19. В стране рабов

19. В стране рабов

Октябрь… А надо мною голубеет теплое небо, и сухая, рассыпчатая земля жаждет влаги. Иду по широкому шоссе, ведущему от железнодорожной станции к древней столице некогда могущественного бухарского ханства.

По обеим сторонам дороги тянутся высохшие за лето арыки, и высоко светятся раскидистые кроны тутовиков.

Поблекла листва. Ширятся голубые просветы ветвей, и незримая осень дышит над обескровленной зеленью.

Предо мною необозримая степь с далеким светлым небосклоном.

Кое-где спящими отарами овец кудрявится низкорослый саксаул. А далеко в стороне темнозеленой полосой встает стена гранатовой рощи.

В сумке у меня между двумя кусочками картона хранится залог удачи: записочка великого князя к российскому политическому агенту Лессару. Со мною моя неизменная спутница «Горничная», запасная смена белья и две лепешки, купленные мною на станции.

Незаметно отбиваю ногами десяток верст и с последнего бугорка вижу Бухару. В голубом океане дня высоко поднимаются шапки минаретов, разукрашенных пестрой восточной мозаикой. Глинобитная стена широким серым поясом охватывает древнюю столицу.

Приближаюсь к самаркандским воротам. Здесь уже больше зелени. Встречаются верхом на малорослых конях и на осликах местные жители в разноцветных халатах.

Белые, оранжевые, красные чалмы, черные бороды, бисерные тюбетейки и особенно яркие полосы рукавов издали производят впечатление большого движущего цветника.

Вхожу в город. Узенькие улички, местами крытые камышом, глухие глинобитные стены домов, полумрак, теснота и спертый воздух. Обычный азиатский город с шумными многолюдными базарами, с грязью и злым запахом скопища людей, верблюдов, собак, ослов и серых сгорбленных фигур женщин без лиц.

Знаю несколько десятков таджикских слов, это помогает мне найти Лессара.

Нашего агента охраняет сотня уральских казаков. На обширном квадратном дворе построены временные стойла для коней.

Подхожу к одному из казаков и прошу его указать, как пройти и увидать самого господина Лессара.

— А ты от кого? — спрашивает казак, зорко вглядываясь в меня серыми глазами.

— От великого князя Николая Константиновича, — твердо отвечаю я.

— В таком разе идем со мной. Поведу тебя к секретарю, а там уж видно будет.

Отправляемся к небольшому и скромному на вид домику, где обитает первый русский дипломат Средней Азии.

Лессар — человек среднего роста, довольно упитанный. Жидкие темные волосы причесаны на косой прибор.

Черный сюртук застегнут на все пуговицы. Манжеты и воротничок сверкают белизной. Темная бородка подстрижена совочком. От него пахнет не то миндалем, не то ромашкой.

С сознанием собственного достоинства протягиваю ему треугольный клочок бумажки с подписью «Николай».

Лессар вглядывается в «послание», и черные глаза наполняются смешком.

— У меня нет никакой службы… Князь должен это знать… А впрочем, спохватился он, — могу направить вас к Девятому… Он заведует недавно открывшейся конторой «Кавказ и Меркурий». Подите к секретарю и скажите, что я велел дать вам письмо от имени нашего агентства.

Я благодарю, вежливо кланяюсь и оставляю комнату.

Попадаю в Бухару в самое удачное для меня время.

Заведующий транспортным отделением известного волжского акционерного общества «Кавказ и Меркурий» набирает служащих. Но откуда их взять, когда во всей Бухаре, если не считать уральских казаков, двадцати человек русских нe найдется! И вдруг новое лицо…

Девятое производит на меня самое лучшее впечатление. От его крупной фигуры и немного бледного лица, украшенного большой русой бородой, веет добродушием и ласковостью.

— Что вы умеете делать? — спрашивает он меня, приглашая сесть.

В немногих словах рассказываю о моем пребывании в Ташкенте и о моей последней «службе» у великого князя в качестве «библиотекаря».

— Так… Ну, а конторское дело вам знакомо? Счетоводное или по хозяйственной части?..

— Нет, такой службы я еще никогда не имел… Только я, конечно, могу привыкнуть ко всякому делу, — добавляю я.

