«Я не Дрейфус, а вы не Золя»
«Я не Дрейфус, а вы не Золя»
Заседания Всемирного Совета Мира, сессии, конгрессы следуют один за другим. Официальные встречи с товарищами из «братских стран», зачастую более бедных, чем СССР; поездки в «загнивающие капстраны», где его поджидают верные друзья, а также свора журналистов; посещение заморских экзотических краев — все это подкашивает его силы. И всюду он повторяет заученные фразы о присущем СССР стремлении к миру, о коварных планах Америки, о старой европейской и молодой советской культуре, об угрозе человечеству, о евреях в Советском Союзе, которые хотят говорить и писать только на русском языке. Обычно его сопровождают Корнейчук, Симонов или Фадеев — представители литературной номенклатуры и участники Всемирного Совета Мира.
Возвращаться домой после всех этих «завтраков, обедов и споров о корнях слов» было нелегко. После войны они с Любой поселились на главной улице столицы — улице Горького. Главная магистраль выглядела зловеще: темно-серые фасады домов, наглухо закрытые окна без цветов (ведь за цветами мог быть спрятан автомат!). Эренбург не любил эту улицу, да и вообще ему не нравилась новая Москва, при каждом удобном случае он уезжал из города. Эренбурги купили дачу в Новом Иерусалиме на берегу Истры, где когда-то жил Чехов. Там они принимали гостей, а Илья Григорьевич предавался своему новому увлечению — садоводству. У Эренбургов было две машины — личная и служебная с водителем, так что, если требовалось, он мог быстро вернуться в столицу; в Москве, однако, косо смотрели на его продолжительные отлучки за город. Не нравилось и «оригинальничанье» Эренбурга, не пожелавшего, как все писатели, иметь дачу в Переделкине.
В 1950 году в Стокгольме Эренбург познакомился с Лизлоттой Мэр. Ее муж М. Мэр был мэром шведской столицы, убежденным борцом за мир, одним из первых подписавшим Стокгольмское воззвание. С этих пор возвращаться в Москву стало еще трудней, — из-за Лизлотты. В 1951 году Эренбургу исполнилось шестьдесят, Лизлотта была моложе его на тридцать лет. Ее родители, немецкие евреи и коммунисты, выехали из Германии в Советский Союз в 1933 году. Лизлотта ходила в советскую школу и на собственном опыте знала, что такое сталинизм. Они с Эренбургом понимали друг друга с полуслова. Это была любовь с первого взгляда, которая переросла в глубокое чувство, — «моя последняя любовь», как позже напишет он в стихах. С Любой их объединяла долгая совместная жизнь, общее прошлое, и в его возрасте классический «треугольник» сделал бы невыносимой жизнь в любой стране. В его же положении — особенно: всякая встреча с Лизлоттой, даже простая переписка с ней вызывала подозрения. После смерти Сталина, когда повеет свободой, они будут встречаться во Франции — и это станет огромным облегчением.
После «Бури» Эренбург в основном пишет речи и огромное количество брошюр и статей, посвященных борьбе за мир. Его литературное творчество сводится к пьесе «Лев на площади», обличающей «низкопоклонство» французов перед Америкой. В 1949 году вместе со всем советским народом, со всем человечеством и с Союзом писателей он празднует семидесятилетие Сталина. Его юбилейная статья носит заглавие «Большие чувства»: в ней говорится о том, какой спектр самых разных чувств питает прогрессивное человечество к Сталину: не только любовь, но и преданность, уважение, восхищение… Со своей стороны, Сталин воспитывает в «простых людях» гуманизм, веру в разум, любовь к свободе, ненависть к врагам и т. д. С 1950 года Эренбург не только борец за мир, но и депутат Верховного Совета — сначала от Рижской области, потом от города Энгельс Российской Федерации. Он очень серьезно относится к новым обязанностям, много времени уделяя своим избирателям. Однако пришла пора браться за новый роман — «Девятый вал» (имеется в виду волна, взметнувшаяся в защиту мира) должен быть закончен к XIX съезду партии, то есть к 1952 году. В ту эпоху книги оцениваются по концовке: есть ли на последних страницах апофеоз Сталину? В конце романа Эренбурга, как и положено, появляется вождь, стоящий на Мавзолее, — человек, «который знал старый мир, был с Лениным, боролся, сидел в тюрьмах и взял на себя тяжелое бремя: укрепил Советское государство, провел народ через страшную бурю, а теперь ограждает мир, дыхание, жизнь…»[474] Его улыбка вселяет новые силы в пожилую учительницу Нину Георгиевну, потерявшую на войне сына. Одна из сюжетных линий романа связана с главным «чудом науки» тех лет — «сталинским планом преобразования природы», который проводился в жизнь под руководством шарлатана лжебиолога Трофима Лысенко, обрекшего на ссылку в лагеря блестящую плеяду генетиков и биологов, сторонников теории Менделя. После смерти Сталина, когда готовилось к выходу издание избранных сочинений Эренбурга, от него потребовали убрать из «Девятого вала» все упоминания о «гнездовом посеве дубов», разработанном героем романа. Эренбург не соглашается: «Я считал и считаю, что изменения, которые издательство заставляет писателя делать при повторном издании книги, не только дурно отражаются на художественной силе его произведения, но и дискредитируют моральный авторитет писателя, ибо любой читатель может сравнить два издания одной и той же книги»[475]. И хотя впоследствии он сожалел, что опубликовал этот роман, тем не менее и в нем есть эпизоды и персонажи, которые цензура не потерпела бы ни у одного другого автора: киевлянин-антисемит; парижский художник, рассуждающий о реализме в искусстве, о том, что живопись не должна напоминать цветную фотографию; представитель французских левых, критикующий коммунистов за их сектантство, за то, что они ведут борьбу за мир в отрыве от широких антикапиталистических масс; советский инженер, который жалуется на казенный язык и негодует по поводу ошибок, допущенных правосудием, и т. д. Какое значение имели эти отступления от избитых схем, эти проявления свободы в языке и мысли? Обратимся к почте Эренбурга тех лет.
