Жизнь в Гефсиманском саду

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жизнь в Гефсиманском саду

Паломница-христианка из Финляндии спросила меня:

– Ты веришь в Бога?

– Нет, – сказала я.

– Это ничего. Здесь, где ты живешь, невозможно не поверить. Однажды ты посмотришь в небо и увидишь Божьего ангела.

– Да нет, я еврейка…

– Ну и что? Значит, увидишь своего ангела, еврейского. Какая разница. А когда увидишь, напиши мне, хорошо? – Она дала мне свой адрес и взяла мой.

Эта женщина много лет писала мне, поздравляла с праздниками, и христианскими, и еврейскими, и каждый раз спрашивала, не видела ли я ангела. Я тоже поздравляла ее, но насчет ангела приходилось отвечать отрицательно. Однажды перед Новым годом я получила открытку из Финляндии, но не от нее, а от ее мужа. Он писал, что жена его смертельно больна и поручила ему поздравить меня и спросить про ангела. И я ответила ему, что да, я видела ангела. Очень надеюсь, что он успел передать жене мой ответ.

Там, где мы жили, иной и в самом деле мог поверить. И увидеть ангела. Но только не такая закоренелая безбожница, как я. Ничего не могу поделать, в моем мироздании нет ни малейшего зазора, ни малейшей щелочки для какой-либо посторонней силы, оно успешно живет само по своим законам и никакого постороннего вмешательства в свой стройный организм не только не требует, но и не потерпит.

Нет, не поверила. И ангела видела только в воображении. Даже сочинила на этой основе целую повесть. Но атмосферу, густо насыщенную многими и многовековыми верованиями, ощущала даже я. Такое это было место.

Гефсиманский сад. Название это прижилось давно, но сада в собственном смысле слова там нет и не было. Была большая оливковая роща, простиравшаяся с отрогов Масличной горы вплоть до стен города Иерусалима. «Гефсимания» произошла от ивритских слов «Гат шманим», что означает «масляный пресс», место, где отжимают оливковое масло. Рощу разрез?л поток Кедрон – может быть, в те давние времена он и был потоком.

Это место две тысячи с лишним лет назад полюбилось человеку по имени Иисус Христос, он приходил сюда молиться своему еврейскому богу. А у Бога был намечен для него план, включавший в себя арест и мучительную смерть на кресте. И Иисус об этом плане знал. После ужина в последнюю ночь перед арестом он вместе со своей дюжиной учеников вышел из города, пересек Кедрон и расположился на ночлег под большой оливой. В какой-то момент ему стало страшно, и он просил Бога, чтобы тот отвел от него предстоящие муки. Но это у него была минутная слабость, в целом же он предназначение свое принимал. Надеялся своей смертью искупить грехи человеческие, очистить людей от скверны. Ну, мы знаем, насколько ему это удалось. Тут его, опознанного Иудой, и взяли, и дальше все по Евангелию. А смерть его вскоре оказалась временной, и это приятно знать, потому что помазанник явно был человек в высшей степени незаурядный.

Позже поперек всей долины Кедрона соорудили как бы мост, широкую прочную насыпь, прорубив в ней для потока небольшой туннель, а ему больше и не надо, чаще всего это просто пересохшая канава, по которой тонким ручейком струятся нечистоты из стоящей на горе арабской деревни, и только зимние дожди превращают его порой в настоящий бурный поток.

Поперек насыпи теперь проходит дорога, ведущая из города, через Кедронскую долину, мимо францисканского Храма Всех Наций, мимо пригородных арабских сел прямо в Иерихон и к Мертвому морю. А сбоку от этой насыпи, примыкая к ней, стоит небольшая греческая православная церковь, и рядом с ней грот с портретом первого христианского мученика Св. Стефана, которого, считается, именно здесь побили камнями. В его честь названа и церковь, и ближайшие к ней ворота Старого города, которые, впрочем, имеют и иное, более популярное имя – Львиные.

