Забастовка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Забастовка

Морозным февральским вечером 1996 года я увидел в окно барака четверых заключенных, бежавших с носилками по обледенелой центральной дорожке. На носилках лежал Виктор Моралес, пуэрториканец, работавший оформителем в редакции тюремного бюллетеня. Я в свободное время вел в том бюллетене рубрику «Книжное обозрение» и виделся с Моралесом неоднократно. Именно он должен был иллюстрировать мою заметку, рекомендовавшую американским зекам «Один день Ивана Денисовича» (в Ривервью была неплохая библиотека). Меня занимало, как пуэрториканский художник изобразит советскую зону, но посоветовать ему мне Уже ничего не пришлось. Следующим утром администрация тюрьмы объявила о предстоящей панихиде и о причине смерти Моралеса; сердечный приступ.

В тюрьме, как и на воле, человек может умереть естественной смертью. На моей памяти было несколько случаев. В соседнем блоке на острове Райкерс заключенный-поляк, только что признанный виновным в поджоге с человеческими жертвами, скончался от инфаркта миокарда. В Уотертаунской тюрьме, где я провел три недели, какой-то пожилой негр умер во сне — надзиратель на утренней побудке безуспешно тряс и дергал его труп. Но случай с Моралесом не все отнесли к разряду естественных. Виктор отличался крепким здоровьем, и лет ему было не больше сорока. Наркотики он вроде бы не употреблял. Никаких личных трагедий или нервных потрясений накануне у него не было. Более того, по словам друзей, Моралес незадолго до смерти получил из апелляционного суда положительный ответ на свое прошение и мог рассчитывать на снижение срока или даже освобождение. Между тем, по тюремным рассказам, Моралес в Нью-Йорке был крупным наркоторговцем, и поэтому его загадочная смерть приобрела зловещий оттенок.

По тюрьме поползли слухи. Говорили, что в бараке, где жил Моралес, вопреки правилам не оказалось носилок, и пришлось ждать, пока их принесут из лазарета. Эти 20 минут, мол, надзиратели лишь безучастно наблюдали, как Моралес агонизировал на полу. По мере распространения слухов 20 минут превратились в 30, потом в 40. Начали говорить, что в лазарете, опять-таки вопреки предписаниям, не оказалось дежурной медсестры и что начальство долгое время не давало машине «Скорой помощи» из окрестного поселка разрешения на въезд в зону. Полушепотом, боясь стукачей, передавали, что в машине не оказалось ни врача, ни кислородных баллонов и что любимый всеми зеками католический капеллан, неведомо как очутившись на месте поздним вечером, пытался делать уже бесчувственному Моралесу искусственное дыхание «рот в рот».

Тюремная администрация, безусловно, узнала о растущем брожении. Спустя три дня около двух десятков заключенных из барака покойного Моралеса были этапированы в другие тюрьмы. Эта акция только подлила масла в огонь: тут же распространился слух, что начальство намеренно устранило всех свидетелей смерти Моралеса накануне приезда инспектора из Центрального Управления тюрем.

— Я проснулся от постукивания по металлическому борту моей койки. Стащив с глаз повязку, увидел седую Шевелюру и массивный красный нос месье Бургада, что меня несколько удивило. Обычно таким способом будили тюремщики и у заключенных стучать по койке считалось дурным тоном — принято было похлопывать спящего по плечу. Впрочем, я не обиделся: спал я на втором ярусе, и Бургад с его маленьким ростом, наверное, не смог дотянуться.

— Что такое? Восемь утра всего. — Я работал в вечернюю смену и мог рано не вставать.

— Дорогой русский, — месье Бургад хитро прищурился, и нос его покраснел еще больше, — видишь ли ты, что происходит вокруг нас?

С верхнего яруса барак виден как на ладони, и странная картина не могла не броситься в глаза. Почти все заключенные лежали на своих койках, но не спали, а беспокойно оглядывались по сторонам. Здесь были люди из утренней смены, которым как раз в восемь полагалось выходить на работу, и повара, которые должны были быть в столовой еще в шесть. Никто не двигался с места.

