8. Великая феерия
8. Великая феерия
Высокий тощий человек с козлиной желтой бородкой и беспрерывно мигающими глазами встречает нас перед каменной лестницей, ведущей на высочайшую колокольню Кремля. Этот человек и есть Владимир Степанович Добровольский — двоюродный брат Беляева. Его-то Саша и называет Володей. Время — около десяти часов. В Москве тишина, жизнь на уяицах затихает, чувствуется приближение торжественного часа.
Мы с звонарем медленно поднимаемся по крутой винтообразной лестнице и, наконец, попадаем в раздел, называемый «Двенадцать». Здесь имеется двенадцать колоколов такой величины, что мне кажется невероятным поднятие необычайной тяжести на такую огромную, высоту. Но Володя ведет меня еще дальше и говорит не без хвастливости в тоне:
— Это что — апостолы! Вот увидишь «Ивана Великого», тогда поймешь какой колокольчик висит над Москвой.
И действительно, когда, поднявшись на самую вершину колокольни, попадаем на гранитную площадку, где висит на толстых стальных балках колокол, объемом своим не меньше нашей комнаты, — я искренне прихожу в изумление.
— А как же можно было поднять это? — спрашиваю я.
— С помощью господней все возможно, — отвечает звонарь.
Я стою перед узким полукругом каменного просвета и вижу всю Москву. Колоссальный город, широко разметавшись, поблескивает множеством огней и чарует глаз.
Долго сидим мы с Владимиром Степановичем на низенькой каменной скамеечке и ждем момента, когда нужна будет ударить в большой колокол. Толстый канат, привязанный к огромному многопудовому языку колокола, лежит тут же, на скамье. Большие серебряные часы лежат на ладони звонаря, он, ежесекундно поглядывая на них, шепчет:
— Еще две минуты…
К нам приходят два помощника звонаря и берут канат в руки.
Владимир Степанович идет к просвету и впивается глазами в темноту теплой весенней ночи. Он оборачивается и делает знак рукой.
Звонари раскачивают язык колокола, и после третьего движения раздается невыразимый, непередаваемый медный густой гул. Я мгновенно глохну, все мое существо заполняется этим гулом.
Проходят два-три мгновенья, и нашему колоколу начинают отвечать сотни колоколов московских церквей.
Медные крики шумными волнами несутся в темноте тихой ночи и так кричат, так вопят, что я всерьез начинаю верить, что в небесах не могут не услышать этих призывных металлических криков.
Я стою у просвета и хорошо вижу широко раскрытые врата Успенского собора. Оттуда вытекают густые волны людей. Это человеческое море ширится, растягивается н волнуется. В него со всех сторон Кремля вливаются новые человеческие громады, и образуется один сплошной черный океан, осыпанный множеством золотых звезд — горящих свечей.
Быстро спускаюсь, с колокольни, чтобы влиться в крестный ход.
Я — наивный мальчик — убежден, что в этот день в Москве не найти ни одного голодного. У самых бедных людей на столах красуются творожные пасхи и пышные высокие куличи, украшенные искусственными цветами и сахарными барашками. Перед моими глазами проходят бесконечные ряды женщин и мужчин с белыми узелками, наполненными куличами, пасхами и крашеными яйцами.
Между рядами медленно плывут священники и дьяконы, окропляют эти праздничные яства «святой» водой, и обыватели — радостные и счастливые торопливо расходятся по домам, где их ждут малые дети и дряхлые старики.
И так всюду — от самых низких, сырых подвалов до господских бельэтажей в холодных чердаков столичной бедноты. Разговляются все. Сегодня тот праздник, когда люди близко подходят друг к другу и считают себя братьями одной великой человеческой семьи.
Мы — я и Саша — разговляемся у Протопоповых.
Нежная розовая заря играет на высоких золотых куполах церквей, когда мы с Сашей приближаемся к дому моего крестного отца.
Входим, попадаем в столовую, ярко освещенную, с длинным развернутым столом на тридцать шесть персон.
И чего только нет на этом столе! Всевозможные водки, вина, ликеры, разные закуски, колбасы, рыбы, телятина, окорока — всего не перечесть. За столом уже сидит вся родня Протопоповых, но самого хозяина нет, как нет и Николая Беляева. Они где-то разъезжают по богатым домам и славят Христа. Елена Ивановна крепко обнимает меня, христосуется по всем правилам: трижды, а в последний раз, должно быть, нечаянно, слегка кусает мою нижнюю губу. Замечаю в ее голубых глазах теплые сверкающие точечки.