Церковь была построена предусмотрительным киприотским священником отцом Аркадиосом буквально накануне образования государства Израиль. Земля в этих местах дороже золота, а о. Аркадиос как чувствовал, что не век ему пировать под иорданским владычеством. После Шестидневной войны править стали евреи, греческая православная церковь несколько обеднела и начала продавать кое-какие участки из своего огромного территориального запаса на Святой земле.

Аркадиос был спокоен – того участка, на котором стояла его церковь, евреи тронуть не могли, – он знал как их нелюбовь к христианству, так и их трепетное к нему отношение. Свобода вероисповедания, охрана культовых зданий на Святой земле… Лукавому киприоту Аркадиосу это было смешно, но выгодно. Отношения с еврейскими властями у него были самые благополучные.

Новое строительство в этих местах было запрещено без специального разрешения городских властей. О. Аркадиос был уверен, что он такое разрешение получит, и начал планировать в обширном саду при церкви постройку ночлежного дома для греческих паломников. На краю сада стоял небольшой заброшенный дом, его предполагалось снести и построить на его месте четырехэтажное современное здание с лифтом и со всеми удобствами. Однако разрешения на четырехэтажное здание батюшка не получил, а только на одноэтажное. А это было ему невыгодно, не стоило трудов и расходов. И он начал этот дом просто сдавать внаймы. Поскольку дом был в самом скверном состоянии, сдавался он, несмотря на замечательное месторасположение, очень дешево.

Вот в этот дом мы с моим будущим мужем Джоном и переселились из моей амидаровской квартиры. Из двух крошечных комнаток – во дворец, где было по хорошей комнате для каждого из нас, большой светлый салон с камином, столовая с выходом в сад, просторная кухня и ванная комната. И это еще не все! У дома была пристройка, и в ней еще три комнатки. Когда-то, еще до возведения церкви, в доме жил сам отец Аркадиос, а в пристройке – три монашки, которые его обслуживали…

Все это было грязное, ветхое, облупленное. Джон своими руками привел дом в порядок. И потом, все почти пятнадцать лет, что мы там прожили, он непрерывно что-то чинил и улучшал, выкраивая часы и минуты от своей киноработы. Джон вообще был большой домоустроитель, и мне кажется, он это дело любил не меньше, чем кино. Когда я уходила навсегда из этого дома – уходила уже одна, – внутри все было починено, налажено и устроено. Только бы жить там да жить. Но жить там одна я не могла.

А вдвоем там было чудесно. У нас сложился свой особый мирок, не принадлежавший ни к соседнему христианскому миру, ни к арабскому, который нас окружал, ни даже к недалекому еврейскому. Израильтяне, приезжая к нам в гости, говорили, что чувствуют себя за границей. И это была заграница. За границами, которые обозначили вокруг себя мы сами.

Садом занималась я. В саду были два старых сливовых дерева, одно абрикосовое, приносившее плоды крошечные, но замечательно вкусные, бело-розового цвета, и одна яблоня, вообще не дававшая плодов, хотя и цвела. Еще было полузасохшее лимонное дерево, которое, как только я начала его поливать, бурно оживилось и стало снабжать лимонами не только нас, но и всех, кто только соглашался их взять. В остальном сад густо зарос сорняками.

Никогда прежде я не имела дела с растениями, училась методом проб и ошибок. Изредка мне давал советы знакомый армянин из Старого города, по имени Назар.

От обилия садоводных и огородных возможностей у меня кружилась голова. Чего только я там не насажала и не насеяла! Посадила десяток кустов роз, один засох, но остальные зацвели на следующий год – и запахли. Но как! Розы, которые я покупала в цветочных магазинах, запаха не имели совсем, и от своих я тоже не ожидала. А они… Когда я подходила к кустам, я словно окуналась в сладкий воздушный компот. Попьешь его легкими – и сразу чувствуешь себя лучше. А срезанные, они, в отличие от магазинных, не стояли сжатыми полубутонами, через день-другой внезапно свешивая свои нерасправленные головки, а неторопливо и величественно развертывали лепесток за лепестком, постепенно превращаясь в то, что только и следует называть розой.

