Советский художник
Советский художник
Не подлежит сомнению, что из всех человеческих типов Эренбургу по-настоящему интересен лишь один — тип художника, творца. Писателю шестьдесят три года, из них двадцать лет отданы служению Сталину. Наступает время подводить итоги. Эренбург столько говорил о преданности своему делу, о служении людям. А как насчет верности искусству, своему таланту, заветам Хулио Хуренито? Кто виноват в том, что со времен «Дня второго» романы Эренбурга ничего не стоят, а сам он, вконец опустошенный, уподобился автомату и не в состоянии довести до конца ни одной мысли, ни одного произведения? Что произошло с писателем, с художником?
Герой «Оттепели» Володя Пухов — молодой, но уже преуспевающий художник: он добился признания, у него своя мастерская в Москве, машина, деньги. Однако в погоне за успехом он растерял свой талант, предал свое призвание. Он быстро понял: если хочешь добиться чего-нибудь, нужно писать «белых куриц согласно инструкции», «панно „Пир в колхозе“ или портрет директора завода»[499]. Эренбург противопоставляет Володе его друга и однокашника Сабурова, который упорно стремится выразить свое, особое творческое видение, не боясь ни материальных лишений, ни общественного порицания (он, естественно, не принят в Союз художников). Критики Эренбурга будут утверждать, что Сабуров — художник, «оторванный от жизни», «формалист». Володя считает приятеля «шизофреником»[500], жалеет его — и в то же время завидует его свободе. Как же получилось, что Володя промотал свой талант, превратился в чиновника, выполняющего социальный заказ «согласно инструкции»? В отличие от директора завода Журавлева, некогда честного коммуниста, отклонившегося от «столбовой дороги коммунизма» по идейным соображениям, Володя поддался соблазну, возжелав обеспеченности и привилегий. Он «ни на кого не капал, никого не топил»[501], а просто-напросто плыл по течению, держась принятого русла. Собратья Эренбурга, которые шли тем же путем, стряпали на скорую руку плохие романы, произносили речи перед тупоравнодушной писательской аудиторией, участвовали в международных конференциях в защиту мира, — не верят своим глазам. Симонов, друг Эренбурга, обвиняет его в ложном пафосе: «В повести дана окарикатуренная картина жизни советского искусства». Володя Пухов, вместе того чтобы быть осужден, как когда-то Володя Сафронов, герой «Дня Второго», хотя и представлен халтурщиком, оказывается жертвой: он «жертва положения, которое, по мнению автора, якобы сложилось в нашем искусстве»[502]. Дружбе двух писателей положен конец.
Сколько бы ни возмущался Симонов, отстаивая честь Союза писателей, мысль, что «творческие деятели», верные слуги режима, оказываются одновременно и его жертвами, все больше овладевала умами. Первый секретарь правления ССП Алексей Сурков патетически восклицал: «И не надо, Илья Гр.[игорьевич], разговаривать со мной, как с чиновником из соседнего здания. Я в этом учреждении не палач, а жертва, [подчеркнуто Фридой Вигдоровой. — Е.Б.] У меня спрессованная биография, и я хотя моложе вас на 8 лет, но чувствую себя как человек лет так под 200. И я прошу разговаривать со мной с уважением. Я не только чиновник, я человек»[503]. И сам Эренбург, оправдываясь перед читателями, упрекавшими его в умеренности антисталинских разоблачений, выражается в том же духе: «Можно подумать, что нет писательских трагедий, писательской судьбы»[504].