Солнце уже высоко, когда мы с Сашей возвращаемся домой, чувствую себя усталым и, сказать откровенно, объевшимся. Я перегружен небывалыми в моей жизни впечатлениями, и мне хочется остаться одному и хорошенько во всем разобраться.
Николай приходит домой сейчас же после нас. Он слегка покачивается и без всякой причины тихо смеется.
Уже утро. Саша уводит его в спальню, и я слышу, как она уговаривает его лечь спать. Он что-то возражает, в чем-то упрекает Сашу. Саша всячески его успокаивает, и я слышу:
— Ну, с чего ты это взял? Ведь я же все время была с Алешей.
— Я все знаю, все!.. Меня не обманешь…
Что-то падает тяжелое, слышен легкий вскрик сестры.
Я настораживаюсь. Затем раздаются какие-то глухие мягкие удары и мелкий, совершенно неестественный смешок Саши.
— Ну, будет, не сумасшествуй… Ну, перестань…
И вслед за этим она сама выбегает в столовую, стараясь изобразить человека, готового сейчас расхохотаться после чрезвычайно смешного происшествия. Но странное выражение ее глаз я тяжелое порывистое дыхание совершенно не гармонируют с ее как будто веселым настроением.
— Что такое? — спрашиваю я.
— Да ничего. Ну, знаешь, человек выпил — день такой, вся Москва пьет, большой праздник, радостное настроение… Ну, он зацепил столик, там стояла лампа… Вот и все…
Минутное молчание, а затем Саша спрашивает меня, не хочу ли я спать.
— Нет, мне все равно не заснуть.
— Ну, тогда знаешь что, — живо подхватывает Саша, — пойди погулять… Сегодня ты увидишь Москву в самом прекрасном весеннем наряде… Пойди, голубчик, а потом, когда вернешься, мы поедим и тогда уже ляжем спать…
Очевидно, сестра старается убрать меня. Я это хорошо сознаю и, надев мое новое черное платье, купленное сестрой на рост, ухожу. Я крайне недоволен моим длинным пальто: оно всем бросается в глаза и портит всю мою фигуру.
Иду по Каретно-Садовой. Всюду флаги, и мелкие, торопливые, веселые, хохочущие звуки маленьких колоколов наполняют Москву таким звоном, таким серебряным смехом, что невольно становится весело самому и особенно ярким кажутся блики весеннего солнца.
Хорошо!.. Да, в Москве сейчас очень хорошо… Вхожу на Тверскую улицу. Здесь еще краше — и дома, и чисто выметенная мостовая, и праздничные толпы людей, и даже кашляющие звуки гармоники и немного резкие песни подвыпивших мастеровых не кажутся уже столь дикими в это чудесное ароматное утро. Мне Саша говорила, чтобы я обязательно посмотрел на памятник Пушкину, поставленный в прошлом году, и я спрашиваю у одного прохожего — где стоит этот памятник.
— Пройдете прямо, — отвечает он мне, — и с этой же правой стороны увидите памятник, — он стоит в начале Тверского бульвара.
Я благодарю и иду дальше.
Сегодня нет свободных извозчиков. Мужчины и женщины, одетые по-праздничному, катаются по городу и делают визиты. Не только седоки, но и лошади разряжены.
В гривах и челках светятся разноцветные ленточки, а в хвостах вплетена свежая зелень.
Страстная площадь. Трезвон не прекращается ни на минуту.
Колокольни перекликаются между собой, а здесь — внизу — веселые лица, смех и щелканье семечек.
На углах продают красные и голубые шары, появляются первые мороженики. Детвора заполняет улицу и тротуары.
На самом углу Тверской улицы и площади останавливается рысак, и из коляски выходят два молодых человека в туго накрахмаленных воротничках и новых шляпах. Оба сильно выпивши. По наружности, насколько можно судить, молодые люди принадлежат к богатому купеческому классу. Это подтверждается тем, что они разъезжают не на извозчике, а в своем собственном экипаже. Завидя меня, один из них, указывая на меня пальцем, громко смеется и кричит:
— Васька, гляди-ка, какой жиденок затесался!