— Сегодня что, праздник? Или сбежал кто-то?

— Мой дорогой русский друг, не затруднит ли тебя посмотреть теперь в окно нашего гостеприимного дома?

— Что за чертовщина… — пробурчал я, спрыгнул с койки и придвинулся к оконной решетке.

Февральский снег искрился на солнце, и я на мгновение зажмурился. Приглядевшись, увидел вдалеке, у въездных ворот зоны, какие-то странные фигуры в оранжевом, которые медленно и равномерно приближались.

— Нет, это не обман зрения, — вмешался месье Бургад, будто угадав мои мысли. — Это… по-моему, это называется бригада тюремной охраны особого назначения.

— Значит, все-таки забастовали…

— А ты думал, люди коллективной мастурбацией решили заняться под одеялом? Конечно, бастуем! — месье Бургад молодецки притопнул ногой и принялся насвистывать «Марсельезу».

С американским тюремным спецназом я уже сталкивался на острове Райкерс, и воспоминания эти были не самыми приятными. Я с беспокойством наблюдал, как движется между сугробами колонна молодцов в оранжевых бронежилетах, в касках и с дубинками в руках. Очевидно, они шли прямиком к нашему бараку А-2. Я мог уже различить усатую физиономию командира, носившую тот оттенок ожесточенного сознания собственного морального превосходства, который встречается на лицах шерифов в старых ковбойских фильмах. «А я даже не успел умыться, — почему-то подумалось, как будто это очень важно. — И надеть чистую рубашку». Но тут шериф в бронежилете сделал отмашку дубинкой, и бригада резко повернула в сторону соседнего барака В-2. Значит, бастовала вся тюрьма.

Понять, кто именно организовал забастовку, было невозможно. Никакого стачечного комитета, конечно, не было, а если бы он и появился, то оказался бы в полном составе в Сауспорте, штрафной тюрьме особого режима. Никаких конкретных требований тоже не выдвигалось. Это был в общем-то стихийный протест, чтобы привлечь внимание к гибели Моралеса. Цель эта, судя по всему, удалась — уже через пару часов кто-то из заключенных услышал по местному радио о «бунте в тюрьме Ривервью». К полудню у барака В-2 затормозил автобус, куда оранжевые жилеты начали очень бойко сажать заключенных. Конечно, они не могли этапировать всех зеков Ривервью — тысячу с лишним человек, но нужно же было с кого-то начать. Одновременно на территории тюрьмы появился другой автобус, без решеток, в котором приехало начальство из Олбани, столицы штата Нью-Йорк.

Спустя два или три часа в нашем бараке возник строгий господин в костюме и при галстуке, сопровождаемый несколькими надзирателями. Многие зеки притворились спящими или неожиданно выказали любовь к чтению. Мой сосед снизу, негр из Южной Каролины, листавший иногда по вечерам комиксы из серии «Бэтмэн», взял с моей тумбочки «Страх и трепет» Кьеркегора и принялся с интересом разглядывать русские буквы.

Несколько человек решились все же пообщаться с господином. Но разговор как-то не клеился.

— Здравствуйте. Как у вас дела?

— Ничего, спасибо.

— Есть ли какие-то жалобы, замечания?

— Жалоб нету.

— А почему бастуете?

— Я не бастую.

— Так на работу же не вышли?

— Так ведь никто не вышел.

— А почему это случилось?

— Я не знаю, так как-то… Вы вот людей спросите.

Господин вежливо улыбался, подходил к следующей койке, и все начиналось сначала.

Один заключенный посмелее, молодой парнишка из семьи американских литовцев, на вопрос о жалобах выпалил вдруг:

— А почему не кормят?

— Как? Вас не кормили?

— Завтрака не было, обеда третий час ждем.