И все, что я сажала там и сеяла, принималось, росло и плодоносило. Правда, не всегда так, как я планировала. В Голландии я однажды ела редкостно вкусный салат из какой-то незнакомой травки. Травка была очень тонкая, нежная, бледно-зеленая. Я привезла с собой пакет семян и посеяла в своем огороде. Ростки пробились наружу, потянулись вверх, стали наливаться – и очень быстро превратились в мощные твердые темно-зеленые стебли полуметровой высоты и прочные, как веревки… Примерно то же произошло с мини-помидорами cherry. Помидорчики эти и у нас продаются, и они действительно небольшого размера, но из Голландии я привезла семена совсем маленьких и очень сладких. Посеяла. Взошли. Кусты покрылись россыпью крошечных желтеньких цветочков. Кустов было всего пять или шесть, но они раскинули свои плети во все стороны, и завязей на них были сотни. Я заранее глотала слюнки, намечала, как буду их солить и мариновать. Помидорчики росли быстро. Росли и росли, но оставались зелеными. И лишь когда достигли габаритов среднего яблока, они начали слегка розоветь. Видимо, не знали, что им положено быть не больше вишни. А когда совсем покраснели, это были уже большие тяжелые шары. Кусты свои они давно погнули и поломали, лежали прямо на земле. Однако же, как ни странно, были сладкие и вкусные.

У меня и кукуруза росла – ничто не сравнится со вкусом свежесорванного кукурузного початка, – и салат, и лук; однажды я начала было разводить клубнику, получила первый урожай из трех десятков ягод, но потом с кустиками надо было возиться, отсаживать усики и, главное, все время поливать. Внимание мое отвлеклось на другие культуры, и клубника засохла.

А больше всего было у меня в саду винограда. Не мной посаженного и выращенного. Не просто старого, а я бы сказала, старинного. Всего два куста, но огромные, толщиной у основания с хорошее дерево. И плети от них шли такие длинные, что одна обвивала всю внешнюю ограду моего сада, а вторая тянулась от входа в дом, поднималась на крышу, провисала между крышей самого дома и пристройкой и дальше готова была расти, куда я ее поведу. Я и разводила плети в разные стороны, прилаживала на столбики, вешала на веревки… И все это росло, цвело, когда положено, и приносило невероятное количество плодов. Поливки виноград практически не требовал – я думаю, древние его корни нашли себе влажное питание где-то в глубине. Надо было только подрезать в конце каждой осени. Это настоящее искусство, но я постепенно научилась. И винограда было столько, что, хотя на нем кормились целые стаи птиц, к осени у меня не хватало банок и бутылей для вина и наливок, а гостей приходилось насильно нагружать избытками моих урожаев.

Все мое сельское хозяйство было, как теперь это называют, органическое. То есть я не употребляла никакой химии. Ни искусственных удобрений, ни химических средств для борьбы с насекомыми и птицами. В глубокой компостной яме, куда мы выбрасывали все органические остатки, прело и варилось отличное удобрение. Правда, его надо было ждать по меньшей мере год, но мы никуда не торопились. С насекомыми я старалась бороться с помощью божьих коровок, но их всегда не хватало. Птиц я просто гоняла криком и размахиванием какой-нибудь палкой или тряпкой. И насекомым, и птицам всегда удавалось поживиться в моем саду-огороде, но я ведь не на продажу растила! Нам все равно оставалось достаточно.

