15. Номерной

15. Номерной

Весь день прячусь в Старом городе. Брожу среди однообразных глинобитных домиков с плоскими крышами, заглядываю в узенькие улички, зорко ищу городовых и шатаюсь по местному базару.

На мне холщевая рубаха без пояса, коротенькие брючки и парусиновые туфли. На давно не стриженных кудрях румяным блином лежит коричневая кепка. В руках свернутая трубочкой моя рукопись — «Горничная». Паек съеден.

Иду налегке.

Боязнь быть пойманным оставляет меня. Прихожу к убеждению, что я давно имею право на свободу, раз у меня есть паспорт. Ведь других преступлений за мной нет.

Эта мысль меня успокаивает, и я решительно ухожу из Старого города и направляюсь к Новому Ташкенту.

Здесь широкие, просторные улицы, много садов, а Соборная даже вымощена.

Садится солнце. Спадает жара. Во мне зарождается издавна знакомая тревога. Куда итти? Где найти приют?

И вообще, что делать в чужом городе? Как добыть, как заработать ночлег и кусок хлеба? Мне больше ничего не надо.

Как всегда в подобных случаях, сутулюсь, низко опускаюсь и бессознательно перехожу из улицы в улицу, а при встрече с людьми бросаю исподлобья беспокойный взгляд, ища на лицах доброту.

Вот такой человек на одной из окраинных улиц попадается мне навстречу. Он высокого роста, с широкой русой бошэдой. Замечаю особенную мягкость в его серых глазах. И я осмеливаюсь:

— Можно вас спросить… Извините, пожалуйста, за беспокойство… Я сегодня прибыл в Ташкент… У меня никого здесь нет… Хочу найти работу…

Доброжелательная улыбка появляется на губах незнакомца. Он дотрагивается рукой до моего плеча.

— Что вы умеет делать?

— Мне все равно. Любую работу постараюсь выполнить. Я грамотный, — тихо и не совсем уверенно добавляю я.

— Паспорт у вас имеется?

— Да, конечно…

— Тогда идем ко мне. Там поговорим.

Тяжелый груз спадает с плеч моих, и я немного выше поднимаю голову.

Идем по длинной широкой улице, украшенной по обеим сторонам буйно разросшимися каштанами, дубами и тутовыми деревьями. Идем молча, пока не достигаем конца улицы. Здесь мы останавливаемся перед деревянными воротами.

В глаза бросается голубая вывеска: «Семейные банд».

Входим в продолговатый чистый двор. С правой стороны вдоль одноэтажного здания тянется деревянная панель. Дом похож на торговый амбар, имеет восемь дверей и столько же окон. Над каждой дверью белыми цифрами по голубому полю обозначен номер.

— Вот здесь мое владение, — говорит мой случайный знакомый.

— Вон там, в глубине двора, вы видите голубой домик с террасой? Там живу я с женой. Больше у нас никого нет. Меня зовут Мирошников, Иван Захарович. Мне нужен номерной. Вы понимаете? Эти бани имеют восемь номеров. Мне нужен человек, который мог бы этими номерами заведывать. Что надо делать, я вам объясню потом, если согласитесь служить…

— Конечно, согласен… Даже очень согласен, — радостно взволнованный, говорю я.

— Ну, в таком случае зайдем в дом.

Мирошников мне нравится, хотя его слишком прямая фигура, ровный голос, строгий тон и некая величавость в движениях и жестах немного пугают меня. Не знаю почему, но я к нему подхожу с некоторой опаской.

На террасе нас встречает девочка, напоминающая куклублондинку. Круто вьющиеся локоны окружают хорошенькое личико, освещенное ясными голубыми глазами.

— Вот это — моя жена, Анна Федоровна. Твоя хозяйка.

Мирошников садится за стол, покрытый голубой скатертью.

Всеми силами стараюсь не выдавать своего волнения.

Девочка-жена и неожиданное обращение ко мне на «ты» сразу отдаляют меня от будущего хозяина. Я положительно боюсь его. Но делать нечего. Приходится принять то, что предлагает судьба.

Мирошников долго, подробно и все тем же ровным голосом объясняет и перечисляет все мои обязанности. А я стою перед ним и чувствую себя неловко.

— Что у тебя торчит подмышкой? — внезапно задает вопрос хозяин.

Кровь бросается мне в лицо, и в глазах становится жарко.

— Это ничего… Упражняюсь… Пишу, когда делать нечего…

— Покажи.

Иван Захарович протягивает руку. А потом, когда я, совершенно растерянный, отдаю ему «Горничную», он раскрывает сверток, внимательно вглядывается в первую страницу, а затем, возвращая рукопись, говорит:

— Ты вот что: эти глупости оставь, а лучше займись полезной работой. Главное, следи, чтобы не было в номерах угара.