Господин из Олбани вдруг нахмурился и мрачно сказал: «Не беспокойтесь. Получите, что полагается».

Я был уверен, что начальник иронизирует и что «получить» нам предстоит только от спецназа, который пока в нашем бараке не появлялся. Зато надзиратели еще утром вырубили в «комнате отдыха» телевизор, отключили телефон и на какое-то время душ. Из этого следовало, что в качестве наказания нас также не будут и кормить. Уверения американских зеков, что это незаконно, я считал наивными — ведь мы вроде как бы вне закона. Я прикинул, сколько у меня в тумбочке хлеба, лука и рыбных консервов из ларька, не зная, впрочем, останется ли все это в моем распоряжении, или же продукты отберут в общий котел. На всякий случай я решил припрятать пачку рассыпного чая, который американские заключенные все равно не умели оценить по достоинству. У меня был свой кипятильник, так что я мог, по крайней мере, приготовить себе любимый напиток.

Я был чрезвычайно удивлен, когда в 8 часов вечера на столе у надзирателя зазвонил телефон и несколько мгновений спустя молчавший с самого утра громкоговоритель проорал: «На кормежку!»

Еще больший сюрприз ожидал меня в столовой, Я предположил, что из-за отсутствия поваров нам выдадут какой-нибудь сухой паек. Однако еще в дверях в ноздри ударил запах приготовляемой пищи. Войдя, я просто не поверил глазам: у котлов и на раздаче в поварских халатах и колпаках стояли вольные учителя и преподаватели ремесел из тюремной школы. Остальные заключенные тоже были изумлены и даже как-то смутились, виновато выстраиваясь за своими порциями гамбургеров и картофельного салата. Преподаватели, «прочем, не выглядели обиженными и даже отпускали шуточки, если узнавали в очереди своих учеников. Надо полагать, им обещали хорошие сверхурочные.

Утолив голод, заключенные тоже преобразились. Пожилой негр по имени Мозес, сидевший уже 27 лет, начал рассказывать о знаменитом мятеже 1971 года в тюрьме «Аттика», участником которого он был. Само название этой тюрьмы стало в США почти нарицательным. Тогда, в 1971 году, измученные жестоким обращением заключенные строгого режима, вооружившись ножами и пиками, захватили тюрьму и взяли в заложники большую часть надзирателей. Требования были разные — от улучшения условий содержания до предоставления самолета для бегства в Африку. Аттику окружили войска национальной гвардии, которые тогдашний губернатор штата Нью-Йорк Нельсон Рокфеллер бросил на подавление мятежа. Губернатор использовал вероломный трюк. Он объявил восставшим о намерении лично прибыть на вертолете для переговоров во внутреннем дворе тюрьмы. Вертолет и в самом деле завис над тюремным двором, но стал сбрасывать канистры со слезоточивым газом. Одновременно ударный отряд национальной гвардии ворвался в тюрьму через главные ворота и начал расстреливать собравшихся заключенных.

— Они только не учли, — рассказывал Мозес, — что мы на всякий случай переодели всех мусоров в арестантскую форму. Так что рано радовались, сволочи, своих они тоже вместе с нашими положили.

Убито было 10 надзирателей и несколько десятков заключенных. Многих застрелили с поднятыми руками или лежащими на земле. Инцидент в Аттике все же взволновал общественное мнение тогдашней, более либеральной Америки, и условия заключения после мятежа повсеместно смягчили. Даже американские власти со временем признали случившийся бунт если не справедливым, то неизбежным; примерно так при Александре II отзывались о восстании декабристов.

Мозеса зеки слушали с благоговейным вниманием, будто ощущая себя продолжателями великого дела. Настрой этот, которому и я поддался в тот момент, имел для нашего барака трагикомические последствия.