Однажды передо мной встала серьезная проблема. Кроты со всей округи прослышали про мой огород, и земля в саду начала покрываться кротиными кучами и выпуклыми зигзагами. Кроты ели все: и корни, и стебли, и плоды, опасность угрожала даже моим драгоценным розам. Знающие люди сказали мне, что единственный способ выжить их – это подогнать к саду автомобиль, надеть на его выхлопную трубу шланг, воткнуть второй конец шланга в ближайшую кротиную кучу и запустить мотор. Выхлопные газы распространятся по всей системе подземных ходов, и кроты частично перемрут, а другие уйдут навсегда. Убивать кротов мне вовсе не хотелось, но главное затруднение было даже не в этом. Машину к нашему саду подогнать вплотную было невозможно – к нему надо было спускаться по двум лестничным пролетам. Этот способ отпадал. Посоветовалась с Назаром, и он предложил другой. Кроты, сказал он, не выносят запаха хрена. Сажай хрен, и они уйдут.

Это мне подходило. И убивать никого не надо, и хрен я очень уважаю. Купила семена, посадила. Семена проросли, вытянулись зеленые хохолки. Кроты тем временем разгуливали как у себя дома, прокладывали все новые и новые ходы, всюду торчали горки выброшенной ими земли. Съели у меня морковку, свеклу, съели душистый горошек, обычный горох тоже прибрали. Моя собака тщетно пыталась охотиться на них, очень раздражалась от неудач. Я время от времени чуть-чуть разгребала землю у корней, смотрела, как там растет и толстеет мой хрен. Очень уже хотелось поесть холодца со свеженатертым хренком.

И вот настал день. Я наварила мяса, поставила холодец застывать и пошла за хреном. Присела перед грядкой и осторожно потянула зеленый хохол. Он вынулся неожиданно легко. Корня под ним не было. Второй, третий – то же самое. Четвертый, пятый, шестой… Все! Все хреновые корни были аккуратно отгрызены и, видимо, съедены. А все зеленые стебли оставлены элегантно торчащими из земли, так что по виду и не скажешь. И это называется, кроты не переносят запаха хрена!

Холодец пришлось есть с покупным. Однако после этого кроты все-таки сильно сократились в числе. Многие, надо думать, передохли от несварения желудка – это надо же сожрать столько чистого, неразбавленного хрена! Поделом им. Некоторые просто ушли. И остальные значительно поумерили свою наглость. Перебрались в дальний, некультивированный угол сада и там скромно грызли корешки диких трав. Лишь изредка какой-нибудь одинокий смельчак прокладывал свой подземный ход к моему огороду, но я безжалостно его труды разрушала, раскапывала и разбрасывала. Так что способ все же сработал. Но хрена я больше не выращивала.

Зато посадила два грецких ореха и три апельсиновых дерева. Про апельсины мне все говорили, что дело гиблое, для них в Иерусалиме зимой слишком холодно, ничего не выйдет. А у меня вышло! И ничего я особенного с ними не делала, только поливала, подрезала и рыхлила землю вокруг. Ну, и кормила богатым самодельным компостом. И года через три у меня уже были свои апельсины, несколько штук. А орехи выросли в огромные деревья, затенявшие чуть не полсада.

Наличие просторного жилья и сада позволило мне осуществить давнюю мою мечту: завести собаку. Первая моя собака была худая, длинноногая, с большими коричневыми глазами в рыжих ресницах и нежного, ласкового характера. Она попала ко мне тощим больным щенком, но я ее выходила, и она стала настоящей собачьей красоткой. Откормить ее, правда, не удалось, но собакам этой породы – салюки, родственники борзых – классически и положено быть такими, чтобы всегда видны были три ребра. На улице люди упрекали меня, как не стыдно морить голодом такую прекрасную собаку! Моя Ташка смотрела на них своими кроткими глазами, терпеливо сносила бесконечные чужие поглаживания и тихо думала про себя: а не пошли бы вы все!

Благодаря моей собаке я чуть было не сменила все свои малодоходные гуманитарные занятия на одно, практическое и коммерческое, сулившее немалые выгоды и к тому же очень меня привлекавшее.

