В таврическом и детском саду

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В таврическом и детском саду

Учусь читать

Читать научился в четыре года. Это было очень кстати. Ведь тогда создавалась наша детская литература. Но учился я не по детским книжкам, а по заголовкам серьезных политических изданий — центральной «Правды», смоленского «Рабочего пути» и газеты для учителей «За коммунистическое просвещение» (сокращенно — ЗКП). Заголовки «Известий» не в счет, так как подписчицей была слепая прабабушка. И все же она научила меня первым двум буквам. На иных карикатурах, какие я ей рассказывал, средь бурного моря высился гордый утес с четырьмя буквами по крутому обрыву. «Три одинаковых буквы рядом? — спросила прабабушка. — Не иначе СССР!» Первое прочитанное мною слово!

Газеты приближали ко мне прабабушку, но отделяли папу. Газетный лист заслоняет его добрые голубые глаза. Чувствую, что мешаю ему своими рассказами или расспросами. Но замечаю, что один вопрос ему нравится: «А какая это буква?» Папа охотно отрывается от чтения, отвечает, ищем вместе ту же букву в других заголовках. Заодно вспоминаем буквы, про какие я уже спрашивал, складываем из них слова.

Тут папа спохватился. А букварь для чего? Букварь принесен. Пронзительным голосом выкрикиваю ТИТ, словно зову какого-то деревенского дядю. И давай сперва по складам, потом все бойчей лепетать слово за словом, предложение за предложением. «Мама моет раму», — великие слова, потрясающие своим реализмом! Букварь уже не нужен, а детских книжек с картинками в доме не видать. Это теперь больше всего книг издается для тех, кто еще не умеет читать. И для тех, кто начинает. Дом оказался не готов к преждевременному явлению нового читателя.

Моя четырехлетняя душа от нового источника познания жаждет сказок, стихов и картинок. Утес с надписью СССР на карикатуре в прабабушкиных «Известиях» привлекает сказочностью. Сбросили с него всех этих злодеев в коронах, цилиндрах, папахах, а они, дурачки, все плещутся в бурных волнах под утесом, норовят снова на него залезть. Не видят, что ли, какой он крутой!

А еще хочу стихов! Стихов, полных действия, героев и приключений! Что-то вроде этого иногда слышу на улице:

По улице ходила,

Большая крокодила.

Она, она зеленая была.

В зубах она держала

Кусочек одеяла.

Она, она голодная была!

Сейчас начнутся приключения, забавные и страшные. Явится герой и всех от крокодилицы спасет. Да и чудище перевоспитается! Я не знал, что «Крокодил» уже написан Чуковским, но грезил о нем. В песенке ничего такого нет. Ну, «увидела француза и — хвать его за пузо», а с китайцем поступила еще ужасней. Нудный перечень издевательств над представителями разных народов. А какое было многообещающее начало!

Моя жена тоже научилась читать в четыре года. И жаждала той же духовной пищи. Ее мама, врач, вспоминала для них с сестренкой стишки, прочитанные в дореволюционном детстве:

Пупсику не спится.

Его грызут клопы.

Но он их не боится

И льет на них воды.

Тут хоть в каждой строке что-то происходит. Для чего ж мы так рано выучились читать, если даже таких стишков в книжках не найдешь! Но все переменится! Да уже и менялось, лишь до нас пока не дошло.

В поисках духовной пищи

Сказок! И картинок! Картинок! Нечаянная радость: у папы в книгах нахожу том со скучными словами и снимками, что-то из истории ВКП (б). Вдруг — восторг. Карикатура, кажется, времен III съезда РСДРП — «Как мыши кота хоронили». Котище вальяжно раскинулся. На нем — мыши с человеческими лицами. Очки, бородки, усы. Кот дохлый. Чего бояться? Но вместо морды у него хитрое лицо Ильича, коготки наготове. Ну, сейчас будет! Я еще не знал народного лубка, каким до меня услаждались русские дети, и все же смутно угадывал сказку сквозь всю эту политику.

Начал читать уже не одни заголовки, но и заметки, как тогда говорили, не смущаясь мелким шрифтом. Сам доставал газеты из почтового ящика у калитки. Первым делом смотрел, есть ли в конце колонка «Происшествия». Если была, радовал маму. Ничего другого она в газете не читала.

Я же любил рубрику «Маленький фельетон» (больших почему-то не было). До сих пор помню фразу Михаила Кольцова, как при царе гувернантка запрещала воспитанницам глядеть в окно, потому что по улицам бегают голые лошади. И, смеясь, глядел на голых лошадей из кулагинского окна.

У того же окна, снимая со шкафа номер за номером, листал свою находку — роскошный иллюстрированный журнал (названия не помню) 1917 года. Номера, вышедшие между февралем и октябрем. Сверкающие глянцем страницы. Квадратики тонкой папиросной бумаги вроде занавесок. Приподняв такую занавеску, можешь любоваться цветным фото, аккуратно наклеенным на страницу прямо в типографии. Превосходные снимки! Я-то считал, что их еще не изобрели, что такие фото будут лишь при коммунизме. А они оказались пришельцами из прошлого.

