8. Скабичевский
8. Скабичевский
Петербург встречает нас салютом. В Петропавловской крепости ревет пушка, извещающая население о предстоящем наводнении. Въезжаем в сырую изморозь осеннего утра.
Сквозь серый сумрак болотными цветами Желтеют, огни огромных витрин Невского проспекта. По широким панелям неразрывной массой текут сгорбленные силуэты людей, привыкших к бессолнечным дням непогожего севера.
Глухо стучат подковы брюхатой лошадки нашего извозчика… Татьяна Алексеевна заметно оживляется.
— Вот Знаменская церковь. Здесь меня крестили, — говорит она, указывая рукой на большую круглую глыбу, окутанную мутными волнами тумана.
После долгих скитаний по мокрым улицам, остуженным суровым дыханием недалекого взморья, мы находим комнату на одной из линий Васильевского острова.
Уплачиваю квартирной хозяйке за два месяца вперед.
Покупаю трехпудовый мешок картофеля. Запасаюсь чаем и сахаром. К концу дня у нас еще остается семь рублей с копейками.
— Живем, Таня!.. Не робей, курнофиля… Вот увидишь, как хорошо все устроится!.. Чорт с ней, с непогодой! Было бы светло вот здесь, внутри…
Говорю преувеличенно весело. Стараюсь показать себя бодрым, сильным, уверенным.
Татьяна Алексеевна верит, успокаивается и, по-видимому, рада, что попала на родину.
-. Завтра сходим в Галерную гавань. Зайдем к Коле. Вот обрадуется!.. Потом можем посетить Никульцевых, — мечтательно говорит жена.
А я в эту минуту думаю о Скабичевском. Он представляется мне человеком высокого роста, с большой окладистой бородой и добрыми голубыми глазами. Подожду еще денька два, осмотрюсь, приведу себя в порядок, а затем…
Тут мечта начинает творить легенду. Знаменитый критик очень рад моему приезду. Он хвалит «Ростовские трущобы», ласкает меня теплыми лучистыми глазами и предлагает мне вступить в члены редакции только что образовавшегося толстого журнала «Слово».
Проходит день. Ночью долго не могу заснуть. Яркие лучи предстоящего успеха играют в моем сознании. Ощущаю себя в большом многолюдном городе, в центре умственной жизни страны, и, обогретый, успокоенный, я улыбаюсь моему будущему и набираюсь сил для следующего дня.
Татьяна Алексеевна знакомит меня с родным своим братом, Николаем Алексеевичем Ростовцевым, работающим на Русско-Балтийском судостроительном заводе в качестве слесаря.
Входим в маленькую комнатенку с убогой обстановкой и ощутительным запахом сырости.
Николай Алексеевич человек небольшого роста, коренастый, с круглой, коротко остриженной головой. Он светлый блондин с темными усами и небольшой бородкой. Из-под пушистых бровей весело выглядывают небольшие голубые глаза.
Происходит трогательная встреча. Появление единственной сестры, после пятнадцатилетней разлуки, приводит Колю в такое состояние, что несколько мгновений он не может слова вымолвить.
Взволнована и моя Таня. У сестры и брата глаза полны слез.
Узнаем, что Николай Алексеевич второй месяц сидит без работы.
Его жена, довольно миловидная женщина, не спускает удивленных глаз с Татьяны Алексеевны.
В этом полутемном уголке играет трехлетняя белокурая девочка, похожая на куклу.
Татьяна Алексеевна берет ребенка на руки, с материнской нежностью ласкает свою маленькую и единственную племянницу, названную Таней в честь тети.
Худенькое личико, обрамленное светлорусыми локонами, рахитичные ножки и преждевременная печаль в чистых детских глазах, — вызывают чувство острой жалости.
Завязывается разговор между тетей и племянницей.
— Ты знаешь, кто я тебе такая?
— Здаю. Моя тетя, — правильно выговаривая слова, отвечает светлокудрая малютка.
— Покажи, как ты любишь тетю, — вмешивается мать.
Ребенок обеими ручонками обвивает шею Татьяны Алексеевны.
Мягким светом озаряется лицо жены моей.
Непередаваемую ласку источают ее глаза.
— А кто этот дядя? — экзаменуют родители дочку, указывая, ей на меня.
— Знаю, — слышится тонкий голосок.
— Как зовут?
— Дядя Леша…
— К нам пойдешь жить? — вдруг вырывается у меня вопрос.
— Пойду, — отвечает малютка и крепко обнимает ручонками шею Татьяны Алексеевны.