Дело в том, что собаки этой породы как раз входили тогда в моду. «Культурные» салюки имелись в разных странах, а моя Ташка принадлежала к очень редкой разновидности: салюки синайская, бедуинская. Собак-то таких в Синае было немало, бедуины использовали их при выпасе овец, но то были полудикие некормленые звери, безо всяких документов, и чистопородность их была под сомнением. В собачьи клубы их не допускали. Редкостность моей Ташки в том и заключалась, что она была третьим поколением синайских салюк с бумагами, то есть и дедушка ее с бабушкой имели подлинные удостоверения личности, и папа с мамой, и она сама тоже. И в собачьем клубе она была полноправным членом. Таких в мире были единицы. И когда мы с большим трудом подобрали ей такого же супруга, и она родила пятерых щенят, весть об этом разнеслась по всему миру. Я не преувеличиваю! К нам и из Америки приезжали собаководы, и из Голландии, даже из Новой Зеландии – посмотреть на четвертое поколение. И хотели покупать их на развод. И я подумала: а почему бы мне самой за это не взяться? Собак я очень люблю, а щеночков и подавно. Сад большой, часть его уже отгорожена для щенят, запустим туда для начала парочку, они будут размножаться, я буду за ними ухаживать, а потом мы будем щенков дорого продавать и разбогатеем…

Но тут на моем пути встало непреодолимое препятствие. Я уж не говорю о том, что надо было работать с Джоном над его кинопроектами. И неизвестно было, как отнесется о. Аркадиос к такой собачьей ферме в его церковном саду. Дело было еще и в другом. Я даже с теми щенками, что уже были, никак не могла расстаться. Ну как я отдам моих нежных щеночков в чужие грубые руки, которые запихнут их в ящики, а ящики бросят в грузовой отсек самолета, и там, в холоде, в темноте и тесноте, без воды и пищи, они будут много часов лететь куда-то в Новую Зеландию! Нет, сказала я покупателям, они еще слишком маленькие, пока еще не могу их отдать. Те дожидаться, разумеется, не стали, пожали плечами и ушли.

И потом я еще долго искала и выбирала хороших знакомых людей, которым не страшно доверить любимых собачат.

Двух, родившихся первыми, самых больших и здоровых, девочку и мальчика, купила богатая американская женщина, построившая свой дом на территории Израильского музея, за что обещала оставить ему свою коллекцию картин. Элегантные собачки нужны были ей для украшения сада. Как давняя знакомая Джона, она хотела получить щенков даром, но я не согласилась. Я не очень на нее полагалась. Женщина светская, занятая, поиграет со щеночками, надоест ей, и она их забросит. Поэтому для верности я потребовала с нее платы. Довольно большой. Именно для гарантии. Заплатит деньги – больше будет любить и заботиться. И она действительно полюбила их и заботилась, то есть ее садовник заботился. А она закармливала их объедками со своего жирного стола, особенно тортами, так что они растолстели и несколько потеряли свою элегантность.

Одного мальчика, кроткого и ласкового, как мать, я отдала – разумеется, даром – в семью, где был ребенок-аутист, и тот как прижал собачонка к себе, так и спал с ним, и ел с ним, и ходил с ним гулять, и долго не хотел выпускать его из рук, пока тот не вырос в большого пса.

Четвертая родилась с пупочной грыжей, пришлось делать операцию. Она была маленькая, слабенькая, я к ней особенно привязалась, и она прожила у меня до шести месяцев, пока ее не забрал у меня хозяин ее папаши – ему полагался щенок. Я расставалась с ней в слезах, и она тоже плакала и даже куснула нового хозяина. Но потом, я знаю, прижилась в своем кибуце, поздоровела и даже немного округлилась. А у меня осталась пятая, самая дикая и неласковая – поначалу…

Ну и как бы я расставалась со щенками, если их было бы не пять, а десять? Двадцать? Даже подумать тошно! Так бесславно и накрылся мой многообещающий коммерческий проект.

