14 марта 1971. Париж

14 марта 1971. Париж

Милая Мэри, спасибо за чудное стихотворение Ивана Елагина[112]. Кажется, из всех заграничных поэтов я начинаю его «залюбливать» больше всего.

Мы опять переезжаем. Опять нападает истерика <…> я буквально болею. К тому же в последнее время у меня завязались разные интересные знакомства. Вижусь с Можайской[113], с Прегель[114], познакомилась с Шаховской[115], ей, как она говорит, понравился мой не то очерк, не то «некролог» об одном таитянском художнике (русском)[116], она собирается его напечатать. И еще просила что-нибудь присылать. Паршиво только то, что я всегда считаюсь светской дамой, так как муж иностранец, и сразу же мне предлагают отказаться от газеты в пользу бедных. От газеты-то я откажусь, так как неизвестно, сколько я буду писать, — опять ведь придется устраиваться и переворачивать старый дом и сваленные ящики с вещами, когда-то ведь надо это сделать, но в принципе это начинает меня расстраивать.

<…>

Хорошо бы и для моего престижа в доме иметь хоть маленькие, заработанные самой деньги. Но, конечно, с «Русской мысли», а тем более с «Возрождения», много не наберешь. А пока не выясним окончательно, где же будем жить, нечего вообще и начинать ничего такого.

Нашли мы было чудную квартирку около Парижа. Идеал: леса вокруг, замок даже, недалеко и Париж, пожалуйста, садись и поезжай. Нет, не хочет, да и дороговато все около Парижа. А в самом — и подавно.

В общем, пишите мне после 30 марта в Марсель. Мой муж покончил со своей службой в прошлую пятницу.

<…>

Можайская водила меня на день рождения Бориса Зайцева. Было очень много народу — актеры и писатели, со многими познакомилась. В том числе и с Терапиано[117], который мне сказал, что из-за меня должен был выдержать войну. Там была и Одоевцева. И очень старалась выяснить: обижена я или нет. И почему не прислала стихов.

Дело в том, что перед самым отъездом в Россию я получила от нее письмо с предложением дать стихи для «Возрождения». Ее выбрали собирать разных поэтов для отдела поэзии. Вы, наверное, об этом знаете. А у меня даже не было времени ей ответить, и я ответила только по приезде, когда уже было поздно — в первую книгу. И стихов не послала, так как они где-то завалены и некогда их «почистить». Она решила, что я все еще обижаюсь. Мне было очень смешно от таких сложных переживаний, но стихов я все же еще не послала <…>.

Зайцеву я представилась так глупо, что до сих пор самой смешно. Я была ошарашена таким сборищем русских и так зевала вокруг, что заикнулась и вроде забыла, что надо в таких случаях сказать, когда меня ему представили. Но это тоже неважно.

В России я была две недели, четыре дня в Москве и остальные дни — в Киеве. В Киеве было ужасно, так как моя тетя живет в очень неудобных условиях и так как она больна. Я думаю, у нее рак. После моего отъезда ее отправили в больницу. Поэтому я и не дождалась лета, чтобы ехать «надольше», и правильно сделала.

В Москве мне было очень хорошо. Я жила у Котяковых[118]. Приехала 30 декабря, вечером, тут же позвонил Юрка Савельев, Ольга Нельсон[119]. На следующий день смотрела Москву (на такси) с Котяковым и одним тамошним певцом. Потом отдохнули, нарядились и встречали Новый год. Пришли Олег — толстый и седой — с женой, позднее забежал Игорь[120], который очень мало изменился, как будто только загримирован под пожилого. У них вид довольный, особенно у Игоря. Потому что, как я поняла, он на своем месте — раз, и потому что у него дети, которые останутся в России (какая бы она ни была). Это не фунт изюму.

На следующий день я ходила смотреть Кремль с Савельевым, который все очень хорошо знает и помнит, — чудный гид. Вечером я уехала поездом в Киев.

На обратном пути опять была два дня. Меня встретили утром Ира Котякова и Юрка Савельев. Пришел (приехал из Владимира) Валерий Янковский…[121] очень много рассказывал. Вечером мы были у Олега Лундстрема. Опять пили-ели, там был Юрка Савельев и рассказывал массу анекдотов, очень остроумных, но совершенно неприличных. Я заметила, что там совершенно не церемонятся. Олег в честь меня поставил нашу бывшую любимую пластинку, Вагнера «Тристан и Изольда». Когда-то мы клялись, что не женимся и не выйдем замуж за таких, кто ее не понимает. И подарил ее мне. (А у нас даже проигрывателя нет — ничего нет, чтобы послушать, так и живем — «на пока». Все мои бумаги — на полу.) Олеговская Изольда наварила-напекла и еще мне надарила. Уехала очень культурно — с банками солений и варений, приплатив за тяжесть — но ведь зато от русского сердца!

Еще раз, на следующий день, с Валерием и Юркой, смотрели Оружейную палату, Красную площадь, которую изгадили отелем, и долго разговаривали дома. На другое утро бегали наспех в Третьяковку… <…> Больше всего пронял Нестеров. После обеда Валерий и Ирина проводили на аэродром.

Была и маленькая неприятность, в Киеве[122], потом как-нибудь опишу, напомните <…>. Витька Серебряков и Щеголев звонили из Свердловска. Щеголев говорит, что не пишет оттого, что от него больше требуют доклады, и невольно делает то, что нужно (а я — варю супы). Серебряков все о том же: красивая ли я еще? Я ему ответила, что его не касается, ему контракта о красоте не подписывала, пора и честь знать <…>.

После России написала стишок, который скорее относится к нашим прежним метаниям, всколыхнутым опять моей поездкой. Его нигде нельзя печатать, так и останется на мосту.

НА МОСТУ

На том берегу — хуторок на поляне

И дедушкин тополь пред ним, на посту…

Я помню, я вижу… сквозь слезы, в тумане,

Но все ж я ушла и стою на мосту.

А мост этот шаток. А мост этот зыбок —

От берега деда на берег иной.

Там встретят меня без цветов. Без улыбок

И молча ворота захлопнут за мной.

Там дрогнут и хмурятся темные ели

И, ежась от ветра, мигает звезда.

Там стынут улыбки и стонут метели,

Нет, я не дойду. Никогда… Никогда…

Я буду стоять, озираясь с тоскою,

На сторону эту, на сторону ту.

Над пропастью этой, с проклятой рекою

Одна.

На мосту.