Мы с женой многозначительно переглядываемся. Незаметно передаю ей трехрублевую бумажку.
Собираемся уходить. Девочка поднимает рев. Заканчивается тем, что родители вместе с дочкой идут нас провожать.
Приходим к нам. Угощаем родственников чаем. Татьяна Алексеевна подробно расспрашивает о знакомых, о бывших друзьях, о двоюродных сестрах и о маме крестной.
Девочка все время держит себя прилично. Сама играет безделушками и ни малейшего каприза… Даже родители удивляются.
Но стоит им только подняться с места, как Танюшка заявляет о своем желании остаться здесь. Никакие уговоры не помогают. Ребенок плачет обильными слезами.
Мы снова переглядываемся с женой, после чего я предлагаю оставить до утра ребенка у нас.
Отец и мать колеблются. Но плач ребенка побеждает, и девочка остается у нас.
Нужда берет меня за шиворот, усаживает за стол и шепчет: «Пиши, иначе погибнешь»…
Я подчиняюсь. Иного исхода нет. Надежда на Скабичевского еще не угасла. Но как я пойду к нему с пустыми рзжами?
Эта мысль живет во мне уже вторую неделю. Каждый день беседую по этому поводу с Татьяной Алексеевной.
— Ты, конечно, права, — говорю я ей, — так дальше жить нельзя. Мы уже тащим необходимые вещи в ломбард. Этого надолго нам не хватит. Но и тебе поступать на фабрику не имеет смысла. Будешь гнуть спину целый день за семьдесят пять копеек. Нет уж, подожди… Дай мне дописать…
— Разве я против? Я счастлива, когда вижу тебя за письменным столом. Но ведь ты над каждой страничкой сидишь по нескольку дней… Я боюсь, что мы не дождемся… Я не могу сегодня купить для ребенка молока…
Последние слова Татьяна Алексеевна произносит прерывающимся голосом.
Через несколько дней с рукописью в кармане отправляюсь к Скабичевскому. Я давно знаю, где живет известный критик, знаю дни и часы приема. Не впервые хожу по Фонтанке, заглядываю во двор, приближаюсь мелкими осторожными шажками к заветной двери. Мне стоит потянуть медную ручку звонка, и я увижу того, кем полно мое сознание, кому обязан я моими светлыми надеждами… Но боязнь загнанного человека, горькие остатки бездомной жизни, неуверенность бедняка, с завистью заглядывающего в чужие окна, — отбрасывает меня от двери Скабичевского.
Но сегодня я добьюсь свидания. Не стану больше обманывать жену, уверяя, что не застал критика дома.
Робко дотрагиваюсь до медной ручки звонка и замираю в ожидании.
Шаркают ноги. Открывается дверь. Небольшого роста старик с опухшим лицом, с полуголым черепом, с заплывшими маленькими глазами, с отвислой нижней губой, шамкая и хрипя, спрашивает: — Вам чего?
— Мне нужно к господину Скабичевскому, — набравшись храбрости, говорю я.
Старик проводит по черепу рукой в теплой вязаной перчатке без пальцев и шамкает:
— Допустим, что я Скабичевский. А дальше что?
— Видите ли… Мне хотелось… Я — Свирский…
— Ну, так что ж?
— Вы обо мне писали… о «Ростовских трущобах»…
— Ну, так что ж?
Теряю почву. Слабеют ноги.
Вытаскиваю сшитую мною тетрадку и дрожащей рукой протягиваю ее критику. Так инвалид, выпавший из жизни, подает благодетелю заявление о бедности.
— Как называется?
— «В царстве нищеты».
— Хорошо, придете через две недели за ответом — не сюда, а в редакцию, — добавляет Скабичевский и протягивает мне опухшие короткие пальцы.
С меня и этого довольно. Хоть в передней, а все же принял.
Стараюсь внушить себе, что очерки возьмут, и я, скромный провинциальный сотрудник буду напечатан в толстом столичном журнале.
Сегодня во мне не горят огни надежд и приниженно молчит фантазия. Иду пешком через весь город. Стучат колеса ломовых извозчиков, шумит огромный город тысячами голосов, а в ушах моих слышится голос старика: «Ну, так что ж?» Вечер. За единственным окном гудит холодный приморский ветер.
Комната тускло освещена столовой лампой с розовым абажуром в виде тюльпана. Маленькая Танюшка крепко спит на диване. Мы с женой сидим перед печкой, смотрим на догорающие дрова и тихо обмениваемся мыслями.
Разговор вертится вокруг имени Скабичевского. В нашей необеспеченной жизни это имя является для нас символом веры, упования и будущей радости.
