит к Худоносору и говорит: «Так и так, твой сон был про то, что приключится с царством твоим. А приключится то-то и то-то…» И царь похвалил его и назначил большим начальником.

А через месяц-два велел царь поставить на поле большой статуй из золота и чтоб все ему кланялись и поклоны били, а не Господу Богу. Все и кланялись, но Данила и его дружки ни разу даже не поклонились. Тогда царь приказал растопить пожарче печь и бросить туда их всех. Так с ними и сделали, но они опять молились Богу, и ангел спас их от смерти и вывел из огня невредимыми…

А после там другой был царь, Валтасар. Этот очень любил пировать. Что ни день — пир горой. И пьют, и жрут, и все такое… Один раз до того напился, велел принести сосуды из храма Божьего, что в городе Ерусалиме, и давай из них винище лакать. И в этот самый момент появилась рука — понимаешь? — и написала на стенке такие слова: «мене, текел, перес». Ну, все, конечно, дрожат от страха, и царь тоже. А никто ничего не понимает. Царь кричит: «Позвать ко мне Данилу! Пускай растолкует, что к чему». Привели Данилу во дворец, и так он сказал: ты, говорит, царь, вознесся против Господа небес и пить посмел из сосудов Его, и за это послана от Него кисть руки и начертано это писание. А значит оно, что конец пришел твоему царству, недостоин ты править им…

И в ту же ночь убит был царь Валтасар, и править стал царь персидский, Дарием его звали. Он тоже полюбил Данилу, и тот у него был за главного. Но, которые при царе, завидовали Даниле, решили погубить его. Они что придумали? Чтобы, стало, царь Дарий постановление такое издал: мол, запрещается молиться по всей стране тридцать дней и тридцать ночей. Им-то что было, персам: у них почти у каждого свой бог. Хочу — молюсь, не хочу — не молюсь. А у Данилы Бог един, Данила ему три раза на день молится. Подсмотрели злые люди, как он это делает, и донесли царю. А тот, хоть и любил его, но приказ есть приказ — правильно? Не выполнил Данила — значит, наказать нужно. И велел царь бросить Данилу в ров перед дворцом, где голодные львы бегают. А сам даже смотреть не стал, как они его терзать начнут, пошел домой и всю ночь не спал, мучился. От угрызений своей совести.

Наутро, еще только рассвело, бежит царь ко рву, зовет: «Данила, Данила! Как ты там? Может, спас тебя твой Бог от лютой смерти?.. Ответь мне, Данила!»

И слышит в ответ: «Царь! Бог мой послал ангела своего и заградил пасть львам, потому как я пред Ним чист…»

Понял?

«Понял» относилось к Юре, и тот ответил, что чего ж тут не понять: интересная сказка, или легенда; на эту тему — про львов — чья-то картина есть, какого-то старого художника, в Музее изящных искусств висит, на Волхонке; они туда с его другом Витькой ходить любят.

Но Иван сказал: никакая это не сказка, самая настоящая быль — про то, что истинная вера все может: из огня спасти, от зверей голодных. А гонители всякие, кто против Бога идут и губят многих, все равно сокрушены будут…

В полной уже темноте подошли к церкви Успения. Юре немного не по себе стало, когда, пройдя по захламленному двору, нырнули в какую-то дверцу и в непроглядной тьме начали подниматься по крутой лестнице.

— Иди за мной, — говорил Иван, — не бойся. Сейчас придем. Только бы он тверезый был…

Как она там возникла, на колокольне, эта комнатенка, и отчего в ней тепло, даже уютно, Юра так и не понял. Да и не до того было: сразу на столе появилась бутылка водки, стаканы, рыба омуль, еще что-то, и разобрать, трезв или пьян был хозяин, когда пришли, стало невозможно, потому что он немедленно опрокинул стакан за их приход, через минуту долил — за гостя, и тут же — за две деревянные ноги, свою и Ванькину. Потом прохромал в темный угол, вернулся еще с одной бутылкой и тогда вроде немного успокоился — приготовился слушать.

Юра выпил и слегка опьянел: давно ведь не пил да и оголодал за последнее время, и он навалился на еду. Иван пить не стал, Тихон к нему не привязывался, знал, видно, что нельзя, а Юре подливал все время и чокался так, что граненые стаканы чуть не трескались.