На снимках ладно одетые веселые люди с красными кокардами, красными бантами. Везде красные флаги: в руках, на домах, на броневиках, на штыках. Странно, что красным флагам рады самые настоящие буржуи, гимназисты из богатых семей, румяные юнкера и кадеты, офицеры-золотопогонники. Что это за революция, если они рядом с принарядившимися рабочими и работницами, если никто никому не враг, никто никого не убивает, даже немцы лезут из окопа брататься с нашими солдатами. Даже царская семья, граждане Романовы, гуляет по чудесному саду в сопровождении любезных офицеров. А где ж враги народа? Кого тут надо убить, чтоб не убили тебя? Но я уже знаю, это неправильная революция, она обречена вместе с роскошным журналом и цветными фото.

Сколько в двадцатом веке будет таких снимков с людьми разных стран, увидевшими наконец желанное светлое будущее. Оно и вправду иногда приходило и длилось как раз столько, чтобы фотографы успели его запечатлеть.

Я искал сказку, таковы были великие духовные потребности малого возраста. От цветных снимков все-таки веяло сказкой. Но сказкой взрослой, где за хорошим концом, за пиром на весь мир, опять идет неизвестно что.

Странное дело! Сказку отдали взрослым. Так и пели: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». А нас, малышей, решили сделать реалистами. Надежда Константиновна Крупская, жена Ленина, уверяла, что, взяв в руки «Крокодил» Чуковского, рассчитывала найти в книжке полезные сведения для детей о жизни крокодилов. И что же она прочла вместо них! Даже слово такое появилось — «чуковщина». Мой папа, педагог, конечно, знал обо всем этом. Но чуковщина вошла-таки в наш дом!

«Вот теперь тебя люблю я»

Как я тосковал по сказкам, а попадалась одна политграмота. Но я и тут норовил создать сказку. Хрестоматия с ужасными, плохо пропечатанными черно-белыми рисунками. И вдруг живые куплеты, человеческие слова: «Сыну беленькому мать стала песню напевать… Сыну желтенькому мать стала песню напевать… Сыну черненькому мать стала песню напевать…» Кажись, в этих стихах Агнии Барто был и красненький малыш-индеец.

Революционные призывы к младенцам всех цветов кожи не запомнились. Помнится сказка. Рисунки смазанные, черты матерей и детей плохо различимы. В стихах указан цвет кожи лишь у младенца, а не у матери. И чудилось, будто у одной мамы родились друг за другом беленький, черненький, желтенький и красненький ребенок. Как им, наверное, весело вместе! Счастливая семья! Счастливая мать! (Нечто подобное увидел недавно в фильме моего друга Владимира Меньшова «Ширли-мырли». На просмотре радовался больше всех, словно и в самом деле сбылась одна из сказок раннего детства, которая тогда только угадывалась.)

Но мне, раз уж научился читать, нужны какие-то особые, нынешние сказки с картинками. Первая такая книжка — «Мойдодыр» Чуковского. Папа взял у кого-то неплохо сохранившееся издание двадцатых годов. На обложке пожарный в каске поливает из «кишки» голого толстенького мальчишку. Тот жмурится от блаженства. А вдали лошадь с пожарной бочкой. От нее-то и тянется шланг. Значит, искупать того мальчишку такое же срочное и важное дело, как потушить пожар.

Что же случилось? «Одеяло убежало, улетела простыня. И подушка, как лягушка, ускакала от меня». Стихи звенят, поют, текут, звучание у них сладостное. Подсчитайте, здесь на тридцать гласных приходится столько же согласных. Звуки, говоря словами Пушкина, «почти италианские». Не знаю, сколько раз перечитал «Мойдодыр» в первый день нашего знакомства с ним.

И еще рисунок запомнился на всю жизнь. Слева два неряхи, толстый и худой. Не важно, из каких они семей, пролетарской или буржуазной, важно, что неряхи. А справа на них гневно указывают пальцами коротышка-художник с карандашом за ухом — Юрий Анненков и сидящий носатый и волосатый гигант с длиннющими ногами в полосатых штанах и черных башмаках великанского размера — сам Корней Чуковский. Так я узнал и, с полного одобрения папы, полюбил этого человека, не подозревая, что он через восемь лет спасет мне жизнь и навсегда ее направит.

Как ловко перехитрил Чуковский руководящих дядей и теть! Они-то думали, что «Мойдодыр» всего лишь полезная книжица, побуждающая малышей содержать в чистоте лицо и руки. А это захватывающая, магическая, очень страшная история, но с ликующим, праздничным, счастливым концом.

Особенно нравилось, как, спасаясь от бешеной мочалки, неряха очутился в каком-то сказочном саду («Я к Таврическому саду, перепрыгнул через ограду. А она за мною мчится и кусает, как волчица»). И встретил там не лучезарную фею Чистоты, а Крокодила с сыновьями Тотошей и Кокошей. Крокодил спас героя (мне казалось, что меня самого!) от разнузданной мочалки. Он ее проглотил! А затем в одном из красивейших мест Ленинграда, в дивном саду, где чинно гуляют одетые по последней моде крокодильчики, их папа заклинает несчастного сей же час пойти домой и умыться, ублажить разгневанный умывальник со страшным именем Мойдодыр. «А не то как налечу, говорит, растопчу и проглочу, говорит».