Домик состоит из двух комнат, террасы и кухни.

Рядом с кухней имеется небольшая чуланообразная комнатка с крошечным, величиной с форточку, оконцем, выходящим на задний двор. Вот это помещение хозяин предоставляет мне. Обстановка состоит из узенькой койки, одной табуретки и стола с ящиком. Когда остаюсь один, я прячу в стол «Горничную» и думаю: «Здесь в этой тишине хорошо будет сочинять». Замечаю, что во всем доме преобладает голубой цвет — под стать хозяйкиным глазам.

Иван Захарович вводит меня в курс моих обязанностей.

Наиподробнейшим образом изучаю все, что касается «наших» семейных бань. За исключением первого номера, наиболее обширного и лучше обставленного, остальные семь номеров представляют собой совершенно одинаковые помещения: маленькая передняя, мыльная и горячая с деревянным полком.

Я должен следить за тем, чтобы в баках была горячая вода, а в бочках с медными кранами — холодная. Хотя бани небольшие и носят какой-то домашний характер, тем не менее работы немало.

Встаю на рассвете, затапливаю четыре печки (каждая печь обогревает два номера), ношу воду из колодца — сто сорок ведер, вымываю полы, полки, скамьи и шайки.

К десяти утра, когда каменки раскалены и когда над углями сгоревших дров окончательно исчезают зеленые язычки, я закрываю заслонки и жду посетителей. В восемь часов вечера бани закрываются, и тогда я свободен.

Работа тяжелая, унизительная, однообразная и никаких радостей в себе не содержит.

Питаюсь хорошо, вместе с хозяевами. Роль кухарки исполняет Хасан, пожилой татарин. Мы с ним по-братски делим наш труд. Я ему помогаю по кухне — чищу картофель, выношу помои, а он по утрам колет для меня дрова и носит воду.

Хасан тоже солдат черняевской армии, хорошо говорит по-русски и давно знает Мирошникова.

— Ты как думаешь, кто такой наш хозяин? — задает мне однажды вопрос Хаоан и, не получив от меня ответа, продолжает: — Он, брат, фельдфебель нашей первой роты. Лютый был человек. Очень любил порядок и чистоту. А чуть что — по морде так хляснет, что зубы зашатаются…

— Почему же он банщиком стал?

— Известно почему — деньга завелась. Ну, и открыл себе дело. Он человек аккуратный, ему все на пользу идет. Жила тут Христина, вроде тебя номерами заведывала. При ней девчонка жила. Потом захворала баба и померла. Девчонку взял себе наш Иван Захарович и поженился…

— Сколько же ей лет?

— Теперь не знаю, а тогда годов четырнадцать было.

— А разве можно?

— А почему нельзя, ежели охота есть…

Хасан беззвучно смеется, и вместе с ним смеются темные щелки прищуренных глаз, жиденькая бородка пыльного цвета, широкое скуластое лицо с мелкими рябинками вокруг приплюснутого носа и маленькая тюбетейка на бритой голове.

Люблю Хасана. Незлобивый он человек. Ему пятьдесят лет, но мы с ним живем по-товарищески и поровну делим тоску нашей безрадостной жизни.

Знакомлюсь с почтенными обывателями, посещающими наши бани.

Больше всех запоминаю учителя Сыркина.

Он человек средних лет и на редкость толстый. Когда он переступает через высокую перекладину калитки, его огромный живот и непомерно широкая спина занимают весь просвет. На нем так много мяса и жира, что кажется удивительным, как может этот толстяк двигаться на своих, в сущности, маленьких ногах.

Сыркин — он же Лев Борисович — один из самых интересных ташкентцев. На его крупном, полнощеком лице всегда играет мягкая улыбка, а в его карих, немного заплывших глазах светятся ласка и доброта. Он вежлив и обращается со мной, как равный с равным, что чрезвычайно льстит мне.

— Здравствуй, друг мой, — приветствует меня Лев Борисович, с трудом переползая через нашу высокую калитку.

Веду его в первый номер, специально для него приготовленный.

Сыркин любит попариться и полежать на диване. Подобно всем толстякам он страдает одышкой и вообще движется с трудом. Занимает он номер два часа и платит вдвойне.

— Ну, как у нас сегодня парок?

— Хороший, крутой… Уж мы с Хасаном постарались для вас…

Толстяк не спеша начинает раздеваться, при этом отдувается и тяжело дышит. Я помогаю ему и жду с нетерпением, когда он вспомнит и заговорит о моей «Горничной».

Он все знает. Мы с ним не впервые беседуем о моем прошлом и о моих попытках сочинить книгу. К этому человеку я питаю полное доверие и нисколько не стесняюсь его. Особенно хорошо с ним разговаривать, когда после мытья и пара он ложится на диван и, кряхтя от удовольствия, пьет холодный яблочный квас, заранее мною приготовленный в количестве шести бутылок.

