Эренбург под обвинением

Эренбург под обвинением

Веркор, проводя параллели с Шекспиром, опоздал на целую эпоху: тиран умер, а продолжающееся разоблачение культа личности превратилось в нескончаемую вереницу обнародованных гнусностей, и ничем не напоминало «шум и ярость» шекспировских трагедий.

Как часто бывает в истории, второй раз трагедия повторяется как фарс. И вот в ноябре того же 1956 года Эренбурга просят подписать протест советских граждан еврейской национальности против израильской агрессии: 1956-й год ознаменовался не только маршем советских танков по Венгрии, но и Суэцким кризисом, вторжением израильской армии при поддержке Англии и Франции в Египет и полной победой Израиля. По словам близких, Эренбург гордился этой победой[533]. Для советских руководителей события вокруг Суэцкого канала были просто подарком судьбы — тут же заработала антиизраильская пропаганда, отодвинув в тень венгерские события. П.Н. Поспелов, правая рука Хрущева, обращается к Эренбургу с просьбой подписать заявление, осуждающее «империалистические происки Израиля». Эренбург не стал отказываться, однако выразил удивление, почему в письме ни слова не говорится о двух других участниках интервенции — Франции и Англии — и почему под таким документом подписываются только евреи. Его возражения не нашли понимания — письмо все-таки появилось в «Правде», но без подписи Эренбурга. Времена стали другими: отказываясь от подписи, он уже не ставил на карту ни свою жизнь, ни жизнь своего народа. Но одно осталось неизменным: по-прежнему лучшим средством от всех неурядиц оставалась антисемитская кампания, и по-прежнему Эренбургу предлагалось поддержать ее своей подписью.

Однако Эренбург понимает, что с этой стороны он более всего уязвим, и удара надо ждать не только от советской власти. В марте того же года во французском еженедельнике «Экспресс» появляется статья еврейского философа Манеса Шпербера, который, опираясь на «распространившиеся в России слухи», возлагает на Эренбурга «большую долю ответственности за исчезновение в СССР литературы на идише»[534]. Эренбург чувствует, что на этот раз он рискует оказаться уже не в роли жертвы, а в роли подсудимого. И действительно, статьей Шпербера дело не ограничилось.

В апреле 1957 года «Фольке Штимме», газета польских евреев-коммунистов, подняла вопрос о разгроме в 1945 году советского Еврейского антифашистского комитета и расстреле еврейских писателей в 1952 году. Ответ советских товарищей был преисполнен такого негодования и высокомерия, что газета решила обратиться к международной общественности. Американский писатель Говард Фаст, известный своими левыми убеждениями, громогласно заявляет о своем выходе из компартии. Объясняя причины своего поступка, он упоминает Эренбурга: «Неужели такой человек, как Эренбург, видевший и осудивший нацизм, не смог найти слов, чтобы выразить протест против убийства еврейских писателей в СССР?»[535] Через несколько месяцев в британской и французской прессе появляются разоблачения Бернара Турнера, бывшего корреспондента американской газеты «Дейли Геральд Трибьюн» в СССР, который в 1943 году был арестован и приговорен к десяти годам лагерей. Турнер утверждал, что в лагере он встретился с И. Фефером и Д. Бергельсоном, и будто бы они обвиняли в своем аресте и в разгроме ЕАК Илью Эренбурга. В ответ Эренбург направляет письмо в редакцию «Le Monde». Письмо было опубликовано, но с комментарием, который лишал слова писателя всякой достоверности[536]. На этот раз ему пришлось испить чашу до дна. Он пытается обратить внимание на фактические ошибки, содержавшиеся в обвинениях Турнера: тех, кого намеревались расстрелять, не отправляли в лагерь, следовательно, Турнер никак не мог встретить Фефера и Бергельсона. В 1952 году никто не мог знать, что арестованные в январе 1949-го писатели были расстреляны: семьям сообщили об исполнении приговора только в 1955-м. Но было и немало такого, чего Эренбург не мог написать в своем ответе «Le Monde». Как, например, объяснить западной публике, что, привлекая внимание к судьбе осужденных, можно было не только усугубить их участь и поставить под удар себя самого, но и вызвать новую волну арестов? И что уж никак не ему, рисковавшему жизнью, но не подписавшему письма с требованием депортации евреев, оправдываться перед теми, кто выставляет его проводником сталинской политики антисемитизма. Да и в то время, когда Сталин уже давно был в могиле, а кампания против «безродных космополитов», казалось, канула в прошлое, знал ли кто-нибудь на Западе, что только что опубликованная им статья о Борисе Слуцком вызвала настоящий взрыв негодования? Разве в Париже хоть кто-нибудь представлял себе, что у него на родине попытка назвать «народной» поэзию поэта-еврея однозначно расценивалась как провокация или, хуже того, как преступление против русского народа?[537] Разве в Париже догадываются, что и само письмо Эренбурга в «Le Monde» было отредактировано «ответственными товарищами», чтобы максимально завуалировать национальную принадлежность расстрелянных? О многом он мог бы еще сказать, чтобы оправдаться перед лицом страшных обвинений. Он мог бы рассказать о непростых годах своей жизни, о целой эпохе. Только время для подобных откровений было не самым подходящим: осенью 1957 года резко «похолодало». Но именно тогда у него зародилась мысль о книге воспоминаний. Тогда же он написал и пронзительное стихотворение, которое потом процитирует в своих мемуарах:

Есть надоедливая вдоволь повесть,

Как плачет человеческая совесть.

……………………………………

Она особенно скулит средь ночи,

Когда никто с ней говорить не хочет.

…………………………………..

Она скулит — ее никто не слышит —

Ни ангелы, ни близкие, ни мыши.

Да что тут слушать? Плачет, и не жалко.

Да что тут слушать? Есть своя смекалка.

Да что тут слушать? Это ведь не дело,

И это всем смертельно надоело.

(«Есть надоедливая вдоволь повесть…»[538])