В 1947 году, впервые приехав в Питер, я с волнением узнавал, бродя по городу, давно милые сердцу улицы, мосты, сады, памятники, здания. И вот — литая решетка Таврического сада. Почему я так волнуюсь? Больше, чем перед оградой Летнего сада! Ах, да! «Мойдодыр», детство. Сколько раз я мысленно через нее перепрыгивал!

Теперь, когда вышел «Дневник» Чуковского, можно узнать, что было с автором бессмертной поэмы в те самые дни 1932 года, когда я упивался ею. Запись от 22 декабря. «Ездил на это время в Москву с Ильиным и Маршаком на пленум ВЛКСМ. В Кремле. Нет перчаток, рваное пальто, разные калоши, унижение и боль. Бессонница. Моя дикая речь в защиту сказки. Старость моя и обида».

Прошло несколько лет. Кинохроника. Пионеры в панамках, с барабаном маршируют к Парку культуры и отдыха. Над ними на двух палках лозунг по кумачу — МЫ ИДЕМ СЛУШАТЬ ЧУКОВСКОГО! А в «Дневнике» — опасения: вдруг откуда-то «спустили» указание срочно полюбить Чуковского. Но этого добились мы, дети тридцатых годов. Никаких перегородок! Дети рабочих и директоров, арестантов и чекистов, профессоров и домработниц. Мы все полюбили его. Дети и внуки вождей — не исключение. А малыша двух-трех лет не объявишь английским или японским шпионом, двурушником или троцкистом. Не то что взрослого!

В 1962 году Чуковский вернулся из Кремля, ему вручили Ленинскую премию. Хрущев подошел к нему со словами: «Вот кого я ненавижу! Придешь домой, а внуки с вашими книжками: „Дед, читай!“» Корней Иванович сначала опешил. Он помнил, как когда-то все члены советского правительства написали статьи против его сказок. О единственном исключении упомянул тогда Маршак:

И только хранит молчанье

Почтенный наркомпочтель.

То есть народный комиссар почт и телеграфа.

Мы, малые дети, как ни странно тоже приняли участие в борьбе за сказку. В том числе и я. Один из таких боев, так сказать, местного значения, мне запомнился.

В стране горбушек и альбомов

После Первого мая 1934 года меня, шестилетнего, отдали в детский сад. За небольшую плату на весь рабочий день государство рабочих и крестьян заменяло мне родителей. Часы, которые я проводил дома с мамой и бабушками или на улице в играх с себе подобными, я должен был отбывать под непрерывным наблюдением и опекой воспитательниц и нянечек, а также директрисы, наблюдавшей за ними.

Теперь понимаю, причина — болезнь угасавшей прабабушки. Родители хотели уберечь меня от тяжких впечатлений. Маме с бабой Сашей и тетей Машей проще ходить за Александрой Герасимовной, когда меня нет дома. Кроме того, я привык утром у прабабушки слушать детскую передачу, рассказывать ей новые карикатуры. В доме — горе, старушка каждый час могла умереть. Взрослые хотели, чтоб я этого не знал и ни о чем не догадывался.

Папа повел меня на первомайскую демонстрацию. Вышло так, что я стоял совсем рядом с детсадовцами, когда они, лихо цокая, проскакали перед трибуной верхом на палочках, увенчанных конскими мордами, белыми и рыжими, с черными гривами и огромными прекрасными глазами. И захотелось в детский сад, чтоб седьмого ноября сесть на боевого коня, а с трибуны и мне помашет секретарь райкома товарищ Романовский. Впрочем, он помахал мне рукой, когда папин студент дал подергать за веревочку фанерного поджигателя войны. Поджигатель в черном фраке и в цилиндре тоже махнул на секретаря райкома бомбой и мешком с деньгами. Знать бы, что и мне в детсаду суждено стать поджигателем войны.

Тогда был обычай после демонстрации катать малышей на грузовиках. В единственный мещовский грузовик с визгом набилась организованная детвора из детсада. Вернулись совершенно счастливые. И в грузовик полезли тихие девочки и мальчики из детского дома. Мы, домашние, завидовали им. «Хочешь к ним?» — спросил папа.

Столовая. Длинный стол, составленный из столиков, накрыт клеенкой. Металлические миски, тарелки и кружки — такую посуду не разобьешь. Одинаковые порции зеленого горохового супа и белой каши, политой розовым киселем. Тут не скажешь как дома: «Того не хочу, этого не буду!» Мы и не говорили.

Зато поднос с ломтиками черного хлеба открывал кое-какие возможности для проявления личности, если словчишь и тебе повезет. Заполучил горбушку и можешь, вынув мякиш, сделать из оставшейся корки плоскую коробочку без одной стенки. Пусть те, кому не досталось, смотрят и завидуют, пока не дожуешь. Страсть к горбушкам пропадала дома. Там их сколько влезет, но они больше не знаки отличия и превосходства! А утром, идя в детсад, опять мечтаешь о горбушке.