Тайно от Мирошникова притаскиваю свою «Горничную» и, замирая oт волнения, читаю учителю все написанне мною за неделю.

Лев Борисович лежит голый, в виде темнорозовой горы. Лежит на боку. Необычайных размеров живот не по: мещается на ложе и наполовину свисает.

Он слушает меня внимательно и серьезно.

Кончаю.

Сыркин, пыхтя и отдуваясь, залпом выпивает кружку кваса, а затем говорит:

— Хорошо, чорт возьми!.. Ей-богу, хорошо… Но, видишь ли, тебе все же следовало бы немного поучиться. У тебя не чувствуется грамматики. Но зато даешь правильное описание людей и предметов. А это уже чего-нибудь да стоит.

Слушаю его с большой радостью. В эти минуты я люблю его и готов для этого добряка сделать все, р чем бы он ни попросил.

Сыркин — первый образованный человек, близко подошедший ко мне. От него я впервые узнаю, как надо писать диалог. От него получаю первое представление о главных и слитных предложениях. Я весь полон благодарности, и его имя навсегда останется жить в моей памяти.

Сегодня пятница — банный день Сыркина. Мы с Хасаном стараемся вовсю. Каменка раскалена докрасна, и по-праздничному блестят чистотой простыни, подушки на диване и все прочие предметы банного обихода.

Скоро полдень. Сейчас явится мой друг-посетитель. У меня уже готова новая глава. Кажется, удалась. Должна ему понравиться. Но вот уже проходит обычный час Сыркина, а его нет.

Хозяин с утра ушел в Старый Ташкент договариваться относительно доставки дров, а мы с Хасаном поминутно выглядываем за калитку, поджидая Льва Борисовича, но вместо него возвращается Мирошников. Он по обыкновению спокоен, нетороплив, и хорошо расчесана его пышная темно-русая борода.

— Ждешь учителя? Напрасно, — он вчера у Членова на третьей сотне пельменей скончался… У евреев дело быстро идет, ежели насчет покойников… Вчера помер, а сегодня уж весь город хоронит…

Черная пелена падает перед моими глазами. Готов закричать с отчаяния.

В одно из воскресений, когда бани закрыты, Мирошников делает мне неожиданное предложение. За столом сидят хозяйка, хозяин и я.

Иван Захарович не торопясь прожевывает последний кусок, салфеткой стряхивает с бороды крошки и, обращаясь ко мне, говорит:

— Вот что, милый… Хочу тебе еще одно дело предложить. Не хочешь ли ты позаняться с моей Анной Федоровной?

Иван Захарович обводит глазами жену, а потом упирается зрачками в меня. Прихожу в смущение.

— Ну, вот, значит… Будет тебе за это прибавка к жалованию.

— Я сам еще очень мало знаю…

— А нам многого и не надо, — перебивает меня хозяин. — Читать научишь понемножку, ну и писать, — вот и все. Три рубля прибавлю на месяц.

В тот же день, когда Иван Захарович по обыкновению заваливается штать, мы с хозяйкой приступаем к первому уроку.

У нее есть азбука и тетрадка — остатки брошенного ученья.

Сам Мирошников пробовал поучить жену, но попытка оказалась неудачной.

Мы с хозяйкой сидим на террасе друг против друга.

Из спальни доносится равномерный храп спящего хозяина.

Голубые занавески опущены, но и сквозь них знойные лучи полуденного солнца обдают террасу пламенем.

Моя ученица молитвенно сложила обнаженные руки и широко раскрытыми глазами по-детски смотрит на меня.

Трогательно ниспадают льняные локоны на узенькие плечики.

Никак не могу привыкнуть к мысли, что предо мною сидит не девочка-подросток, а жена бывшего фельдфебеля Мирошникова.

Чтобы не разбудить хозяина, мы разговариваем полушопотом.

— Вы писать совсем не умеете?

— Нет, — коротко отвечает Анна Федоровна.

— А долю занимался с вами Иван Захарович?

— Нет, всего один год.

И опять предо мною ясным светом блистают голубые детские глаза. В них так много кротости, доверчивой наивности, что мне становится даже неловко.

— Почему же вы не научились писать?

— Я боялась очень.

— Кого?

— Мужа своего… Как закричит, как топнет ногой, как сожмет кулак — я вся и обомлею. И все из головы выпадает.

Анна Федоровна обрывает речь, прислушивается и, убедившись, что муж спит, добавляет:

— Иван Захарович страсть какой строгий, — чуть что не по нем, так сейчас же в карцер.

— В какой карцер?

— А в такой, что у нас в сенях, такая каморка имеется…

— И что же потом?

