«День второй»
«День второй»
В течение трех месяцев Эренбург колесит по России, посещает великие стройки первой пятилетки. В конце концов выбор его падает на два сибирских города — Томск и Новокузнецк, где буквально на голой земле возводятся мартеновские печи Кузнецкого металлургического комбината. В старом Кузнецке венчался ссыльный Федор Михайлович Достоевский. Именно этот город делает Эренбург местом действия своего романа «День второй».
Позже в своих воспоминаниях Эренбург так пояснял замысел романа: «По библейской легенде, мир был создан в шесть дней. В первый день свет отделился от тьмы, день от ночи; во второй — твердь от хляби, суша от морей. Человек был создан только на шестой день. Мне казалось, что в создании нового общества годы первой пятилетки были днем вторым: твердь постепенно отделялась от хляби»[287]. В романе ощущается эпическое дыхание, здесь рвутся наружу ярость и боль страны, корчившейся в родовых муках: падающие от усталости рабочие, голодающие крестьяне, дети и родители, доносящие друг на друга, сосланные кулаки, фанатики-коммунисты, карьеристы и спекулянты, ударники, ютящиеся в землянках: «У людей были воля и отчаянье, они выдержали. Звери отступили. <…> Люди жили как на войне. Они взрывали камень, рубили лес и стояли по пояс в ледяной воде, укрепляя плотину. Каждое утро газета печатала сводки о победах и о прорывах, о пуске домны, о новых залежах руды, о подземном туннеле, о мощи моргановского крана. <…> В тифозной больнице строители умирали от сыпняка. Умирая, они бредили. Этот бред был полон значения. Умирая от сыпняка, люди еще пытались бежать вперед. На место мертвых приходили новые»[288]. На войне как на войне — такова мораль революции: «Революция одних людей родила, других убила <…>. На то она и была революцией»[289].
На таком апокалиптическом фоне разворачивается история героя, который воплощает драму русской интеллигенции.
Этой драме уже не один десяток лет; Октябрьская революция лишь ускорила развязку. Некоторые, например Александр Блок, восприняли гибель своего класса с чувством горького ликования. Другие — среди них Горький и Эренбург — били тревогу и пытались докричаться до тех, кто мог их услышать; уничтожая культурную элиту страны, революция роет могилу и себе самой, и России. Десять лет спустя «великий перелом», объявленный Сталиным, окончательно прикончит русскую интеллигенцию. Тот, кто пройдет горнило испытаний и сможет «перековаться», превратившись в советского «работника умственного труда», получит пропуск в светлое царство социализма. Остальные исчезнут.
Главный герой романа, молодой человек Володя Сафонов, уроженец Томска, «сибирских Афин»[290], вырос на чеховских ценностях: уважении к личности, любви к литературе, верности профессиональному долгу. Однако для советского гражданина такие установки — лишний груз. Володя бросает учебу и вместе с молодыми рабочими отправляется в Кузнецк, на стройку, в надежде стать вровень со своей великой эпохой. Напрасные усилия! Его «гипертрофированное» сознание не позволяет ему увидеть действительность «в исторической перспективе», освободиться от индивидуализма и от презрения к окружающим его невежественным энтузиастам. Володя ведет дневник, где безжалостно издевается над «новым человеком», — прием, позволяющий Эренбургу привести целый набор аргументов, которые он черпает как из собственных книг, так и из книг своих друзей. Автор предусмотрел все возможные возражения. «Новое племя» создает новую культуру? Володя возражает: «После Платона, после Паскаля, после Ницше — не угодно ли: Сенька-шахтер заговорил! Причем ввиду столь торжественного события обязаны тотчас же и навеки замолчать все граждане, которые умели говорить до Сеньки. <…> Вы установили всеобщую грамотность и столь же всеобще невежество. После этого вы сходитесь и по шпаргалке лопочете о культуре. Но это еще не основа культуры»[291]. Коллективное начало возьмет верх над вымирающим индивидуализмом? «Муравьиная куча — образец разумности и логики. Но эта куча существовала и тысячу лет тому назад. Ничего в ней не изменилось. Существуют муравьи-рабочие, муравьи-спецы и муравьи-начальники. Но еще не было на свете муравья-гения. <…> У них есть куча, и они работают. <…> Они много честнее вас: они не говорят о культуре»[292]. Новый человек будет свободен от пороков, присущих классовому обществу? Володя иронизирует над самоуверенностью своих товарищей, берет в союзники Достоевского: «Вместо жалости у нас „классовая солидарность“. Мы уничтожаем не личностей, а класс. Конечно, при этом гибнут и людишки, но разве это важно? Важно то, что мы перегоним Америку»[293]. Не забывает он и западную интеллигенцию, преклоняющуюся перед «новым человеком»: «Бернард Шоу (недавно посетивший СССР. — Е.Б.) от восхищения давится икрой, а потом спешит в Лондон. Там он сможет говорить, не считаясь с Сеньками»[294].
Иной раз возникает ощущение, что проницательного, умного Володю на самом деле зовут Илья, что он — alter ego автора. Но нет, автор романа Илья Эренбург тут как тут, он только ждет удобного момента, чтобы преподать читателю урок истории: сопротивление Володи бессмысленно; вместо того чтобы придать ему сил, оно превращает его в маргинала, в изгоя, в «несвоевременный феномен»[295], который вот-вот окажется на свалке истории. И действительно, Володя обречен исчезнуть. Быть может, он был честен, но он проиграл, и Эренбург заставляет своего героя покончить с собой.
Страх перед Историей и одновременно обожествление ее — вот пафос этой книги. В отличие от большинства своих современников Эренбург не исповедует марксизм. Его терзает другое — страх уничтожения, которым вновь и вновь угрожает ему история. Володя понимает свою обреченность независимо от законов «диамата» о роли личности в истории: его культура, его интеллектуальные запросы и индивидуализм сами по себе являются разрушительной силой. Один-единственный раз возникает у Володи проблеск надежды, а именно на комсомольском собрании, когда он вдруг слышит тот самый внутренний голос, который вдохновлял его на сочинение стихов. Но когда он выходит на трибуну и начинает говорить, слова, которые срываются с губ, оказываются чужими, а его голос — голосом масс. «Я хочу быть со всеми <…> Я твердо говорю это слово: „Мы“». Спустя два года, на Первом съезде советских писателей Эренбург повторит найденное им магическое заклинание: «Позвольте же мне, товарищи, с полным правом говорить здесь „мы“»[296].
Однако, как метко заметят Ильф и Петров, «надо не только любить советскую власть, надо сделать так, чтобы и она вас полюбила»[297]. В 1932 году советская власть еще не полюбила Эренбурга. Издательство «Советская литература» возвращает ему рукопись романа «День второй» с пометкой «плохая и вредная вещь». Момент критический: Эренбург чувствует, что ему надо идти ва-банк, бороться за свой роман, иначе говоря, открыть свой собственный «единый фронт». Его отношения с Гронским и роль в создании Союза писателей дают ему на это некоторые права. Возросли и организационные возможности Эренбурга: с 1932 года у него появился личный секретарь — Валентина Ароновна Мильман. Находясь в Париже, он поручает ей предлагать отдельные главы из романа газетам и журналам, в случае отказа добиваться объяснений и держать его в курсе происходящего в Москве.
Наученный опытом, Эренбург организует поддержку из Парижа. Он готовит французское издание «Дня второго», а в январе 1933 года «La Nouvelle Revue Fran?aise» публикует большую (около тридцати страниц) подборку материалов, собранных им во время поездки по стройкам Сибири и Урала в 1932 году. Эренбург признает во введении, что это редкий случай, чтобы писатель предавал гласности материалы, использованные им для создания художественного произведения; однако в данном случае речь идет о документах особого рода. Это письма и дневники молодых рабочих Кузнецкстроя, это «голос поколения, определяющего судьбу нашей страны и, возможно, всей нашей цивилизации»[298]. Неважно, что документы поражают невероятной банальностью; важно другое — благодаря Эренбургу рассказ о советской «новой цивилизации» попал на страницы самого престижного и элитного французского журнала. Удар нанесен метко, остается закрепить успех. И тут наш кандидат на звание советского писателя прибегает к гениально простому средству: он организует что-то вроде «самиздата». Он печатает за свой счет в Париже четыреста нумерованных экземпляров романа и посылает их в Москву различным влиятельным лицам. «Вопрос о романе меня продолжает очень волновать. Если что-либо положительное выяснилось, очень прошу Вас, протелеграфируйте. Я уже писал Вам, насколько это важно для меня. Хочу приехать к выходу <книги>»[299]. Надежды чередуются с разочарованиями. <…> «Я думал, что его читали уже верхи»[300]. <…> «ИВ книгу я послал давно, до других. Что теперь делать, не знаю»[301]. Кто другой, кроме Иосифа Виссарионовича Сталина, может скрываться за инициалами ИВ? Французский перевод романа готов, автора тепло поздравляет Ромен Роллан: «Только что прочитал Ваш „День второй“. Это самая прекрасная, самая содержательная, самая свободная из книг, прочитанных мною о новом советском человеке — созидателе». Письмо это, впрочем, было не просто непосредственным откликом: Роллан не забывает подчеркнуть, что «было бы полезно, если бы она (книга. — Е.Б.) одновременно вышла и по ту сторону Горнила. Она рассеет немало недоразумений, как у нас, так и у вас»[302]. Теперь следовало позаботиться о том, чтобы мнение и пожелание великого писателя стало достоянием гласности. Уговорить Барбюса, редактора «Le Monde», оказалось не так легко, но в конце концов в декабре письмо Роллана появляется в газете. Шаг за шагом «единый фронт» одерживает победы и в Москве. Эренбург принимает все навязанные ему цензурой купюры, и в апреле 1934 года «День второй» выходит в свет. Как раз вовремя: через три месяца должен открыться Первый всесоюзный съезд советских писателей. В своих воспоминаниях Эренбург точно определит исключительное значение этого события: с выходом романа «День второй» в Москве имя его в советской литературе переходит с «черной доски» на «красную»[303].