Девятое немного задумывается, а потом быстрым движением поднимает голову, придвигается ко мне вместе со стулом и, положив мне руку на плечо, говорит:

— Вот что, дорогой мой… Вы только на меня не обижайтесь… На первое время хочу вас устроить маркистом. Вы знаете, что это значит?

— Простите, не знаю…

— Не знаете?.. Отлично, сейчас все объясню. В окрестностях Бухары у нас имеется несколько пунктов, откуда мы отправляем в Россию хлопок. На каждой кипе этого хлопка надо ставить марку и адрес отправления. Вот и все. Краску готовят просто: кунжутное масло смешивают с сажей, а марку ставят кисточкой. Понятно?

— Очень понятно.

— Так вы согласны?

— Конечно… С удовольствием.

— Вот и хорошо. Значит, поладили. О жалованье с вами договорится управляющий делами Калмыков, он же и наш кассир.

Девятов, лаская меня большими голубыми глазами, протягивает мне руку:

Выхожу из кабинета заведующего, озаренный надеждой.

Сергей Иванович Калмыков, а то еще лучше — Сережа, встает в моей памяти с выразительной четкостью.

Живым вижу этого красавца, одетого в тонкие русские сапоги, хорошо сшитые, и в серую полотняную косоворотку с щедро вышитым подолом, воротником и обшлагами.

Он хорошего роста тридцатилетний здоровяк, гибкий, ловкий, замечательный стрелок и один из лучших наездников края.

В первом его взгляде, в первом пожатии руки я чувствую друга. И действительно мы с ним в течение нескольких дней становимся друзьями, хотя Сережа старше меня на шесть лет.

Калмыков устраивает меня рядом с собой в небольшой сакле.

Здесь нет окна, но зато широкая одностворчатая дверь распахнута днем и ночью. Небольшой конторский стол, тахта и две табуретки составляют все убранство моего нового жилья. На полу камышовая цыновка, а под нею верблюжий войлок — защита от скорпионов.

Несколько дней ничего не делаю. Сижу в конторе, знакомлюсь со служащими, — их всего пять человек, — а в четыре часа пополудни, когда занятия прекращаются, Калмыков зовет меня к себе.

Там мы до поздней ночи ведем нескончаемые беседы.

Калмыков уже знает всю мою жизнь — с раннего детства и до скорбных дней изгнания моего из приюта первой любви.

Сережа сочувствует, утешает и в свою очередь знакомит меня со своим прошлым. Он родом из Киева, сын щейцара местной гимназии.

Жил и рос в бедности, коечему научился у гимназистов, хватал на лету клочки знания, а когда вырос, поступил «мальчиком» в книжный магазин. Здесь он с жадностью набросился на книги и без разбора проглатывал их десятками и сотнями. Без руководителя он впитывал в себя всевозможные познания и к двадцати годам считался «образованным» молодым человеком.

— На самом же деле моя голова уподобилась чулану, набитому всяким старьем и никому ненужным хламом, — так говорит о себе Сергей и продолжает: …Случилось так, что книги заслонили предо мною жизнь, и я очень часто не ощущал действительности, а носился в каких-то розовых мечтах. Но вот попадаю в солдаты, меня гонят в Среднюю Азию, где в черняевской армии сталкиваюсь лицом к лицу с настоящей, неприкрашенной, серой и грубой жизнью. Вот как, дорогой мой, мне удалось вытащить мое спавшее сознание на белый свет, заканчивает Калмыков.

Слушаю внимательно и запоминаю каждое слово.

Калмыков совершенно овладевает мной. Любуюсь его складной, мускулистой фигурой. Мне нравится каждое его движение, каждый жест, полнозубая улыбка и густой, приятно звучащий голос.

Но больше всего Сережа чарует своей простотой и готовностью помочь всякому, кто в нем нуждается.

Он по-братски делит со мною досуг и знакомит меня с городом и людьми.

Мой новый друг водит меня по базарам, показывает яркий и красочный дворец эмира, говорит об угнетенном бухарском народе, приводит на небольшую площадь, где широкими бритвами снимают головы у провинившихся, знакомит меня с центральной башней, самой высокой и красивой, откуда сбрасывают неверных жен, дает мне возможность приблизиться к глубокой квадратной яме с копошащимися на дне голыми телами людей, приговоренных к смерти, и приглашает заглянуть в смрадное убежище для прокаженных.