Разговоры были отрывочными. Тихон то про Москву спрашивал, то про себя начинал: как ногу еще на Гражданской оторвало; как звонарем здесь до тридцатого года служил; а потом церковь разграбили, колокол скинули, батюшку сослали. Он и сам уйти хотел, куда глаза глядят, да как уйдешь? Кому нужен — без ноги, и пьющий он, чего скрывать… Только трудно ему здесь. Каждое утро, перед рассветом, один сон: будто лезет на колокольню, никак долезть не может — а звонить надо… Надо звонить… И руки дергаться начинают… вот так… как если за веревку схватился… И просыпается… А руки все дрожат… Ну, хватишь стакан — успокоишься…

Чего сторожит? А чего тут сторожить? Барахло одно. Задаром никому не нужно. Да и народ кругом невороватый, честный. Он так понимает, его зазря держат. По старой памяти. По доброте. И деньги еще платят. А иногда принесут чего… Помнят, как колокола раскачивал… Он-то сыт, в тепле, водочку пьет, а где там сейчас батюшка, отец Василий? Умер в муках? Или живет, как в геене огненной?..

Тихон всхлипнул, потянулся к бутылке.

У Юры кружилась голова, он чувствовал себя, словно на репетиции какой-то пьесы. (На репетиции — потому что зрителей не было.) А декорации простые: голые стены, стол, тумбочка, табуретка, железная кровать; освещение тусклое; действующих лиц — трое, все почти одновременно говорят, и о чем пьеса — непонятно.

Помнил Юра, как расспрашивал Ивана про его родителей — искал он их потом, писал куда-нибудь? И тот ответил: нет, дядя Федор боялся, хуже для него сделает; если бы живы были, сами разыскали — мать-то знала, на какой станции он пропал. Так что, все, конец… сколько лет минуло…

Еще Юра помнил, как Тихон говорил, что в Тобольске живет до сих пор повар царя Николая, старый уже, сюда в ссылку вместе с государем приехал; и как потом Тихон спросил о Юрином отце: как звать-величать, где работает? И Юра ответил: Самуил Абрамович, начальник планового отдела на фабрике.

— Еврей, — сказал Тихон. И, помолчав, добавил: — Вы Христа убили.

Юра не знал, как ответить на это обвинение… Что он и отец никого не убивали? Это правда, но не убедительно. А что еще сказать? Юра плохо знал историю даже собственной страны, а уж тех времен!.. И потом не был уверен, что Христос вообще существовал на самом деле. Но он с усилием что-то вспомнил из прочитанного и проговорил:

— Его Пилат убил. Римский наместник.

— Пилат умыл руки, — сказал Иван. — А евреи, то есть, иудеи, кричали: да будет распят!

На это Юра также не знал, что сказать, а потому перешел в наступление.

— А христиане тоже убивали дай Бог сколько! Возьмите крестовые походы или эту… Варфоломеевскую ночь…

— Это люди все делают, — сказал Иван. — А Христос как говорит? Если, говорит, хочешь войти в жизнь вечную, не убивай.

— Правильно, — сказал Тихон. — А я чего говорю?.. Давайте песни петь. Умеешь? — Это он Юру спросил.

Отвечать не пришлось, потому что Тихон со стуком уронил голову на стол и заснул.

— Пойдем, — сказал Ива и с жалостью поглядел на Юру: — Идти сможешь?

— Почему нет? Думаешь, выпил много? Еще больше могу.

Юра поднялся, но комната поехала перед ним, как будто здесь и впрямь была сцена, да еще с поворотным кругом.

— Ладно, — сказал Иван, когда Юра вновь опустился на табурет. — Ночуй. Не ты первый. В том углу топчан есть.

— А что я? — сказал Юра. — Думаешь, не могу? Я пойду… Володарского три…

— Сиди!.. «Володарского». Голову на лестнице сломаешь. Или на улице замерзнешь. Вроде, как я тогда… Давай ложись!.. Там кожух большой положен — накрою… Ну, давай… И никуда, смотри, не ходи!.. Если что нужно, там вон лохань стоит… Все понял?

— Ага, спасибо…

«Поворотный круг» остановился, но, все равно, перед глазами плыло и жутко хотелось спать. Иван набросил на Юру овчину, и тот сразу провалился и полетел вниз с колокольни — даже «спасибо» не успел еще раз сказать.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК