13. На Воле

13. На Воле

Давно живу на воле. Далеко позади лежит Петербург, оставленный мною немедленно после освобождения. Давно уже исхожены мною светлые просторы и пережиты знойные летние дни. Сейчас нахожусь в пути между Киевом и Жмеринкой. Всеми мыслями тянусь к югу. Боюсь холодного ненавистного севера. Хочу во что бы то ни стало попасть в Одессу.

Уже начало сентября. В солнечные дни достаточно тепло, и шагать еще можно, хотя в утренние часы уже слышится прохладная свежесть в дыхании ветра.

Изнашивается пышный наряд лета. Линяет и становится ломкой трава, босые ноги уже чувствуют охлаждение земли, пахнущей грибной сыростью. С тревогой и тоской слежу за желтыми потоками, стекающими с вершин тополей и берез.

Медленно уходит лето, а вместе с ним гаснут мои мечты и узким становится круг моих печальных дум.

Мое сознание полно одним стремлением — скорее укрыться oT настигающей меня осени и спрятаться от нее в солнечную Одессу, где несомненно найду приют.

Вхожу в город перед вечером. Идет мелкий дождь, и c моря несет холодом. На мне почти истлевшая рубаха, длинные штаны, подаренные мне Савельичем, а на босых ногах — опорки. Пиджак и сапоги давно проедены мною.

Шагаю по Базарной улице, кружусь на толкучке и зорко вглядываюсь в лица прохожих в надежде найти знакомого. Все люди чужие. И город, суливший мне так много и так красиво сиявший в моих грезах, оказывается чужим и холодным.

Изнемогаю от усталости. Меня мучает голод, а впереди бесконечная, долгая ночь.

В полночь, когда город засыпает, я примащиваюсь на каменной площадке винного погребка и там остаюсь до рассвета.

Ухожу в гавань. Там верчусь вокруг торговых контор, десятки, раз обхожу пристань и всюду, где только можно, ищу работу. Готов отдать все свои силы за кусок хлеба и ночлег, но таких, как я, здесь множество, и, подобно чуме, свирепствует безработица.

Проходит еще один мучительный день без крова и пищи. Но вот опять темнеет, и приближается страшным призраком осенняя ночь.

Мокрые от дождя улицы светятся сотнями огней. Медленно подвигаюсь к центру с твердым намерением выпросить на ночлег.

Голод, мучивший меня со вчерашнего дня, сейчас утихает, и я перестаю мечтать о пище. Обычные грезы о горячих пирогах, начиненных ливером, о теплом ситном с тонкой, хрустящей на зубах корочкой, мечты о ветчине, о колбасах и тушеной говядине истощают запас моих сил.

Сейчас во рту сухо, кружится голова, но есть не хочется: усталость побеждает голод.

Чувствую и сознаю, что больше не в состоянии оставаться под холодным осенним небом.

Стою на Соборной площади. Здесь не так светло и нет городового. У меня уже и фраза готова: «Помогите голодному».

Кратко и вразумительно.

Успокаиваю гордость, доказывая ей, что нет ничего позорного в том, если человек в моем положении остановит прохожего, обнажит голову, протянет руку и шепнет: «Помогите голодному». И гордость уступает.

Остается выполнить намерение. Проходит час, пропускаю сотни людей и не двигаюсь с места.

Один человек, я помню, очень добрый на вид и без зонтика, замедляет шаг и, мне кажется, смотрит на меня милосердными глазами, а я отворачиваюсь, притворяюсь озабоченным и отхожу в сторону.

— Ну, и околевай, — говорю я самому себе и оставляю площадь.

С каждым часом город становится тише. Пустеют широкие, длинные коридоры улиц. Реже стучат о камни подковы, и уже не слыхать конок.

Давно погасли кричащие огни магазинов, и золотой отблеск витрин уже не играет на влажных плитах тротуаров.

Наступающая тишина пугает меня и приводит в отчаяние. Мною овладевает тоска, тоска по крову. Мне необходимо убежище, где бы я мог, наконец, почувствовать себя в четырех стенах и где бы надо мною висел потолок, а не эта черная тьма, сеющая дождь и холод.

С болью сердечной слежу за тем, как постепенно исчезает свет в домах. Вот там уже спят, а здесь еще только укладываются. У всех есть постель. Даже звери лесные спят в берлогах.

Человек, идущий впереди меня, так спешит, что я едва поспеваю за ним. Я сейчас напоминаю пса, потерявшего хозяина.

Боюсь одиночества и липну ко всякому проходящему мимо.

Во мне загорается злоба, и на минуту возвращаются силы.

Бунтуют мысли, и я рычу на город. Брожу по пустынным улицам и сею проклятия. А немного спустя, совершенно обессиленный, припадаю к холодной влажной стене многоэтажного дома, глотаю слезы и тихо шепчу:

— Умираю… Умираю…

Вот она — эта улица. Нашел-таки. А ведь сколько времени ищу ее. Здесь, на этой улице, имеется дом старинной постройки с подвальными торговыми помещениями.

К каждому из них ведут каменные ступени, а внизу — площадка и дверь. От дождя подвалы защищены железными односкатными крышами. Стоит только спуститься вниз — и ночлег готов. Можно будет, наконец, вытянуть ноги во всю длину.

Выбираю самый крайний подвал — подальше от ворот.

Вот я уже внизу. Предо мною дверь. Висит тяжелый замок. И пусть висит.

Плоский камень совершенно сухой. Отлично. Меня не видно.

Полумрак и тишина. Где-то наверху позванивает дождь. Ложусь на холодную каменную плиту.

— Эй, ты, мусью, вылазь-ка!

Этот окрик камнем падает на меня. Но смутная надежда, что это не ко мне относится, заставляет меня помедлить немного.

— Слышишь ты, вылазь, говорят тебе, а ие то метлой…

Делать нечего — придется подняться.

Наверху меня встречает бородатый дворник в тулупе, с метлой подмышкой, и усатый городовой с клеенчатым плащиком на плечах.

— Зачем полез? — кратко и внушительно осведомляется городовой.

— Спать захотел, — отвечаю я просто и без всякой боязни.

Мне сейчас все равно: пусть хоть на каторгу, только бы не оставаться на улице.

— Ловкач ты, видать. Какой Гран-Отель себе нашел. А что в руках у тебя? Куда фомку спрятал?

Городовой обшаривает меня руками, ничего не находит и охладевает ко мне.

— Проваливай, — говорит он в заключение.

— А вам жалко, если человек поспит на камне? Фараоны проклятые, что я вам сделал? Чем я вам помешал, дармоедам?

Я не говорю, а кричу. Мне хочется учинить скандал, быть арестованным, избитым, лишь бы не оставаться под открытым небом.

Но странно: ни городовой, ни дворник на меня не обижаются.

— Ладно, проваливай знай. Грамотный больно. Ну, пшел прочь, покуда по-людски разговариваю!

И я отхожу.

Теперь знаю, что мне делать. Спасибо городовому.

Ведь ничего нет легче, как быть арестованным. Впрочем, для этого необходимо совершить беззаконие или, по меньшей мере, не иметь паспорта. Но что тут совершить, когда весь город спит? А паспорт, к сожалению, у меня имеется.

А вот я возьму и пошлю его ко всем чертям!

Опухшей мокрой рукой вытаскиваю из-за пазухи твердый, чистый, нигде не прописанный документ и рву его сначала пополам, а потом уже со злобной радостью дроблю бумагу на мелкие клочки и разбрасываю вокруг себя.

Становится легче на сердце. Оживает надежда на избавление.

Сейчас меня уже не пугают молчаливые каменные громады с черными квадратами потухших окон…

Скоро, скоро найду убежище. Стоит только добраться до первого полицейского поста.

Допрос учиняет дежурный околоточный, заспанный, злой и нервный. Маленький, сухой и черный, с рассеченной верхней губой, он топорщится, кричит и старается быть грозным.

— Как звать? Род занятий? Какой губернии? Вероисповедание?

Он так осыпает меня вопросами, что я едва успеваю отвечать.

Околоточный распаляется.

— Ах, сукины дети! Откуда только беретесь вы, мазурики… Обыщи и передай его Злынде.

Это уже относится к городовому, стоящему тут же.

Меня ведут по длинному полутемному коридору.

Вот убежище. Погулял на воле — и будет…

На широкой наре спят арестованные. Воздух кислый, густой. Но зато тепло и сухо. А главное — есть потолок и стены. Воспаленным глазом краснеет маленький огонек висячей лампочки. На покатом широком подоконнике стоит деревянная бадейка с водой.

Подхожу, чтобы напиться, и вдруг вижу кусок хлеба, почти целый паек. Меня лихорадит от волнения. Хватаю хлеб обеими руками, поворачиваюсь спиной к спящим и вонзаю в паек все зубы.

Меня радует, что хлеб оказывается черствым: можно продлить наслаждение.

Быстро кончаю свой ужин, запиваю водой и ложусь на нары.

Снимаю опорки и кладу их под голову.

Мне хочется спать. В полузакрытых глазах расстилаются голубые дали, и легкие крылья веют надо мною.

Мне так легко, что перестаю ощущать самого себя. Уплывает огромный город с длинными улицами…

И совсем уже засыпая, тихо шепчу;

— Хорошо… Ах, как хорошо мне…