Эренбург среди «своих»
Эренбург среди «своих»
Да, Эренбург собирается отдохнуть в Москве — ведь впервые с 1908 года у него появилась в Москве собственная квартира. Создав Союз писателей, Сталин не просто освободил его членов от засилья литературных группировок, но и окружил их заботой социалистического государства. Государство гарантировало им тысячные тиражи, переводы на все языки многонационального Советского Союза и громадные по тем временам гонорары. Писателям выделялись квартиры, для них строились дома, даже целые поселки. Поэтому Эренбург с Любой смогли поселиться в писательском доме, в прекрасной квартире в Лаврушинском переулке в самом центре Москвы, а через два года приобрести дачу в писательском поселке Переделкино.
Похоже, все его надежды, все планы сбывались: и материально, и психологически он теперь всюду дома — и во Франции, и в России, и в Париже, и в Москве. И все же, сколько бы он ни повторял, что является частью этого мистического «мы», ему никак не удается полностью вписаться в советскую действительность. Вот как вспоминает о нем писательница В.А. Герасимова: «Вообще, в нем не было ни барства, ни желания чем-то казаться, скорее всего доброжелательное внимание. Просто он был нам („пролетарским“, как долго именовалась обширная группа литераторов) не совсем понятен, чужд даже и обликом своим — уже тогда в берете! с трубкой! Трубка, как нечто выразительное, дополнявшее облик, воспринималась только у одного человека! Да и запах „заграничного“ табака эренбурговской трубки был не наш, и усталое — какой-то особой усталостью — лицо хотя и импонировало, но казалось тоже каким-то заграничным»[336].
Иностранцем ощущает себя Эренбург на собраниях и конференциях: он еще не вполне овладел ходульным лексиконом и дежурными ритуалами. Иностранцем он чувствует себя и в своем доме, где парадный вход отделан мрамором, а шикарные новые квартиры заселены писателями-номенклатурщиками; иностранцем — на улицах Москвы, где сносятся, по приказу Кагановича, старинные церкви и околокремлевские древние постройки; как иностранца воспринимают его собратья по цеху, чьей бурной литературной жизни он недавно еще завидовал, а теперь пугается их угрюмых лиц, глаз, в которых нет ничего, кроме неприязни и страха. Борис Пастернак, в самый последний момент делегированный на парижской конгресс, произвел там тяжелое впечатление. Он рассказывал о своей годовой бессоннице, о глубочайшей депрессии после поездки в деревню вскоре после раскулачивания. Поселившись в Москве, Эренбург понял, что Пастернак вовсе не исключение: сосланный в Воронеж Осип Мандельштам попал в психиатрическую лечебницу, Михаил Булгаков посещает психиатра, лечится от приступов душевной болезни… Иностранцем чувствует он себя и в своей новой роли. Седьмого ноября во время обычной демонстрации на Красной площади пионеры несут составленные из цветов лозунги «Да здравствует лучший друг пионеров товарищ Сталин!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!». После романа «День второй» Эренбург считался специалистом по советской молодежи — как же ему не радоваться при виде такого проявления счастья? Но как при этом забыть, что «лучший друг пионеров» только что утвердил новый закон, по которому дети начиная с двенадцатилетнего возраста, несут полную уголовную ответственность, включая применение высшей меры наказания? Действие этого закона распространилось бы и на маленьких героев «Проточного переулка»… Ему объясняют, что новый закон знаменует великое достижение советской системы образования: в СССР дети взрослеют гораздо быстрее, чем на Западе.
Однажды поздно вечером Эренбург, возвращаясь домой вместе с немецким коммунистом Густавом Реглером, рассказывает ему анекдот: «Рано утром двое мужчин идут по совершенно безлюдной Красной площади. Они увлеченно разговаривают, как вдруг один из них наклоняется к собеседнику и шепчет ему на ухо: „Осторожно, нас подслушивают“. — „Кто? Нас ведь только двое!“ — удивленно отвечает ему товарищ. „Вот именно!“»[337] Боялся ли Эренбург? Конечно, боялся, как и все, дышавшие московским воздухом того времени. Но больше, чем страх, его терзала мысль о том, что он допустил роковую ошибку, несмотря на свое фантастическое чутье и богатый жизненный опыт: дело, которому он решился служить, оказалось Молохом, требовавшим человеческих жертвоприношений. Эренбург приглашается на митинги стахановцев, где его охватывает настоящая паника при виде истерического восторга собравшихся по поводу «корифея человечества». Он пытается убедить себя, что взрывы неистовых аплодисментов при каждом упоминании имени Вождя, непрекращающиеся пронзительные выкрики из зала ничем не отличаются оттого, что он видел на митингах в Париже, когда толпа в едином порыве вскидывала сжатые кулаки. Однако эта «диалектика» хромает, ему не удается обмануть себя, но он уже попал в шестеренки безжалостной машины. С писательского собрания он отправляется бегом на встречу с молодежью, с митинга рабочих — на съезд кинематографистов. Он поддерживает лозунги, выступает с речами, иногда позволяя себе выразить сомнение или оживить выступление интимной интонацией, но в финале всегда звучит неизменное «славься!», что сводит на нет его слабые фрондерские попытки. Почти каждый день происходят «встречи с читателями» — ритуальное мероприятие, цель которого — обеспечить работникам пера непосредственный контакт с «массами трудящихся». Эренбургу нравятся эти встречи: неважно, настроена аудитория доброжелательно или враждебно — в любом случае для него это отдушина: он может оставаться самим собой.