Скрываю от жены холодный прием, оказанный мне Скабичевским.
И поэтому она вместе со мною плетет венки грядущего счастья, выдуманного мною.
Зарываю картофель в тлеющую золу, закуриваем дешевые папиросы «Пушка», пахнущие угаром, и продолжаем нашу беседу.
Осталось пять дней. Скоро конец нашим бедам. Снимем квартиру, создадим уют, подрастет Танюшка, отдадим ее в школу…
Неожиданный стук в дверь прерывает мою речь.
— Войдите!
Входят — Миша Городецкий и Потресов. Мы удивлены, обрадованы и смущены.
— А мы вот они!.. — восклицает Городецкий, но, завидя спящего ребенка, ладонью закрывает рот, обводит меня и жену прищуренным взглядом и многозначительно спрашивает:
— Уже?.. Как скоро!..
Вопрос вызывает общий смех.
Татьяна Алексеевна в отчаянии — нет угощения. В доме один двугривенный. Но гости непритязательны, и оба заявляют о своей любви к печеному картофелю.
Завязывается оживленная беседа. Узнаем интересные новости.
Розенштейн, Никитин, Потресов и Городецкий оставили «Приазовский край». Московский Сытин открывает новую газету под названием «Русское слово». Розенштейн приглашен редактором. Он сейчас в Москве.
— А мы, — говорит Миша, — приехали сюда познакомиться с представителями высшего света и как-нибудь поуютнее устроиться в Зимнем дворце… Ну, а как ты себя чувствуешь «на берегу пустынных волн?»
Мне стыдно сознаться в моей неустроенности. Тем не менее отвечаю:
— Пока неплохо. Был у Скабичевского, сдал ему новые очерки для толстого журнала «Слово» и… вообще неплохо.
Татьяна Алексеевна, не переносящая лжи, перебивает меня и со всею откровенностью рассказывает гостям о нашем более чем тяжелом положении.
Потресов и Городецкий оживляются, и глаза становятся веселыми.
— В таком случае, — начинает Городецкий, — разрешите и нам быть откровенными: ваша печеная картошка является для нас и завтраком, и обедом, и ужином…
Мы переглядываемся и умолкаем.
Догорает лампа. Сопит носиком ребенок. Гости уходят. Тишина.
— «Ну, так что ж?» — шелестит голос Скабичевского.
Наступает для меня день страшного суда. Моя судьба в руках Скабичевского. Бедная Таня молчит, но сколько тревоги в ее больших серых глазах. Мысленно перечитываю рукопись, сданную мною.
В целом ряде очерков я рисую жизнь промысловых нищих. Даю склизкое дно жизни, населенное людьми, потерявшими облик человеческий. Стараюсь доказать, что мои персонажи тоже люди и, может быть, неплохие.
Утверждают, что падение человека зависит не от него самого, от экономических условий, от общественного строя и от среды, окружающей его.
Все люди рождаются одинаковыми — маленькими, голенькими и беспомощными. Нет мудреца, способного, глядя на младенца, сказать — он будет нищим или он будет членом государственного совета. Но почему так много на свете несчастных, обездоленных и изгнанных из жизни?..
Перед этим острым вопросом стою в недоумении. Но зато мне хорошо знаком быт униженных людей. И этим бытом, множеством фактов, свидетельствующих о жестокой несправедливости и бесправии, насыщены мои очерки.
Неужели. Скабичевский отвергнет?.. Ведь я все свои силы вложил, и, когда писал, у меня внутри рыдал каждый нерв от жалости к людям, измолотым и задавленным чьей-то тяжелой, жестокой рукой.
Розенштейн называет Скабичевского либералом. Хорошенько разобраться в значении этого слова я не могу, но думаю, что слово хорошее, и Скабичевский мои очерки примет и напечатает.
Так в это серое холодное утро, направляясь в редакцию, успокаиваю себя.
Сторож, высокий, тощий старик, говорит мне:
— Пойдешь по коридору — вторая дверь направо.
На минутку останавливаюсь. Хочу унять волнение сердца.
— Здравствуйте, — обращаюсь я к широкой спине Скабичевского.
Старик поворачивает голову. Замечаю на его затылке длинные жидкие волосы, ниспадающие на плечи. Он вглядывается в меня, вспоминает, шарит опухшими руками по столу, находит рукопись и говорит:
— Прочитал… Неплохо, но для толстого журнала не подходит: материал незначителен. Вы бы к Нотовичу снесли в «Новости»…
Выхожу. Передо мною темная завеса. Мне становится страшно.
Как хорошо умереть сейчас!..