В первое же воскресенье Калмыков велит оседлать для меня «Конька-Горбунка» — конторскую небольшую, но быстроногую лошадку, а для себя «Осман-Пашу» — рослого, вороного скакуна.

— Покажу тебе дорогу на Пермес, куда завтра поедешь принимать хлопок, говорит Калмыков, с ловкостью настоящего джигита вскакивая на седло.

Утро теплое, солнечное. У городских ворот толпятся люди.

Много верховых с шашками на боку и с красными лентами через плечо.

— Что здесь такое?

— Сейчас увидишь, — откликается на мой вопрос Калмыков. — Вглядись и запомни. Такого урока политической экономии ты нигде не получишь. Здесь покорный народ эмира приносит свою «добровольную» лепту. Сейчас выедем из ворот, и тебе все станет ясно.

За городской оградой по обеим сторонам дороги полукольцом выстроились сотни всадников, захватив огромное пространство.

Всякий прибывающий и выезжающий из города, если он правоверный и если на нем полосатый халат и чалма, задерживается. К нему подходят двое — один с шашкой и лентой на груди, а другой без всякого вооружения. Последний приказывает верноподданному поднять руки, после чего приступает к обыску. Деньги отнимаются, и правоверный считается свободным.

— Видел? — коротко спрашивает Калмыков, когда выбираемся на дорогу. Этот грабеж, — продолжает он, — производится, по приказу эмира. А эмир потому обирает своих подданных, что наш «белый царь» требует с него контрибуцию.

— За что же? И почему эмир подчиняется?

— Здесь, голубчик, объяснять очень долго надо. А в общем причина та же, что и у волка, когда он съедает овцу. «Мы завоевали край, победили, можно сказать, а тебя, черноглазого эмира, мы не трогаем, хотя имеем возможность превратить твою страну в пепел. Вот за это и плати». Вот как рассуждает «белый царь».

— А ежели эмир не желает подчиниться?

— Тогда мы закрываем доступ воды, и Бухара начинает потихонечку подыхать от жажды. Ты видишь, все, арыки высохли. Сегодня ровно месяц, как река Зарявшан не дает ни одной капли влаги. А чтобы не погибнуть окончательно, эмир раздевает народ и платит дань. Завтра, наверно, поднимут шлюзы, и Бухара воскреснет…

Слушаю Калмыкова, вглядываюсь в скорбные лица узбеков, мысленно окидываю взором все это обездоленное ханство, погибающее от бесправия и нищеты, и верить не хочется, что здесь, под этим солнцем, дающим два урожая в лето, где так много риса, баранины, где вкусная большая лепешка стоит меньше копейки, где так обильна, так богата природа, — может существовать такое рабство, такое принижение человека — властителя земли.

Проходит немного времени, и я вплотную подхожу к своим служебным обязанностям. Почти ежедневно разъезжаю по окрестностям Бухары, принимаю бесчисленное количество хлопковых кип, ставлю марки, сам развожу краску и. поздно вечером возвращаюсь домой.

С «Коньком-Горбунком» становимся приятелями. Мой конек невелик ростом, весь гнедой, только ноги у самых щиколоток белые.

Издали кажется, что Горбунок носит гамаши. Частенько угощаю приятеля лепешкой или куском сахара. Он знает мой голос и, когда попрошу, головой чешет мне спину. До зимних дождей я успеваю побывать в Пермесе, Керки, Чарджуе и Самарканде, а с наступлением зимы, когда солнце заслоняют тяжелые тучи, когда бешеный ветер с гиком и воем мечется по степи, мои путешествия прекращаются, и я с помощью Калмыкова приучаюсь к конторскому делу.

Старший бухгалтер нашей конторы, Егоров Иван Спиридонович, является единственным семейным во всей русской колонии. Он с женой и пятилетней девочкой Настей живет на нашем же дворе, занимая саклю в две комнаты. В глухие зимние вечера мы, служащие общества «Кавказ и Меркурий», часто собираемся у Егоровых и там за чаем, и иногда за пельменями «с водочкой» проводим время.

Неожиданно становлюсь на этих вечерах центральной фигурой.

Знаю наизусть много стихов, читаю «Записки сумасшедшего» Гоголя и высоким тенором пою русские песни.

Мой успех так велик, что однажды сам Девятое приходит меня послушать.