Лишенный доверия своих союзников — реформаторов из Союза писателей, причисленный ими к лагерю «нигилистов», Эренбург не сдается. Как всегда в таких случаях, он апеллирует на самый верх, в секретариат ЦК партии. Он не намерен ни оправдываться, ни каяться, он просто напоминает, что рукопись «Оттепели» перед публикацией представлялась ответственным партийным работникам ЦК КПСС и ССП и была ими одобрена: «Если моя повесть вредна, ее можно было не печатать»[505]. Он добивается права ответить в печати на наиболее агрессивные статьи, особенно на критику Симонова: «Только тогда я смогу истолковать появившиеся статьи не как предпринятую против моей повести кампанию, а как обсуждение произведения, и только тогда у меня будет снова возможность за рубежом отвечать на вражеские и провокационные выходки, с которыми мне пришлось столкнуться в Стокгольме во время Международной встречи по ослаблению международной напряженности»[506].
Письмо было встречено с пониманием, и после разговора Эренбурга с секретарем ЦК КПСС П.Н. Поспеловым в «Литературной газете» был опубликован ответ на статью Симонова[507]. В декабре 1954 года на Втором съезде писателей Эренбург ведет себя дипломатично, всячески подчеркивая дистанцию между ним и новомирскими «нигилистами». Более того, он обещает учесть допущенные им в «Оттепели» ошибки. Весной 1955 года он заканчивает вторую часть повести. В ней партии отводится подобающая ей «руководящая и направляющая роль», а советский человек, хотя его «оттепельная» эйфория уже миновала и груз истории снова давит на плечи, возвращается к созидательному труду. Заплатив положенную дань, Эренбург сосредоточивается на той единственной теме, которая его по-настоящему волнует: советский художник лицом к лицу со своим прошлым, а точнее, с историей своего падения. Кто виноват в нем?
«Почему никто меня на этом дурном пути не остановил?»[508] — с таким вопросом обращается Володя ко всем соглашателям, поддерживающим миф о ведущей роли «народных масс», вдохновляющих и направляющих художника. В течение двадцати лет эти самые массы на съездах и собраниях призывали громы и молнии на голову художника, направляли его творчество, требуя еще большей идейности, еще больше тракторов, еще большей бдительности. Сегодня те же самые массы снова призывают «усилить бдительность», но теперь уже с учетом «имевших место злоупотреблений». Смертельно устав от этой трескотни, Володя наконец не выдерживает. Его жизнь не удалась, талант растрачен на пустяки, он восстает и требует справедливости. Но уже слишком поздно. Он угодил в западню, расставленную историей, и, вместо того чтобы мстить, топит свое горе в водке. В пьяном угаре он публично разоблачает своего друга Сабурова как «формалиста». На встрече с читателями Эренбург пояснял: «А другие, которые даже не пьют и не в провинции, не Володи Пуховы, а покрепче, посильнее, они так же рассуждают и по тем же причинам, что и Володя»[509]. «Оттепель» обнажила страшную картину послесталинской России, чудовищную смесь величия и ничтожества. И автор обращается к Достоевскому: «Вот тебе и преступление и наказание»[510].
Да, признав совершенное преступление, Эренбург ожидает наказания. О том, что оно не за горами, говорит многое: это и вопросы читателей, настойчиво требующих отчета за прошлое; это и враждебность коллег из Союза, готовых отречься от него, заклеймить как «эстета» и «формалиста»; это и позиция писателей-нонконформистов, одним росчерком пера зачеркивающих все «достижения» соцреализма и «трагедию» его создателей. Однако худшее было впереди. Благонамеренная вторая часть «Оттепели» еще не успела появиться в печати, когда в Москве открылся XX съезд партии. На закрытом заседании съезда Никита Хрущев выступил с докладом о «культе личности», разоблачающим преступления Сталина по отношению к членам партии. Впервые сделана попытка вскрыть механизм террора. Эренбург глубоко потрясен, раздавлен, обескуражен: «Это уничтожает все сделанное нами»[511]. Не он один чувствует себя обманутым, униженным до роли «колесика и винтика» советской машины. Но Эренбург сумеет преодолеть и это испытание. Фадеев же, главный проводник сталинских постановлений в писательской среде, не смог вынести страшной правды. Соучастник «преступления», он сам определил для себя «наказание», пустив пулю себе в голову.