Мы жили там уединенно, но отнюдь не в полной изоляции. У нас были соседи. Здание церкви только с дороги казалось небольшим, на самом деле ниже уровня дороги в нем было еще три этажа. В каждом этаже имелась прекрасная трехкомнатная квартира, которую поп сдавал. При нас он сдавал эти квартиры евреям, израильтянам, чаще всего молодым парам. И сдавал недорого. Мог бы сдавать куда дороже арабам, но предпочитал съемщиков евреев. Араб, говорил он, как поселится, так его уже не выгонишь, а там и платить перестанет. А еврей подолгу здесь не живет, чуть оперится – и переселяется поближе к своим. И платит регулярно, а за неуплату судом пригрозишь – и заплатит.

Жильцы там бывали самые разнообразные, часто менялись, и все – один другого диковиннее. Впрочем, в этом анклаве недиковинных и не водилось, все, вероятно, заслуживали звания маргиналов. И мы, разумеется, в том числе.

Какое-то время там жило целое многодетное семейство ультраортодоксов. Я бы даже сказала – ультра-ультра, из секты так называемых Нетурей Карта, Хранителей Города. Они решили поселиться здесь, во-первых, потому, что дешево, а главное – потому, что оттуда по субботам близко дойти пешком до Стены плача. А что среди арабов – это их ничуть не смущало, государства Израиль они не признавали, и пока не придет Мессия, не все ли равно, в какой части города жить. Вот эти существовали совсем обособленно, ни с кем не общались. Их дети опасливо выглядывали из-за двери, но на улицу никогда не выходили. По дороге шли и ехали арабы, дети смотрели на них с изумлением и тихо шептали отцу: «Гоим… тате, гоим…» Раньше, живя в своем религиозном квартале, они никогда не видели неевреев. Однажды я подошла к их двери и попыталась заговорить с детьми. Они с ужасом отпрянули от меня и захлопнули дверь. Позже мне удалось убедить их, что я еврейка, не гойка, но пообщаться с ними, даже у полуоткрытой двери, не удалось: они говорили на идише, иврита почти не знали. Когда у моей собаки появились щеночки, я через главу семейства, знавшего иврит, пригласила детей посмотреть на зверят, поиграть с ними. Физиономия отца так скривилась от омерзения, что я поспешила сказать: «Ладно, ладно, не надо».

В другой квартире жил с женой Деди Цукер, личность в израильской политике, можно сказать, историческая. То есть тогда он еще не был ничем знаменит. Как-то раз он пригласил меня в гости, на кофе. Человек десять – двенадцать, все молодежь, сидели вокруг стола и с жаром обсуждали – я долго не могла понять, что. Говорили о какой-то тактике и стратегии… Я думала, речь идет о чем-то военном, и хотела потихоньку уйти. Но Деди остановил меня странным вопросом:

– Скажи, ты арабов ненавидишь?

– Ненавижу? Нет, зачем же, я только хочу, чтоб они оставили нас в покое.

– Ты желаешь нашей стране мира?

– Да ты что? Кто же его не желает!

– Тогда не уходи. Мы сейчас именно это и обсуждаем. Мы все здесь требуем мира.

– Требуете? У кого? У арабов?

– Не надо придуриваться, это слишком серьезно. Мы говорим о том, как его добиться.

– Ну, и как?

– Для этого Израиль должен прекратить оккупацию.

– То есть просто встать и уйти со всех захваченных в Шестидневной войне территорий? И тогда с нами помирятся? Будет мир?

– Уйти по договоренности с арабами. Необходимо немедленно начать мирные переговоры.