— А потом ничего: посижу, поплачу — и все тут.

У меня сжимается сердце. И в моем сознании растет чувство ненависти к хозяину.

Не знаю, как приступить к уроку, с чего начать, а главное, не могу притти в спокойное состояние. Безобидный детский облик моей хозяйки беспомощное дитя, попавшее в лапы жестокого человека — усиливает мое чувство жалости к женщине-ребенку, и я готов вступить в борьбу с Иваном Захаровичем.

— А вы меня, не будете наказывать? — неожиданно обращается ко мне хозяйка и с просительной лаской чуть слышно дотрагивается до моего локтя.

— Нет… Что вы, разве можно…

Задыхаюсь от волнения и чувствую, что сегодня наш первый урок сорван. Но, чтобы не навлечь гнева хозяина, я пробую показать Анне Федоровне, как надо читать по складам. Вскоре просыпается хозяин, и наш урок заканчивается.

Весь город знает, что умер учитель Сыркин. О нем говорят как об очень умном и на редкость добром человеке.

Но никому в голову не приходит, что номерной при семейных банях Мирошникова, человек совсем незаметный, плачет по ночам, вспоминая первого и лучшего друга.

Не могу писать. Робкие мысли не укладываются на бумаге, и моя тайная от всех работа не дает мне той высокой радости, какую я переживал, слушая одобрительные отзывы Льва Борисовича.

Теряю веру в свои силы и задыхаюсь в моей тесной, замкнутой жизни.

Суровый, холодный и равнодушный ко всем людям Иван Захарович, забитая ограниченная Анна Федоровна с ее голубыми немигающими глазами куклы и даже Хасан, ежедневно повторяющий одни и те же рассказы о доблестях черняевской армии, до того мне надоели, до того наскучили, что только и думаю об уходе.

Не хочу быть номерным. Пускай лучше погибну на бродячих тропах, чем сидеть здесь, в этом жалком убежище, обслуживать и видеть голые тела ташкентских купцов и усатых полковников.

С такими приблизительно мыслями выхожу за ворота владения Мирошникова.

Сегодня праздник — Успенье. День нерабочий. Направляюсь к городскому парку, чтобы там на свободе хорошенько обдумать, как мне быть дальше и хорошо ли сделаю, если брошу службу.

Медленно поднимаюсь по нашей мягкой, пыльной улице. Скоро подойду к центру. Уже виден украшенный золотым крестом голубой купол нового собора. Вдруг останвливаюсь. На противоположной стороне улицы стоит молодая, коротко остриженная девушка и старается с помощью палки сбить каштаны с растущего перед крохотным домиком громадного, ветвистого дерева.

Она это делает слабо и неумело. Часто палка не достигает нижних ветвей.

Останавливаюсь и слежу за движениями девушки.

Она очень мила. У меня является желание помочь ей. Перехожу улицу и останавливаюсь в нескольких шагах от дерева, сплошь осыпанного коричневыми плодами.

Брошенная палка вновь возвращается ни с чем. Девушка взглядывает на меня, разводит руками и смеется.

— Позвольте… Я сейчас сшибу, сколько хотите…

— Пожалуйста, — выражает она свое согласие.

Поднимаю с земли довольно тяжелую кривую палку, размахиваюсь и с особенной силой швыряю в дерево. Густым дождем падают с дробным стуком каштаны.

Радостным восклицанием встречает мой успех девушка.

— Как это вам удается? Спасибо большое… Сейчас корзинку….

Она уходит в домик, а я наношу каштану второй удар. Из маленького оконца выглядывает голова старухи в белом накрахмаленном чепчике.

— Мама, посмотри, какое множество каштанов упало… — слышится со двора голос девушки, и вскоре она сама появляется с корзинкой в руках.

Мать называет ее Соней. Хорошо запоминаю удлиненный разрез темно-серых глаз и на редкость густые черные ресницы.

— Позвольте, я соберу, — предлагаю я.

Девушка с веселой улыбкой протягивает мне корзинку. С чисто обезьяньей ловкостью собираю каштаны и через несколько мгновений возвращаю доверху наполненную корзину.

Девушка благодарит и уходит. В окне исчезает белый чепчик.

Вот и все. Но для меня, одинокого человека, этот маленький случай является чрезвычайно интересным событием.

— Соня, Соня… — повторяю я, сидя на скамейке в городском саду.

Мысленно вхожу в крохотный домик, где живет Соня.

По моему мнению, она должна быть умна и образована.

Припоминаю, что в Москве и Петербурге все учащиеся и образованные женщины носят короткие волосы.

На обратном пути, проходя мимо знакомого домика, осененного столетним каштаном, замедляю шаг, остро вглядываюсь в оконце, но никого не вижу.