Детский сад отличался от семьи, где большие и маленькие, мальчики и девочки — все свои, всех знаешь и помнишь. А здесь для тебя малышей, Диминых ровесников, будто и нет. Своя нянечка, свои игрушки, своя комната с кроватками и горшками. И с девочками не очень подружишься. У них свои куклы, свой план занятий, я их и не помню, словно девочек в детсаду не было. Но я и про горбушки забыл, когда разглядел на шкафу в столовой сокровище — подшивку журнала «Мурзилка» за целый год!

Главным смыслом моей жизни в детсаду, главной мечтою стало раздобыть это чудо со шкафа. А вдруг Чуковский написал что-нибудь новое? Или Маршак? Я уже знал «Человека рассеянного»:

Глубокоуважаемый вагоноуважатый!

Вагоноуважаемый глубокоуважатый!

Во что бы то ни стало

Мне надо выходить.

Нельзя ли у трамвала

Вокзай остановить?

Чудо! А ведь удивительный человек, о ком шла речь, (говорят, это академик Каблуков) тогда был жив-здоров и преподавал химию в университете. Папа, приезжая из Москвы, потешал меня его оговорками: «Видите? В этой колбе что-то черненькое белеется». А еще в журналах могли быть сказки и уж точно — головоломки, ребусы и рисунки, на которых главных героев надо искать, художники умело их маскировали среди листвы, облаков и т. п. Словом, каждое утро я мчался в детсад в надежде, что уж сегодня подержу в руках заветную подшивку, рассмотрю все картинки, разгадаю головоломки, упьюсь стихами и сказками.

«Нельзя!» — отвечали воспитательницы, строгая и подобрей. И нам не давали и сами не читали вслух заколдованную «Мурзилку». Вместо этого они проводили политбеседы. Например, об ударниках, о пятилетке в четыре года. Хорошо, что стихи не разучивали: Первомай прошел, до Октября далеко, про лето учить еще рано, про весну поздно. Но дело для нас нашлось.

Мы получили домашнее задание — вырезать из газет и нести в детсад снимки ударников и строек, трактористов и силосных башен. Жаль было смотреть на изуродованные рваными пустыми окнами газеты! Жаль тяжелых альбомов с глянцевитыми листами! Фото на вырезках серые, мутные и, если приглядеться, все в точечках, редких там, где небо, и густых там, где лицо или машина. Края вырезок желтели от клея. Листать альбомы было противно.

А мы так любили индустрию! Если б в один прекрасный день у нас в Мещовске задымили фабричные трубы, воздвиглись черные пылающие домны, по улицам загромыхал поток двухэтажных автобусов, а все дома стали хотя бы шестиэтажными, то не было бы людей счастливее нас! А с каким счастьем мы бы все это нарисовали! Но краски, видимо, экономили.

Можно было б вырезать из газет не снимки, а карикатуры. И смешно, и смотрится хорошо! Зато добрая воспитательница стала обучать нас лепке из глины. Ничего идеологического! Хороши были б вожди, ударники и борцы революции, слепленные детскими пальчиками. Другое дело уточки, медвежата, поросята. Жаль, цвет однообразный. Искал на обрывах, в канавах цветную глину, нашел голубоватую. Но тут вместо лепки нас стали учить хоровому пению.

Что же до альбомов, то их сразу куда-то уносили, и мы больше их не видели. Наверное, в подарок почетным гостям на слеты и конференции. А мы клеили новый альбом — «Счастливое детство». Не детсад, а какая-то артель по клейке фотоснимков!

Принцесса на горошине и Кот Котофеич

При взрослых я старался не глядеть на шкаф. Про желание взять в руки подшивку помалкивал. Не спеша приглядывался к распорядку, тщательно обдумывал план овладения подшивкой. Подыскивал себе болезнь, при какой не ставят градусник, не прижигают иодом, не дергают руку или ногу, вправляя вывих.

Наконец сказался больным («Голова болит!»), лег в постель и ждал, пока наша группа с песней не выйдет на улицу. Уже в семидесятых годах в зимнем профилактории на месте летнего детского лагеря прочел забытый на стене распорядок, где каждый день до обеда главным пунктом значилось — «Подготовка к мероприятиям». Район у нас сельский, на мероприятиях лучше петь про село:

Косилка, молотилка, сортировка, веялка.

А за трактором идет рядовая сеялка.

Песню уже не слыхать. Директриса с поварихой заняты разговором на кухне. Прокрался в столовую. Пододвинул к шкафу стол, водрузил на него табуретку. Осторожно влез на то и на другое. Снял со шкафа тяжеленную пыльную подшивку. Бережно спустился с ней на пол. Поставил на место мебель, вернулся в кровать и погрузился в чтение.

Не все интересно. Кое-что вроде наших политбесед. И вдруг Андерсен. «Принцесса на горошине»: «Жил-был принц, и хотелось ему взять за себя принцессу, но только настоящую».