Хотелось бы верить, что при всей своей растерянности, подавленности, утрате ориентиров, Эренбург все-таки имеет представление о том, что происходит в стране. Но если это так, то чем можно объяснить его поступок, воспринятый большинством как провокация? Он ведь знает, что Сталин занят пересмотром истории русской революции да и истории России вообще. Он знает, что все, включая историков, старых большевиков и выдающихся деятелей искусства, ведут себя тише воды ниже травы, безропотно соглашаясь позабыть свое прошлое. Так какой демон-искуситель подтолкнул его сделать ставку на искренность, рассказать о своих метаниях и ошибках — словом, написать автобиографическую книгу?
В одной из своих книг журналист Альбер Лондр рассказывает о поразившей его встрече: в каком-то городке где-то в Центральной Европе он заметил еврейского юношу, который резко выделялся среди прочих — держался прямо, шел с поднятой головой, не жался по стенам. Оказалось, этот молодой еврей приехал из Палестины, и в отличие от своих единоверцев он знал, что у него есть родина, почва под ногами. В случае с Эренбургом происходит что-то похожее: роль Палестины для него играет Европа, Франция, Париж. Такого тыла не было у советских людей. Отсюда и его высокомерно-усталый вид, несуразный берет, вызывающая трубка, сарказм, язвительные выпады и, наконец, странная идея написать автобиографию в 1935 году.
Несмотря на статус официального советского писателя, на уважение, выказываемое ему «верхами», он все-таки остается в кругу подозрений. Он постоянно объясняется, заверяет в своей преданности, но упорно сопротивляется главному требованию: обязательному ритуалу самокритики. В этом он неумолим. Вот, например, какими словами заключает он свою речь на обсуждении романа «День второй» в Союзе писателей: «Я чувствую себя сегодня как один из строителей Беломорстроя: грешил, но искупил свои грехи, допущен в ряды сознательных граждан, которые строят социалистическое отечество… Уверенность, что нас, писателей, нужно судить, а мы должны каяться, на мой взгляд, неправильная»[338]. С тем же упрямством отвергает он и требования отредактировать свои ранние книги. Ему предлагают переиздать собрание сочинений начиная с «Хулио Хуренито». Главное условие, которое он выдвигает, — никаких купюр и сокращений. Его просят написать предисловие к роману. Он отвечает: «Собственно говоря, то, что я могу сказать, — это то, что книга написана в 1921, а теперь 1935. Конечно, несколько более пространно, но и только. Или о судьбе дальнейшей всех участников, не касаясь самого Хуренито. Предисловие должно быть выдержано в духе книги. Объяснить различье эпох могу, но „отмежеваться“, „покаяться“ и пр. — нет»[339].
Но атмосфера подозрительности, сложившаяся вокруг него, бесконечные двусмысленные намеки, выводят его из терпения. В конце концов он решается взять быка за рога: устав от постоянного напряжения и страха, он сам идет навстречу опасности. Добросовестно (но лишь отчасти), честно (но не слишком) он расскажет о себе всю правду, во всеуслышание поведает о своем прошлом, своих ошибках, обо всех трудностях пути, которые ему пришлось преодолеть для того, чтобы его признали «советским писателем». Эта исповедь, которую он назовет «Книгой для взрослых», далась Эренбургу нелегко. Его сковывает необходимость в той или иной форме покаяться. Он включает в автобиографическое повествование романную интригу, что выглядит довольно неуклюже. Одним словом, результат не из лучших, но, как уже было сказано, интерес этой исповеди не в литературных достоинствах. Пока книга готовится к изданию, ширятся сталинские репрессии против интеллигенции. Объявляется война «формалистам и формализму» в искусстве, публикуются «заметки» Сталина, Жданова и Кирова об ошибках в учебниках истории (написанные в 1934 году), начинается преследование тех, кто их распространял. В конце года бывший рапповец поэт Безыменский доносит Щербакову в ЦК после поездки в Париж: «Не могу развернуть информации о „работе“ Эренбурга <…> Но мое первое впечатление — вреднейшая деятельность Ильи двухдневного в отношении поэзии советской и не менее вредная в отношении многих французских дел, в частности к писателям-коммунистам»[340].