Из столовой все вышли взбудораженными и несколько осмелевшими. Надзиратель торопливо семенил впереди. У входа в барак он поскользнулся на обледенелом бетоне и едва не упал. Послышались довольно отчетливые смешки. Предпочитая не реагировать, тюремщик принялся отпирать входную дверь. Как назло, у него что-то не ладилось с ключами, и я заметил, что он нервничает, стоя спиной к 90 воинственно настроенным заключенным. Заметил это, очевидно, не один я. Кто-то из латиноамериканцев, подойдя почти вплотную к надзирателю, не слишком громко, но решительно крикнул: «Get him!» — «Мочи его!» Надзиратель вздрогнул, машинально наклонив голову, и замер. Так прошло несколько секунд, пока кто-то не загоготал. Надзиратель отчаянно рванул ключ в замке, резко распахнул дверь и прошел внутрь, не глядя на нас.

— Так-то вот, — сказал итальянец Гверрини, отряхивая снег с казенных ботинок, — когда я в Грин Хэйвене на строгом режиме сидел, там был один мусор, шести Футов ростом, настоящий джуджуццо. Тоже все крутым себя считал, с дубинкой расхаживал, издевался над людьми. А как один негр на него в коридоре прыгнул и мутузить начал, мусор этот как заорет: «Мама, мама!» Вся тюрьма слышала. Все они смелые до поры до времени.

Вообще, похоже было, что обитатели барака А-2 Решили этим вечером подтвердить на практике, что исторические трагедии повторяются как фарс. Спустя несколько минут я снова услышал ржание: двое здоровых ямайцев, выкрикивая что-то на уморительном карибском диалекте, начали расхаживать по бараку в масках. Тут надзиратель уже не выдержал и вместе со своим напарником направился к ямайцам, намереваясь пресечь издевательство любой ценой. Впрочем, те на конфронтацию не пошли и маски моментально стащили. Тюремщик, очевидно, удовлетворенный, вернулся назад к своей кафедре. Тут послышались негромкий вскрик и брань: оказалось, что за это время кто-то воткнул иголку в сиденье его стула.

Надсмотрщик, весь красный от злости, схватил мегафон и гаркнул: «Завтра посмеетесь!»

И погасил свет. В бараке сразу наступила тишина, и веселье как-то мгновенно угасло. В тюрьме толпа подвержена таким же резким переменам настроения, как и любой отдельный заключенный. Но это было уж слишком внезапно.

Когда-то, еще в детстве, у меня была книжка «Американские сказки и небылицы». Мне запомнилась история о негре, который был доверенным слугой богатого южного плантатора. Однажды хозяин отправился в город, оставив усадьбу на попечении слуги. Но в дороге его застигла буря, и плантатору пришлось вернуться назад. Он заметил еще издали, что вся его усадьба ярко освещена, а приблизившись, увидел через окно, что дом заполнен веселящейся толпой гостей-негров, напяливших его костюмы, курящих его сигары и пьющих его виски. На этом месте в книге была картинка, изображавшая взбешенного плантатора в мокрой одежде, врывающегося в дом с палкой в руках.

Не знаю, известна ли эта история заключенным. Вряд ли, если только ее не экранизировали. Но в тот вечер, когда расшумевшийся огромный барак А-2 вдруг погрузился во тьму, мне показалось, будто его обитатели ощутили нечто сходное с теми неграми южной плантации. Будто забывшись ненадолго в буйной игре в своевольную жизнь, они вспомнили внезапно, что ничто не изменилось и вокруг по-прежнему проволока, а дальше — беспредельные снега американского захолустья, враждебно следящего за их потугами на бунт. И хозяин — рабовладелец с палкой — стоит у дверей.

Спецназ явился, когда еще не рассвело. Нас выстроили в проходах, и группы бойцов в оранжевых жилетах начали свою работу. Простыни, одеяла, ложки, миски — все летело на пол. Это был капитальный шмон. Спецназовцы прощупывали, вздыхая и матерясь, каждый грязный носок, заглядывали в каждую пачку сигарет, распатронивали рамки на фотографиях и протряхивали книги. Потом настала очередь самих зеков: «Повернуться спиной! Снять майку! Передать майку мне левой рукой! Не оборачиваться! Поднять левую ступню! Правую ступню! Снять подштанники! Кому сказано — не оборачиваться?! Наклониться! Раздвинуть ягодицы! Еще! Теперь присесть! Стоять! У, щас как вдарю — повыступаешь еще! Одевайся! Следующий!»