Такое можно встретить лишь в старых книгах с ятью и фитой. Как эта сказка проникла в советский журнал? Невозможно представить, чтобы наши воспитательницы прочли ее нам. Надо думать, какие-то любящие детей редакторы «пробили» ее в печать, выдав невинную сказочку за сатиру на монархов. А я радовался, что юная особа с честью выдержала испытание. Не могла заснуть, почувствовала горошину в кровати сквозь двадцать пуховиков и двадцать тюфяков. Что значит настоящая принцесса! Ну, просто ударница!

В той ли подшивке или потом, в других номерах «Мурзилки», прочел одну из сказок дядюшки Римуса. Братец Кролик, сам того не подозревая, до полусмерти напугал братца Лиса, поджидавшего его под мостом, чтобы поймать и съесть. Братец Кролик накупил на базаре всяких там мисок, кастрюль, сковородок, ложек и вилок, нацепил их для удобства и для радости на себя и так весело громыхал, дребезжал, звенел всем этим, проходя по мосту, что перепуганный Братец Лис ринулся куда глаза глядят.

Там же нашел сказку про Кота Котофеича. Хозяйка за шалости завела его в лес и бросила. А он своим необычным видом нечаянно очаровал лису, поселился в ее домике и, сам того не ожидая, так напугал волка и медведя, пришедших на него посмотреть, что те поверили лисе, будто Кот Котофеич и впрямь прибыл из сибирских лесов ими, зверями, управлять.

Прочитав эти и подобные сочинения в утаенной подшивке запретного журнала, я сделался у себя в группе как бы носителем тайного знания, запретной магии. У меня еще не раз «болела голова», и потому полюбившиеся стихи и сказки я запомнил наизусть и щедро делился ими с ребятами. Сказку про Кота Котофеича и Кролика, идущего с базара, всю жизнь рассказываю малышам.

Почему нам не читали «Мурзилку», сообразил лишь через много лет, когда сам начал писать стихи и сказки для малышей. А вот зачем ее выписывали? По разнарядке? По отпущенной на подписку смете? В надежде, что журнал, наконец, приструнят? Как теперь понимаю, принцесса на горошине не могла стать образцом для советских девочек. А лишь образцы, примеры для подражания выискивались в книгах и журналах воспитателями и методистами. Уж не говорю про Братца Кролика с Котом Котофеичем. А если они-то и стали для меня примерами и образцами? Так ли уж надо всегда дрожать и всего бояться? Я в своей жизни не всегда дрожал и боялся. Может, это меня и спасло?

Поджигатель войны

Осуществив мечту о заветной подшивке (я поглядывал на шкаф глазами тайного обладателя), вспомнил о палках с лошадиными головами. Погарцевать на них можно, не дожидаясь демонстрации. И вот однажды, пользуясь властью, какую приобрел как секретный читатель запретного журнала, я повел мальчишек к чулану, где томились наши кони. Коней хватило на всех. И на зависть малышам из младшей группы мы с гиканьем поскакали в глубину детсадовского двора.

К воспитательницам не обращался, все равно не разрешат. Искал одобрения почему-то лишь у толстого солидного Аркашки, шутника и насмешника с оттопыренной губой. Он покорял нас своими задачками с подвохом. Например: когда лошадь покупают, какая она бывает? Поди сообрази, что дело не в покупке, а в купанье, и надо отвечать: «Мокрая!» Аркашка весь просиял и первым очень уютно уселся на деревянного коня. (Когда в 1943 году в Ташкенте я увидел на сцене Алексея Толстого, почему-то тут же вспомнил своего Аркашку).

Очень скоро мне, полководцу, и Аркашке, комиссару, прискучили смотры, парады и даже скачки. Что это за красная кавалерия, если она не мчится в бой! Но для боя нужны враги. И — о, счастье! — они нашлись. Да такие, что лучше не придумаешь. Наш двор задами примыкал ко двору детского дома, отделенному от нас глубокой канавой. И мы принялись с громким цоканьем гарцевать на краю канавы, махая саблями, взнуздывая или торопя горячих коней.

Пешие детдомовцы нашего возраста и постарше в одинаковых серых куртках и штанах подошли к пограничной канаве. Сперва они глядели на нас с восхищением, потом с завистью, потом с угрюмой ненавистью. Наконец, они не выдержали и пустились швырять в нас камнями, осколками кирпичей и комьями земли. Наши чуть было не спешились и сами в ответ не взялись за камни. Но мы с Аркашкой закричали, что витязи, рыцари и красные конники так не поступают. И вообще, драка камнями — нечестная драка, а честь дороже, чем сама жизнь. (Я настолько уверился в этом, что за все детство ни в кого не кинул камнем).

Под градом камней мы продолжали скакать, помахивая саблями и громким криком уличая детдомовцев в нечестности и трусости. Не помню, появились ли среди нас раненые, но кони у нас были отняты подоспевшими воспитательницами и нянечками. За мной явилась сама директриса.