«Добиться мира», «прекратить оккупацию», «немедленно начать мирные переговоры»… Деди и его друзья были большими энтузиастами борьбы за мир. В очень знакомой мне модификации. И предлагали мне к ним присоединиться. Вскоре они сумели организовать довольно большое движение, которому дали название «Мир сегодня». Но я к нему не присоединилась ни тогда, ни позже. Ох, я, конечно хотела, жаждала мира для нашей страны! И жажду его по сей день. С тех пор мы пережили – сколько? Четыре, пять войн, больших и малых… Но «бороться» за него? Мне само название их движения кажется капризно-инфантильным, в наших условиях оно звучит как требование балованного ребенка: вот хочу мир сегодня, и все тут, вынь да положь! Какая уж там серьезность.

Я к тому времени прожила в Израиле лет семь-восемь, из них половину здесь, в восточном Иерусалиме. В обстановке разбиралась все еще слабо, она оказалась неизмеримо сложнее, чем это виделось когда-то из Москвы. Однако, живя в восточном Иерусалиме, я завела себе кое-каких арабских знакомых. Ко мне лично они относились вполне дружелюбно, но из разговоров с ними становилось все более и более ясно, что никакого «мира» с Израилем они вовсе не хотят. Они хотят вещи гораздо более простой и, как им казалось, вполне достижимой: чтобы Израиля здесь не было вообще. Не место ему здесь. А евреи пусть уезжают, откуда приехали или куда хотят. А которые здесь всегда жили, тех гнать не обязательно, некоторое количество евреев даже полезно. Если захотят, могут тут остаться, жить среди арабов (они тогда только начинали называть себя «палестинцами») – на определенных, разумеется, условиях. И условия эти никаким переговорам не подлежат, на этот предмет в исламе имеется жесткий закон.

Обо всем этом и вообще о настроениях среди арабской молодежи рассказывала мне Ихсен, девушка из большой арабской семьи, жившей с нами по соседству. Даже не по соседству, а чуть ли не над нами. Их лачуга, кое-как собранная из фанеры, старых автомобильных панелей и кусков толя, лепилась прямо на краю обрыва над нашей крышей. Я очень сочувствовала им – дюжина душ в таком тесном жилище, да его и жилищем-то не назовешь… Пока не узнала подоплеку событий. Этот пустой участок земли над нами принадлежал Вакфу, мусульманскому религиозному совету. Для охраны этого участка Вакф поставил своего человека, тот слепил себе лачужку, стал ночевать в ней. Потом к нему присоединилась жена. А там он пристроил к своей хижине еще одну такую же, и туда перешли дети. А свой хороший большой дом в Старом городе они сдали внаймы какой-то богатой американской организации. Затем вокруг своих хижин они начали потихоньку возводить капитальные каменные стены. Наметились контуры довольно солидного строения. Внутри его отгородили уголок, оштукатурили, покрасили, пробили в стене дверь в сторону дороги и устроили там маленькую кафешку для туристов.

Когда стены поднялись почти до двухэтажной высоты, приехал городской инспектор и потребовал постройку снести, поскольку разрешения на нее не было и, сказал он, не будет. Кафе тоже открылось без всякой лицензии. Хозяева требования не выполнили, продолжали строить и продавать кофе. Тогда пришли рабочие из мэрии и развалили стены. Убирать оставили хозяевам.

Все это было еще до нашего вселения. Теперь там стояла все та же расширенная лачуга, но дети оттуда постепенно уходили. Две дочки вышли замуж, старший сын отделился, завел свое дело, женился. И все равно, девять-десять человек в тесной развалюхе… Сильно сочувствовать им я перестала, но соседями они, надо сказать, были хорошими.