Поскольку происходило все это одновременно по всему бараку, и рядом еще шел досмотр имущества, и кого-то уводили в наручниках, и какие-то вещи вылетали в проход, казалось, будто настал конец света. Хуже того, мелькала мысль, что это не так уж и плохо. В тюрьме такие мысли посещают периодически.

Шмон кончился к полудню. Командир спецназа, по-прежнему с миной морального превосходства, заполнял на кафедре какие-то формуляры, а заключенным приказали приводить в порядок спальные места. Дежурные надзиратели ссыпали в мешки пожитки веселых ямайцев; откровенный паренек-литовец тоже куда-то исчез.

Мои бумаги и белье оказались ссыпанными в одну кучу с вещами моего соседа из Южной Каролины, и мы до вечера разбирались, где чье. Погруженный в эту трудоемкую деятельность, я и не заметил, как ко мне подошли Бургад и Гверрини.

— Вот ведь, русский, — вздохнул Бургад, — какие негодяи! Письма мои рассыпали, помидоры подавили. Раздевают людей всенародно, ни стыда, ни совести. Десять минут голый стоял! Повернулся к начальнику — он мне говорит: «Еще слово скажешь — прямо без штанов поедешь на особый режим». Устроили нам тут Сталинград!.. Помню, в Париже так станция метро называется. Эх, Париж, Париж… Mort aux vaches![5] — и он рассмеялся, потрепав меня по плечу.

— Это еще что, — мрачно сказал Гверрини, — когда они к нам в Бруклин домой нагрянули, так все вверх дном перевернули! Меня с отцом отвели на кухню и кричат: «Оба раздевайтесь — обыскивать будем!» Отец мой по-английски не понимает, кричит мне все: «Che vuole? Che vuole?»[6] Я объясняю, как могу: спокойно, мол, отец, у них тут, в Америке этой, порядки такие. Никакого уважения к людям.

— А за что тебя взяли? — спросил я.

— Да, — махнул рукой Гверрини, — ерунда, глушители. Всего двенадцать штук в подвале и нашли. И за эту ерунду шесть лет схватил!.. Да с их законами шесть — еще слава Вогу, — Гверрини перекрестился. — Это ж моя третья ходка.

Забастовка прекратилась на следующий день. Вечером, закончив работу, я зашел в комнату редколлегии тюремного бюллетеня. Диего, толстый перуанец-редактор, посмотрел на меня меланхолично:

— А я-то думал, ты тоже на особый режим уехал. Видишь, половины людей нет. Ну, хорошо, что ты пришел. Почитай вот, что мы тут сочинили.

Я взял в руки листок. Это был некролог: «Памяти Виктора Моралеса». Я пробежал глазами текст: «Отзывчивый человек… талантливый художник… большая потеря для редакции… заключенные скорбят». Все было хорошо. Все правильно. О забастовке ничего не говорилось.

— Подпишешь? — спросил меня Диего. — Все подписали уже.

Я достал ручку и расписался. Диего положил листок в свою папку, и на несколько секунд наступило неловкое молчание.

— О, я забыл совсем! — встрепенулся вдруг перуанец. — У нас же иллюстрация лежит к твоей статье «Один день Хуана Денисовича». Смотри, как здорово. Это Виктор нарисовал.

На рисунке была зона, с приземистыми каменными бараками и двумя рядами колючей проволоки между вышек. Вокруг стояли деревья, засыпанные снегом, луна поблескивала из-за облаков, а в самом углу на небе сверкали две яркие звезды, похожие на сигнальные огни моста.