Люди, приехавшие сюда из далекой России, тоскующие по родине, живущие тихой, беззвучной жизнью, рады и мне.

А я стараюсь вовсю и чувствую себя настоящим артистом.

Когда я, загримированный с помощью жженой пробки и закутанный в простыню, изображаю сумасшедшего, причем дико вращаю глазами и кричу голосом человека, навсегда потерявшего рассудок, зрители мои так искренне рукоплещут мне, что голова моя на самом деле начинает кружиться, и где-то в глубине моего сознания встает образ Гарина, этого великого артиста, озарившего на один миг мое далекое темное детство.

Изредка Егоровы по случаю праздника или именин устраивают так называемые «большие вечера». Тогда собирается почти вся русская колония. Приходят агенты сахарозаводчика Бродского, основавшие здесь первую базу, является единственная женщина-врач Брейтман, пожилая особа с грустными глазами и маленьким, почти безгубым ртом. Калмыков называет ее «девушка на возрасте». Посещает Егоровых и сам Каров — хорунжий и командир казачьей сотни, обслуживающей Лессара, а также Калмыков и товарищ его по охоте.

Незаметно подкрадывается новый, тысяча восемьсот девяносто первый год. Егоровы к событию готовятся со всею старательностью.

Между нами идет складчина.

Еще за два дня до наступления праздника Анна Михайловна — жена Егорова, молодая здоровая блондинка с толстой светлой косой, приступает к заготовке колоссального количества пельменей посибирски.

Каров привозит полный курджум вина. Калмыков достает фрукты, коньяк и ликер для крюшона. Я готовлю «Портного» Никитина и «Папашу» Некрасова. Вообще к Новому году готовится вся колония, решившая встретить Новый год, «как дома».

Ввиду большого наплыва людей Девятое предоставляет нам обширное помещение конторы.

Все готово. Длинный стол накрыт свежей белой скатертью, и алмазно поблескивают расставленные рюмки и бокалы. Внушительно глядит шеренга бутылок с красным и белым вином.

Калмыков стоит перед большой суповой миской, приготовляя крюшон.

Собираются гости. Все одеты по-праздничному. Даже Калмыков снял свою неизменную косоворотку и нарядился в синий костюм, очень идущий к его лицу.

По общему желанию решено сначала дать «концерт», а ровно в одиннадцать, за час до пришествия Нового года, сесть за стол.

Открываю вечер я. Мой «Папаша» нравится, и публика горячо аплодирует. Без конца читаю, декламирую и пою. А затем меня сменяет Калмыков. Он садится за небольшой чайный столик с несколькими чистыми листами писчей бумаги. В руке у него рисовальный уголек.

— Моментальная фотография! — громко объявляет Калмыков. — Прошу быть спокойными и делать веселые лица. А главное — не обижаться. Карикатуры рисуют и на королей… Итак, приступаю.

Калмыков проводит угольком несколько линий, а затем встает, снимает лист, прячет нарисованное и обращается к собравшимся:

— Сейчас вы увидите нашу прекрасную женщину-врача, всеми нами уважаемую Берту Наумовну Брейтман. Музыка, марш!..

Я запускаю два пальца в рот и насвистываю «болгарский гимн» с таким увлечением, что многие затыкают уши. Калмыков высоко поднимает набросок. Публика сначала сдержанно, чуть слышно роняет смешки, а потом не выдерживает и разражается многоголосым хохотом.

Даже сама Брейтман прыскает, взглянув на свое изображение.

Меня удивляет быстрота, с какой сделан рисунок, и поразительное сходство с оригиналом, несмотря на смешные, уродливые и ломаные линии.

После первой карикатуры следуют другие. Сережа меня совершенно затмевает. Но самое интересное он показывает последним номером.

— Прошу сейчас быть особенно внимательными, — обращается Калмыков к публике. И вслед за этим поднимает только что набросанный рисунок, изображающий императора Александра третьего, снимающего с эмира бухарского штаны.

Этот рисунок встречается сдержанным и немного робким смешком.

Но когда Калмыков показывает второй рисунок, изображающий бухарский народ совершенно голым, подносящим своему повелителю новые штаны, в зале раздается дружный хохот.

Этим заканчивается вечер, и гости садятся за стол.