Скажи она тогда, что стыдно дразнить сирот, когда у тебя есть мама, папа и бабушки, это бы меня потрясло. Но совесть в связи с этим случаем проснулась, когда я уже был взрослым. Мне до сих пор стыдно за того хвастливого мальчишку-предводителя. Но директриса сообщила, что давно подозревала во мне хулигана, а теперь окончательно убедилась: сын уважаемого человека, директора техникума, — отъявленный хулиган. В надежде, что я попытаюсь исправиться, она пока ничего не скажет отцу. Смотрела на меня директриса с опаской и даже с неким уважением, как смотрят на того, кто непредсказуем и способен на все.

С тех пор директриса стала приглядывать за мной. А нужно сказать, что я переученный с младенчества левша. Наверное, я так слушался маму и бабушек, что покорно брал ложку или карандаш в правую руку, а левую, как мог, укрощал. Левая у меня и сейчас сильнее правой и временами лезет, куда ее не просят. Она охотней, чем правая, жестикулирует, а в детстве первой отвечала на нападение, смущая драчунов. Дочь моя Марина — тоже левша. Директриса, а за ней остальные взрослые стали замечать каждое мое неловкое движение. Прислушивались и к высказываниям во время игры. Вечно я что-нибудь делал не так и говорил не то.

На Рождественской горке

Как-то по пути в детсад я подумал: если я доставляю людям столько огорчений, то могу их от этого избавить, перестав торчать у них на глазах. И свернул на Рождественскую горку. Там высился похожий на каменную елку храм семнадцатого века. Валы и овраги ограничивали древнее городище. Кудрявились высокие деревья в оврагах и в садах немногих счастливцев, живших в том сказочном месте.

Каждое утро я вместо детсада шел на Рождественскую горку, обходя церковь, где мог встретить своих бабушек и их подруг-богомолок в белых и черных платках. Но бабушки молились на домашние иконы, ухаживая за бедной Александрой Герасимовной. А богомолки, замечая меня, наверное, жалели всех нас. Какая же беда пришла в дом, если внучонка занесло так далеко.

Я залезал на развилку самого большого дерева, уютно располагался в ней и принимался грезить, глядя на купы деревьев внизу и облака вверху. Если б и впрямь где-нибудь росли зеленый дуб у Лукоморья, Древо Жизни или Мировое древо, то на вершине каждого из них непременно сидел бы мальчишка.

Папа увлекался краеведением. Я знал, что больше века наш Мещовск входил в Великое княжество Литовское, тем самым уклонившись от ига Золотой Орды. У нас есть даже село Конецполье, что, может быть, означало Конец Польши. Наверное, литовский гарнизон стоял здесь, за частоколом, на Рождественской горке. И я воображал себя то часовым, то лазутчиком, а чаще всего — путешественником, которого занесло на далекий остров, загадочный и прекрасный.

Забавно, что уже тридцати с лишним лет я очутился в Вильнюсе, вышел на рассвете из гостиницы полюбоваться иною страной, пока она еще пуста и наполнена виденьями истории, молча дал прикурить раннему прохожему, услышал благодарность на чужом языке и вопрос: «Голиндас?» О племени голядь, жившем в калужских сосновых борах, я как археолог знал. Потомки голяди еще различимы среди литовцев, и я похож на них.

Теперь, когда столько русских, никуда не уезжая, оказались за пределами России, было бы важно знать, а как в тех условиях развивалась русская культура. Ведь история Мещовска на протяжении его литовского века, конечно же, была интересна и поучительна. Мы связываем нашу историю лишь с Владимирской и Московской Русью. А как насчет отвергнувших ордынское иго новогородских и псковских демократов и смоленских подданных Литвы? Или они не русские и ничего не создали для России?

Девчий поп

С местными мальчишками решил не связываться. Давал им понять, что я здесь случайно. Ни врагом, ни другом, к сожалению, быть не могу. Старался забираться на свои деревья так, чтоб мальчишки не видели. Зато девочек не боялся. Они тут все ходили в золотых венках и браслетах из одуванчиков и любили водить хороводы: «Как на Лидины именины испекли мы каравай». Какие-то у них вечные именины!

Одна большая девочка предложила вместе плести венки и делать цепи из одуванчиков. Цепи у меня выходили неплохо. Отламывал головку цветка и совал верхнюю, узкую часть стебля в нижнюю, более широкую, часто красноватую или лиловую. Плел звено за звеном. Девочка, сидя рядом в уже подросшей траве, превращалась в пленницу, опутанную цепями с головы до ног.

Это не мешало ей плести венки и время от времени торжественно короновать меня. Водрузив золотую корону с цветами в несколько рядов на мою стриженую голову (всех детей стригли во избежание вшивости, и лишь светлые, благоухающие мылом кудри моего братца Димы мама ни за что на свете не позволила бы остричь), девочка отодвигалась, чтобы полюбоваться моей неожиданной красотой. Просила, как бабушки-портнихи, встать, повернуться туда-сюда и бралась за новый венок.

— Девчий поп! — кричали, пробегая, местные мальчишки. Не обращаю внимания. Я ж не здешний, никакое ваше прозвище ко мне не пристанет, дразнитесь, сколько хотите.