— Где? — спрашивает другой, хотя отлично видит меня.
— Да вот же… Эй, ты, Мошка, стой!..
У меня кровь бросается в лицо, в глазах — колючие иглы, невольно ускоряю шаг. Вот уже бульвар, я вижу памятник.
Преследование продолжается и становится наглее.
— Тпру, Мошка, не удирай! — слышу я у себя за спиной.
Встречные улыбаются: всем, вероятно, нравится эта веселая молодых купчиков. Я почти бегу, но мое желание уйти от преследователей придает им еще больше смелости.
Стыд, огромный, невыносимый, тяжелый стыд сжигает меня. Я теряю соображение, сердце замирает в грудя.
Перед глазами мелькают неясные очертания вершин колоколен, куски голубого неба и желтые блики теплого солнца. Сворачиваю на бульвар, направляюсь прямо к памятнику, в надежде, что меня здесь оставят в покое.
Но один из моих преследователей хватает меня за пальто и кричит:
— Тпру, жид… тпру, жид…
Детишки помирают со смеху, и не очень огорчены взрослые. И вот тут со мной происходит страшная неожиданность. Я левой рукой ударяю молодого парня с такой силой, что он падает через цепь памятника на гранит. Силой инерции я сам теряю равновесие и сваливаюсь вместе с моим врагом, и, не помня себя от злости и мучительного негодования, я впиваюсь зубами в его шею…
В глазах моих темнеет. Теряю над собой волю…
Сбегается народ, я это чувствую по топоту ног и по множеству голосов. Слышу отдельные возгласы:
— Жид что делает, а? Кровь христианскую пьет…
И вслед за этим собравшаяся толпа плотнее смыкает ряды, и меня начинают бить. Сначала бьют кулаками, а потом и ногами. Но мне не больно, мне кажется, что ктото надо мною высыпал мешок с картофелем, и мне даже приходит мысль, — хорошо, что не бьют по лицу. Не знаю, сколько времени продолжается эта сцена. Я теряю последние остатки человечности, челюсти мои помимо воли замыкаются в мертвой хватке, и я не могу разжать их, а избиение продолжается, особенно ощутительны удары ногами в бока… Раздаются полицейские свистки, кричат: «Расступись!», и холодным куском металла кто-то раскрывает мне рот…
Что происходит дальше, я не помню. Хорошо представляю себе момент, когда, совершенно опустошенный внутри, без всякой мысли в голове, я поднимаюсь по лестнице квартиры Саши. Сейчас только я начинаю испытывать невероятную боль. Все тело ноет и горит. Саша, увидев меня, вскрикивает и бледнеет.
— Что с тобой? — кричит она.
— Я убит, — говорю я, — помоги мне… — и, шатаясь, подхожу к дивану и теряю сознание.
Саша и Катя помогают мне раздеться, пьяный Коля отит тяжелым сном и ничего не слышит. Когда с меня снимают рубаху, Саша вскрикивает и в ужасе отшатывается. Все мое тело покрыто сплошной синевой и огромными фиолетовыми подтеками.
— Не плачь и не изумляйся, так и должно было быть, и всегда так бывает, когда люди добровольно идут на обман…
Несмотря на сильные физические страдания, мозг мой сейчас совершенно ясен, и предо мною с необычайной четкостью встают мельчайшие детали только что происшедшего…
Любовь к ближнему… Люби ближнего, как самого себя, — кто выдумал эту мировую ложь, какому злодею надо было человечеству завязать глаза…
— Проклятие! — кричу изо всех сил, внутри у меня клокочет буря, моему возмущению нет предела.
А Саша, ломая руки, умоляет меня не кричать и не будить Колю.
— Пусть, пусть проснется! Пусть пожалеет, что его не было на бульваре: он бы тоже мог принять участие в избиении жида…
— Ну, я тебя умоляю — не кричи, ведь ты не понимаешь, что может быть…
— Может быть? Да ведь это уже случилось? Худшего ничего не может быть. Нет, голубчики, теперь для меня все ясно. Мы с тобою — добровольные статисты большой феерии, разыгранной попами за счет народной темноты…
Эта минутная вспышка окончательно ослабляет меня, и я снова падаю в бездну…