Возвращаясь из своих заграничных странствий, он находил на столе огромную корреспонденцию, заботливо подготовленную Еленой Зониной. Письма поступали к нему через посредничество издательств, а также пересылались из редакции «Литературной газеты», которая, между прочим, имела своеобразную привычку вскрывать его корреспонденцию, оставлять себе оригиналы некоторых писем, а ему отправлять лишь копии. Протесты Эренбурга не давали никаких результатов. В 1953 году он добился разрешения повесить на двери своей квартиры большой железный почтовый ящик, снабженный массивным замком.
Среди его почты — письма от друзей и знакомых из интеллектуальных кругов Москвы, Киева, Ленинграда. Вот что пишет ему в 1951 году Борис Эйхенбаум, бывший опоязовец, друг Тынянова и Шкловского, ведущий литературовед, в 1948 году уволенный из Ленинградского университета за «низкопоклонство перед Западом»: «Я просто хочу поблагодарить Вас за Вашу статью „Писатель и жизнь“. В ней сказано так много нужного, важного, забытого, и сказано так хорошо, что она должна иметь значение. Она продиктована Вам историей: в ней есть дыхание и правды, и искусства, и нашей эпохи»[476]. Речь идет о статье, в которой Эренбург утверждал, что «описанию страстей должны предшествовать страсти»[477]; иначе говоря, литература должна сохранять верность правде жизни. На фоне тогдашней духовной пустыни даже эти скромные истины выглядели отважным проявлением живой мысли, и Эйхенбаум был взволнован и благодарен.
Немало писем приходило от интеллигенции в широком смысле слова: учителей, инженеров, студентов. Несмотря на то что связи Эренбурга с заграницей всегда внушали опасения, люди пишут ему, делятся с ним своими впечатлениями от прочитанных книг, рассказывают о своей жизни, просят совета.
В сторону, в особую стопку, откладывались письма из лагерей и от родственников заключенных. Люди, лишенные какой-либо юридической помощи, обращаются к нему как к защитнику: «Писателю Илье Эренбургу. Я обращаюсь к Вам с просьбой помочь мне освободиться из лагеря… Поймите! Я не могу встать перед вами и убедить вас в том горе, в каком я нахожусь сейчас, а хлопотать за меня некому»[478]. Из этих писем перед ним встает подлинный образ страдающей России. В этой стопке самые разные письма — написанные на обороте регистрационной карточки, единственном клочке, который удалось раздобыть; в школьной тетрадке, купленной специально по такому случаю; выведенные каллиграфическим почерком или нацарапанные из последних сил, когда рука едва удерживает перо, — все они были криком о помощи. Порой письмо написано сухо, сдержанно, за ним угадывается бывший военный или руководитель; иногда, наоборот, старомодно торжественно, словно автор обращается к самому графу Толстому: «Слезно умоляю, — пишет шестидесятипятилетний шахтер, дважды награжденный в Великую Отечественную войну. — Я обращаюсь к Вам как к народному депутату и мировому поборнику истинной правды и справедливости, как к советскому писателю: Помогите! помогите! помогите!» В письмах нет описаний лагерной жизни. Чаще всего они начинаются с рассказа о себе или с военных воспоминаний, затем следует описание злосчастных перипетий и предпринятых попыток оправдаться, которые ни к чему не привели. Есть также письма от родственников заключенных: от «советских сирот», детей, у которых отец погиб на войне, а мать сослана в лагеря. От шестидесятипятилетней женщины-инвалида, приговоренной к 25 годам лагерей и возмущенной бесчеловечностью этого приговора: «Умоляю вас помочь мне. Вы моя последняя надежда». От двадцатисемилетнего инвалида, приговоренного к 15 годам трудового лагеря: «При своем рассудке я знаю, что мне вынесены меры наказания очень и очень жестокие. Пользы с меня никакой. Я нахожусь в отбросах мира и чувствую, что я здесь как „крепостной рабочий“». Ему пишут бухгалтеры, кладовщики с еврейскими фамилиями — всем им, и тем, кто украл два литра масла, и тем, кто ничего не крал, вынесли одинаково безжалостные приговоры. «Я не Дрейфус, Вы не Золя», — пишет ему киевский бухгалтер, арестованный по доносу и приговоренный к двадцати пяти годам. Он с достоинством поясняет, что не пытается вызвать жалость у писателя, а рассчитывает на помощь депутата Верховного Совета, у которого есть возможность добиться пересмотра дела. Другие, напротив, пишут о доверии, которым прониклись к Эренбургу именно благодаря его книгам: «Вы известны