Плести венки так и не научился. То левая рука не туда полезет, то правая беспомощно ткнется. Так и не постиг, каким чудом вороха цветов превращаются в плетеные обручи с тройным золотым гребнем поверху. С тех пор одуванчики стали любимыми цветами. Счастлив их видеть и в мае, когда они разливаются золотыми ручейками, расстилаются золотыми коврами. И поздней осенью, когда у них нет сил на то, чтобы выгнать стебель, и они как ордена или брошки, приколотые прямо к земле.

Как-то мы с Таней Александровой оставили на балконе четвертого этажа в Черемушках горшок с землей. Занятно, что в нем вырастет без нас, само по себе? Роскошный куст одуванчиков! Не раз воспевал их стихами. Воспел и девочку с венками. И что же! Не я один помню те блаженные часы. В 1975 году, уже седой, читаю стихи в Мещовске. Полная немолодая женщина крикнула из рядов:

— Спасибо, Валя, за стихи про одуванчики! За память!

— Кто вы?

— Та самая. Из ваших стихов. «И девочка сидит, венки плетет».

В детсаду, наверное, уже обед. Ищу в траве щавель. Жую сладковатые молодые листья липы. Обдираю толстые, нерасцветшие стебли с колючей кожицей, счищаю ее и грызу «столбушки», как зеленые конфеты. Неплохи белые основания стеблей осоки и других трав с острыми листьями. И прощаюсь с Рождественской горкой.

Жизнь сюжетна

Лучше всего задворками пробраться к дому папиного друга Дмит Петровича Позднякова. В городе их так и звали, Позднякова — Дмит Петрович, папу — Дмит Матвеич. Они олицетворяли братство естественных и гуманитарных наук. Поздняков преподавал физику, папа — историю.

Валя Позднякова, первоклассница, уже пришла из школы. В кровати за печкой под образами — ее больная бабушка. Не могу сказать, знали они мою тайну или нет, но про беду, конечно, знали. Кормили обедом. Валя играла со мной. Старушка развлекала разговорами. Ее оживляли мои приходы, и она задерживала меня, беседуя о политике и строительстве коммунизма. Беседы наши сразу делались известными Дмитрию Петровичу и Августе Александровне, когда они приходили с работы. Они тоже, наверное, нарочно задерживали меня, мало ли что ждало меня дома…

Беседы с Валиной бабушкой забыл начисто. Но Дмит Петрович не забыл. И напомнил одну из них, когда в 1967 году судьба загнала меня в Мещовск. Разбился знаменитый самолет «Максим Горький». Мы с Валей опустошили свои копилки, внеся посильную лепту на постройку нового самолета-гиганта. «Бабушка, не горюйте! — утешал я старушку. — Новый самолет будет еще больше, чем прежний!»

Ах, если б я мог сказать, что и летчиков воскресят! Но мы со старушкой из взаимной деликатности не затронули эту тему. Когда Дмит Петрович рассказывал, я думал, что мы больше живем в чужой памяти, чем в собственной. Те, с кем встречались в жизни, вместе взятые, знают о нас лучше и больше, чем мы сами.

Теперь уж никто не знает, сколько дней я делал вид, будто хожу в детсад. Что-то не припомню, где и когда я прятался от непогоды или обдувал пух хоть с одного седого одуванчика. Может, мое отщепенство длилось каких-нибудь три-четыре дня? Но время на Рождественской горке и вообще в детстве текло так неспешно, что кажется, будто целый месяц там не отцветали одуванчики и шли по теплому небу белые облака.

И вот мы дома за ужином. Папа, не стесняясь моим присутствием, рассказывает маме про встречу с директрисой. Она спросила, прошла ли у меня голова и не менингит ли это. Папа спросил про меня. Та ответила, что я — хулиган! «Валя — хулиган?» — рассмеялись родители. Согласились, что больше не пойду в детсад, и подписали на. «Мурзилку» с июля. Но уже по другому адресу.

Когда прабабушку хоронили, одуванчики еще цвели. Значит, она умерла, когда я бегал на Рождественскую горку и к Поздняковым. От самых страшных впечатлений меня уберегли. А от скольких преждевременных душевных ран упасли меня Принцесса на горошине, Братец Кролик и Кот Котофеич!

Жизнь сюжетна. Сочинив первые стихи для малышей, я напечатал их, конечно, в «Мурзилке». Вышла книжка «Про машину», с картинками Конашевича, он в моем детстве иллюстрировал «Муху Цокотуху». В книжке ласковая девочка играла с машиной в свои уютные игры, кормила, лечила, пела колыбельные вместо того, чтоб завести ее и насладиться быстрым и шумным бегом. И в журнале «Дошкольное воспитание» появилось письмо всех методистов Ленинграда: «Берестов учит детей ставить машину грязными колесами на чистую кровать!» Были и другие письма. На все лады обыгрывалось слово «гонорар», ради чего я будто бы и хлопотал.