Сегодня — Новый год. Контора закрыта, но воспользоваться днем отдыха нет никакой возможности: на дворе бушует ненастье. С невидимого неба падает холодная и колючая смесь снега с дождем.

Дверь в моей сакле закрыта, и два стеклянных квадратика наверху матовыми пятнами вырисовываются на темном фоне двери; в моей комнате до того темно, что с утра приходится зажигать свечу.

Все участники вчерашнего пиршества прячутся в своих конурах и не подают признаков жизни.

Один только раз ко мне стучится Анна Михайловна, просовывает в полуоткрытую дверь миску с пельменями и быстро скрывается.

Буря усиливается. Порывы ветра с такой силой бьются о дверь, что приходится накинуть крючок. Все, чем можно накрыться, тащу к тахте. Даже срываю со стола скатерть, данную мне на время Егоровой. Закутываюсь и стараюсь согреться.

Долго лежу неподвижным комочком, укрывшись с головой, и обогреваю себя собственным дыханием.

Становится покойнее. Перестаю дрожать и ляскать зубами.

Медленно тянется время. Хочется есть. Высовываю из тряпья руку, нахожу миску с пельменями и этим питаюсь.

Теряю понятие о времени. Не знаю, что сейчас: день, утро или ночь. Является желание встать, выйти из сакли и постучаться к Калмыкову; но там, за моей стеной, страшными голосами кричит ненастье, и у меня не хватает решимости.

Лежу, прислушиваюсь к воплям бури и постепенно, убаюканный завыванием ветра, засыпаю.

Кто-то стучится в дверь. Прислушиваюсь. Нет, это не ветер.

Ко мне стучится человек.

Торопливо встаю. В сакле светло. Не слышно метели.

Открываю дверь. Входит Анна Михайловна.

— Вы что это так заспались? Контора уже открыта… И знаете, что случилось?.. Наш Сережа пропал…

— Как пропал? — вырывается у меня, и только сейчас замечаю испуг на лице и в голубых глазах Анны Михайловны.

Узнаю от Егоровой, что Калмыков вчера, подобно всем, спал до полудня, а потом зашел к Егоровым, пообедал, ушел к себе, и с тех пор его не стало.

— Мы с мужем раз десять входили к нему. В комнате полный порядок, а его нет. И сейчас его нет. Сам Девятов встревожен, справки наводит. И все безрезультатно… И знаете, что я вам еще скажу…

Анна Михайловна близко наклоняется ко мне и шопотом добавляет:

— Сережа арестован…

Мне становится жутко.

— Кто вам сказал?

— Никто не сказал, а наш сарайман видел сегодня на рассвете Сережу вместе с Каровым. Они ехали верхом по направлению к станции.

— Каров?.. Разве… При чем тут Каров?.. — бормочу я, окончательно сбитый с толку.

И в то же время в моем воображении выступает образ молодого казачьего офицера с удивительно тонким лицом и по-детски смотрящими глазами. Острый подбородок, тонкие губы и узенькие черные бачки вдоль ушей говорят о барском происхождении Карова.

— Вы конечно догадываетесь о причине?.. — чуть слышно спрашивает Анна Михайловна.

Я утвердительно киваю головой.

Исчезновение Калмыкова выбивает всех нас из колеи.

Говорим только о Калмыкове и ждем его возвращения.

Девятов приезжает из Самарканда, куда он ездил хлопотать за Сережу. При первом взгляде на хозяина убеждаемся, что хлопоты безрезультатны.

Мы уже знаем все подробности. Карову удается обманным образом завлечь Калмыкова на станцию Новая Бухарка, где он обещает снабдить Сережу, этого страстного охотника, порохом и дробью. Но там Калмыкова встречают жандармы… Остальное все понятно.

Мы возмущаемся, тихонько вполголоса протестуем и даже чуть-чуть кому-то угрожаем.

А Калмыкова нет. Нет самого живого, самого сильного и самого энергичного работника…

Плетутся дни за днями — без радостей, без подъема, без надежд.

Скоро оголенная земля покроется зеленью, станет ласковым голубое небо, заиграет солнце… Но что мне до того?..

Меня угнетает тоска, и во мне уже пробуждаются бродяжьи инстинкты.

Уйду отсюда. Уйду из этой страны рабов, где так дешева баранина и где еще дешевле человеческая жизнь.