И все же Эренбург, вернувшийся в Париж в начале 1936 года, не отказывается от своего замысла. Чем больше препятствий, тем выше он метит. В марте он обращается к Кольцову с предложением опубликовать отрывки из новой книги в «Правде»: «„Правда“, как Вы сами знаете, великая вещь. Притом я рад буду воспользоваться этой возможностью, чтобы появиться на страницах оного органа»[341]. Нужно сказать, что с некоторого времени отношения со старым другом и покровителем Бухариным стали несколько натянутыми: «Известия» часто отказываются от статей Эренбурга и подвергают их цензуре. Что же случилось? Или Бухарин не доверяет больше другу детства? Вполне возможно, и, кстати, он в этом не одинок: Кольцов тоже отклоняет предложение Эренбурга. Журнал «Знамя» дает принципиальное согласие на публикацию, но требует внести в текст изменения: по мнению редакции, книга недоступна для «простого колхозника», слишком заражена пессимизмом и не способствует укреплению боевого духа; там, где речь идет об искусстве, отсутствует решительная критика формализма, воспоминания о подпольной работе слишком легковесны. Эренбург нервничает, он раздосадован, но садится и переписывает почти половину книги, вычищая оттуда, например, «историю о штанах» — о том, как в разоренной Москве 1920 года «лорд-мэр Москвы», старый парижский знакомый Лазарь Каганович спас его приказом «Одеть т. Эренбурга», и другие куски, в которых его воспоминания о подполье и эмиграции могли звучать слишком иронично. «Если хотите, тема моей книги — героика, — пишет Эренбург главному редактору журнала „Знамя“. — Я говорю о героическом воздухе. <…> Если я при этом не ползаю на животе и не кричу истошно „простите меня“, то только потому, что не считаю подобные формы связанными с героикой воздуха, о которой я писал»[342].
Между тем в мае Кольцов публикует в «Правде» «письма читателей», содержащие критику в адрес Эренбурга. Бесспорно, он не единственный писатель, не сумевший потрафить вкусам трудящихся, однако его это задевает: «Все это очень прискорбно и очень серьезно»[343]. Плохие новости на этом не заканчиваются: 16 июня 1936 года официальный орган Союза писателей «Литературная газета» помещает пространную разгромную статью Исая Лежнева (еще один эмигрант, вернувшийся в СССР и зарабатывающий прощение), заведующего литотделом газеты «Правда». Французская пресса незамедлительно опубликовала отрывки из этой статьи. «Дело не в содержании, но в тоне, — пишет Эренбург М. Кольцову, обращаясь с просьбой опубликовать его ответ без сокращений. — Здесь иные понятия, и такой тон здесь применяется только к политическим врагам. На левые писательские круги это производит впечатление дезавуации. Я не могу понять полезности таких тыловых атак. Я апеллирую на этот раз не к Вашему благорасположению, но к Вашему знанию заграничных условий»[344]. Ответа не последовало — у Кольцова были другие заботы. Дело в том, что два месяца назад НКВД (в который в 1932 году было преобразовано ГПУ) начал разгром «троцкистско-зиновьевского блока»: против Каменева и Зиновьева, старых товарищей Ленина, членов Политбюро, были выдвинуты обвинения в диверсии, убийстве Кирова и покушении на высокопоставленных партийных и государственных руководителей, включая лично Сталина. 18 июня умирает Максим Горький: смерти писателя предшествовало убийство его сына, который якобы скончался от болезни — но никого из тех, кто его знал, эта версия не обманула.
И вот как раз тогда, когда на Эренбурга сыпались эти страшные новости из Москвы, он узнает, что 18 июля в Испании вспыхнул военный мятеж против республиканского правительства. Накануне, в апреле, Эренбург провел в Испании две недели. Он полюбил эту страну, прекрасно знал ее литературу, в юности переводил средневековых испанских поэтов. Судьба испанской республики, провозглашенной в 1931 году, была ему небезразлична. В самой Испании защита республики быстро перерастает в гражданскую войну: народ поднимается на вооруженную борьбу с франкистами. Назревает социальная революция, у которой два главных лозунга: жечь церкви и делить землю. Коммунистическая партия не имеет в стране реального влияния, поэтому возглавят революцию кастильские социалисты под руководством «испанского Ленина» — Ларго Кабальеро и каталонские анархисты. Эренбургу не терпится включиться в борьбу. Его мало занимают события во Франции, где в это время формируется Народный фронт. Он бомбардирует редакцию «Известий» телеграммами, где просит разрешения отправиться в зону конфликта. Он еще не знает, что Бухарин практически утратил свое влияние и вот-вот будет снят с поста главного редактора. Единственный ответ, который Эренбург получает на свои письма, — ждать решения Москвы. Он набирается терпения, но вскоре узнает, что Кольцов уже в Мадриде и что ТАСС уже отправил в Испанию специального корреспондента от «Известий». Не тратя времени на размышления, он упаковывает свою пишущую машинку, прощается с женой и на свой страх и риск отправляется в страну, где вовсю идет гражданская война.