Пришлось доброй воспитательнице из Алексина писать статью в журнал, доказывая директрисам и воспитательницам, что я — не хулиган. Все это напомнило детство. Как все же эти идеологические принцессы рано почувствовали во мне неудобную для них «горошину»! А Чуковский поздравил:

— Если взрослые вас ругают за стихи для маленьких, значит, написали нечто хорошее. Беда, если не ругают.

Альбомы с серыми скучными фотографиями продолжали клеить и при Хрущеве, и при Брежневе. И даже я сам, посещая с писательскими бригадами райкомы и завкомы, получал их в подарок и не знал, что с ними, такими роскошными и нелепыми, делать.

«Знаю тысячу букв»

Несколько лет назад моя жена Наталья Ивановна съездила со мной в Мещовск и нарисовала дом Кулагина. На рисунке он такой же, каким был в моем детстве. А над ним парит собор Благовещения, который по тогдашней детской малости своей я не всегда видел из-за заборов, сараев, садовых деревьев. И даже из травы в саду, такая она была в детстве высокая.

Взрослые часто посматривали на черный циферблат собора (наручных часов ни у кого не было). Белые стрелки в черном кругу двигались чуть ли не под облаками. Я тоже смотрел на городские часы, но не понимал языка стрелок и цифр, хоть и умел бойко читать. Узнавать время по часам Благовещенского собора научился уже в доме Добровой.

Показываю жене дом, постаревший, но еще крепкий. Говорят, он построен еще при жизни Пушкина. С удивлением вижу на воротах номер 13. Вот тебе и на! А я всегда опасался тринадцати. А был так счастлив как раз в тринадцатом доме! Единственное исключение? Впрочем, как посмотреть. Ведь во флигеле умерла прабабушка. Я старался не думать о ее смерти. Может, потому ни разу не зашел во двор, пока жил по соседству, не заглянул на веранду, такую просторную, сколько игрушек ни притащишь, все равно останется место. Пробегая, даже не оглядывался на окна дома и флигеля. А когда приехал в Мещовск в восемнадцать лет, впервые после детства, сразу же — к кулагинскому дому. И во все остальные приезды — тоже.

В этот раз перед домом играли дети. Среди них две девочки постарше, гостьи из Москвы. Мещовцы — народ, если можно так выразиться, ненавязчиво практичный. Сколько выходцев из знакомых семей переселилось в столицу!

— Ты много букв знаешь? — спрашивали, перебивая друг дружку маленькие девочки из дома № 13. Это меня умилило. И я здесь учился читать! Как много теперь детей в доме и во флигеле! А были только мы с Димой и девочка из семьи Словиков.

— Я знаю четырнадцать букв! — Я — уже шестнадцать! А я — двадцать!

Тут подъехал на велосипеде улыбающийся мальчишка.

— А ты, Вася, — обратились грамотейки к велосипедисту, — сколько букв запомнил? Одну? Две?

Держась за руль, мальчишка гордо провозгласил:

— Эх, вы! Четырнадцать! Двадцать! Я знаю тысячу букв! Даже не сосчитать, сколько я знаю букв!

Пожилая женщина, бывшая учительница, работавшая с моим двоюродном братом Шурой, преподавателем биологии, пригласила нас с Натальей Ивановной в дом. Не помню, сколько дверей во сколько квартир вело со двора, две, три, может, и все четыре. Из зала выгородили и эту клетушку с комнаткой и кухней. За столом — приветливый слепой дедушка в зеленых очках. В моем детстве у маленьких детей дедушек не было. Слышались голоса из соседних выгородок. Ничего общего с тем домом, где родился Дима. Кстати, он — популярный в области агроном. Бывшая учительница совсем по-свойски спросила: «Ну, как Дим Димыч?»

Пили кофе, беседовали. В детстве я про кофе только читал. Мама наливала почти такого же цвета овсяное толокно. И говорила, что оно очень полезно. Еще более полезным, но почему-то лишь для детей (хитрые взрослые его не пили), считался рыбий жир, чуть зазевался за игрушками или за книгой, и тебе в рот уже вливают пахучее, противное зелье. Нынешние малыши не знают этого мученья. Я даже боялся слово «полезно». Значит, будет что-то ужасное, в лучшем случае — невкусное.

И все же, став взрослым, я посещал дома, похожие на кулагинский дом моего детства. Так, например, чувствовал себя как дома в музее Короленко в Полтаве. Или в Пскове, в доме легального марксиста Струве. Дом сохранил прежний вид потому, что там когда-то побывал Ленин. У Струве были две маленькие дочки. Они расхаживали по зале, заложив руки за спину, и подражали обоим марксистам, легальному и нелегальному. «Каутский!» — с вызовом произносила одна. «Бернштейн!» — ехидно отвечала другая. (Вот с чего иной раз начинаются революции и перевороты.) Может, при советской власти эти комнаты тоже успели разбить на клетушки и лишь память о вожде революции позволила вновь навести здесь дореволюционный уют.

Теперь я понимаю, что раннее детство ухитрился, в сущности, прожить в старой России. А в детском саду и в доме Добровой началась новая.

1968, 1990, 1996