как человек, который знает людей, как самого себя <…> Вас знают, как знаменитого советского писателя, любимого народом…» Порой в письмах он находит конкретные ссылки на свои произведения. В романе «Девятый вал», вышедшем в 1952 году, многих заключенных поразил эпизод, в котором доктор Крылов, депутат Верховного Совета, рассказывает французскому журналисту, как ему удалось исправить серьезную судебную ошибку. Заключенный тридцати одного года, оставшийся в восемь лет сиротой, проведший в лагерях в общей сложности восемнадцать лет, пишет: «Но тот журналист не слишком опытный, раз он удовлетворился таким ответом. Я вот если бы он [спросил] у вас очень много сидит людей также несправедливо осужденных, как и этот человек, которому вы помогли, но у них нет знакомых депутатов Верховного Совета …как вот с ними дело обстоит? <…> Это Вы, гражданин Эренбург, не вставили в своем романе такого вопроса потому, что Вы бы не смогли придумать ответа»[479]. В Эренбурге видят защитника евреев: «Я был арестован 21.06.1950 г. органами МГБ СССР <…> по обвинению в антисоветской агитации. В течение четырнадцати суток мне не давали спать ни днем, ни ночью <…> грубое и наглое обращение, брань, угрозы, издевательства, оскорбления национального достоинства: „жидовская морда“, „жидовская сволочь“, „много вас понаехало в Москву“ <…> Я не выдержал и подписал»[480]. А вот еще один прилежный читатель, копия Лазика Ройтшванеца; из его многостраничного письма приведем небольшой отрывок: «Несмотря на то, что я вне свободы, однако мне доступно читать Ваши выступления в различных частях земного шара. Вы недавно от имени Советской общественности возмущались и требовали освобождения безвинных жертв американского империализма, в частности шести осужденных негров к смертной казни. Вы тоже заступились за безвинно приговоренного к смерти Вили-Моги, даже к Вам лично обращались матери греческих патриотов. Вы подняли голос протеста за детей, находящихся в плену у англичан. Я в неволе разделял Вашу радость в момент, когда Вам посчастливилось побывать в свободном Китае и вручить от сотен миллионов людей премию Сунь Цин-Лин, сподвижнику и другу в деле защиты мира»[481]. Автор этого письма, заключенный П.М. Хоффман, имевший семь лет комсомольского и восемь лет партийного стажа, прошедший всю войну, «лишился самого дорогого — высокого звания члена ВКП(б) <…> а также и свободы на восемь лет» за кражу пяти кубических метров леса (которые он имел глупость возвратить, когда протрезвел). Он ни о чем не просит, а просто хочет пообщаться со своим любимым писателем. На полях его письма Эренбург сделал пометку: «Запросить характеристику с места работы». Значит, он собирался заняться этим делом. Судя по дальнейшей переписке, безрезультатно. Есть в почте Эренбурга и коллективные письма — например, от «матерей из города Томска» (действие романа «День второй» происходит в этом городе), датированное 1950 годом: год назад матери двадцатилетних юношей, арестованных по доносу, благодарили Эренбурга за вмешательство, которое привело к пересмотру дела, и вот они пишут снова: да, молодые люди признаны невиновными, но из лагеря до сих пор не освобождены.
Раз в неделю Елена Зонина ходит на прием к адвокату Верховного Суда. Воспитанная в ортодоксальном коммунистическом духе, даже в своем положении изгоя она не одобряет «благотворительности» Эренбурга. По ее мнению, социальное зло и несправедливость могут быть искоренены только путем радикального преобразования общества; она снисходительно, даже с некоторым пренебрежением относится к попыткам Эренбурга помочь отдельным людям, называя это «теорией малых дел»: «Для меня он был эмигрантом, не настоящим советским человеком. Послевоенный период был очень трудным для идеалистов. Многие приходили повидать Эренбурга и поговорить с ним по существу, например спросить его, как стало возможным возрождение антисемитизма в СССР. Эренбург всегда отвечал им: „Оставим в стороне принципы, поговорим о Вашей личной судьбе“. Он не хотел говорить о политике с незнакомыми людьми. У него было мало иллюзий касательно принципов, провозглашаемых в нашей стране»[482].
В 1952 году Эренбурга навестил биолог-агроном Василий Меркулов, повстречавшийся с Осипом Мандельштамом на пересылке во Владивостоке. По словам Меркулова, перед смертью Мандельштам посоветовал ему разыскать в Москве Эренбурга, заверяя, что тот ему поможет.