Особенно живописен был отец семейства. По рождению он был турок, но давно привык считать себя арабом. А со мной он говорил… по-русски! Ну вроде как бы говорил, вроде как бы по-русски. Дело в том, что он был страстным любителем русской классической литературы XIX века. Все свое время он проводил, лежа где-нибудь в тенечке с русским романом в руках. Ни о чем другом он со мной и говорить не желал, все только Аксаков, да Тургенев, да Толстой… Читал он все это в турецких и арабских переводах, но и по-русски пытался. И все расспрашивал меня, как нынче живут люди в обожаемых им дворянских усадьбах. Сколько я ни толковала ему, что ни усадеб, ни самих дворян в России давно нет, что все знакомое ему по книжкам давно смела революция, он упрямо мотал головой: нет, такое исчезнуть не может. Это ведь идеальный образ жизни. Каждый хотел бы так жить. Русские люди умные люди, они не могли такое уничтожить. Они сделали революцию, чтобы такая жизнь была у всех. И даже если пока еще не вполне добились этого, то наверняка скоро добьются. Вот, колхозы, например, это уже шаг к таким усадьбам. А я, считал он, просто пытаюсь очернить Россию в его глазах, потому что уехала из нее и теперь наверняка жалею…

Английский он тоже знал плохо, не много лучше русского. А иврит еще хуже. Так что разговор у нас получался не очень ясный нам обоим. Его жена вовсе не знала ни иврита, ни английского. Зато старшие их дети знали иврит прекрасно.

…Сразу после окончания Шестидневной войны значительная часть населения захваченного (освобожденного) евреями восточного Иерусалима восприняла смену власти довольно благожелательно. Особенно христиане: греки, армяне, русские православные, эфиопы, копты, – эти рассчитывали, что евреи, из чисто практических соображений, по принципу «разделяй и властвуй», выделят их из общей массы, дадут известные преимущества. Разумно рассуждали. Но и многие мусульмане тоже надеялись на перемены к лучшему, под Иорданией им жилось совсем несладко, мучили нищета и заброшенность.

Израильтяне, увы, этими настроениями воспользоваться не сумели – и даже не захотели. Христиан иерусалимских пренебрежительно от себя отодвинули (с ливанскими маронитами, своими союзниками и соратниками, впоследствии поступили еще подлее и неразумнее), о мусульманах и говорить нечего. Сколько у меня было жарких споров на эту тему со многими знакомыми израильтянами! Я всячески доказывала, что, завоевав восточный Иерусалим военной силой, теперь следует его завоевывать благоустройством и благополучием, привязывать к себе население лучшей жизнью, с которой человеку так трудно расстаться. «Еще чего! – говорили мне израильтяне. – На все это нужны деньги, а у нас и на своих евреев денег не хватает». «Ну и пусть, – настаивала я, – евреи и подождать могут, а нам надо укреплять свои позиции в восточном Иерусалиме, пока настроения там благоприятные. Они ведь изменятся быстро». – «Еще чего! – говорили мне израильтяне. – Станем мы разбираться в их настроениях. Сидят тихо, и ладно, а у нас хватает дел поважней».

Трудно теперь сказать, кто был прав в том давнем споре. Настроения там, разумеется, изменились быстро. От ожидания к раздражению, от раздражения к зависти и неприязни, а там и к открытой ненависти. Происходило это прямо у меня на глазах. Однако никто мне теперь не скажет, что было бы, если бы Израиль последовал моим советам, – было ли бы лучше. Возник ли бы там достаточно многочисленный благополучный средний класс, для которого возможность дать детям приличное образование, а потом и нормальную работу перевесила бы смутные национальные упования.

Все это уже позади. Теперь восточный Иерусалим, нами аннексированный и якобы интегрированный, это вражеская территория, населенная откровенными врагами. Врагами тем более ожесточенными, что рядом, буквально в двух шагах, люди (евреи) живут именно так, как некогда ожидали и надеялись зажить и они. И то, что малую толику благ (социальное пособие, кое-какая электрификация и канализация) они все же получили, дела не меняет. Слишком мало, слишком поздно.

А тогда, сразу после войны 67-го года, восточные иерусалимцы массами бросились изучать иврит. И христиане, и мусульмане. Сидели в срочно организованных муниципалитетом ульпанах и зубрили. Родственный семитский язык давался им без большого труда, произношение получалось подлинное, ближневосточное, какое у меня никогда не получится.

Вот и старшие дети моих арабских соседей прилично говорили на иврите. Мохаммад, самый старший, даже имел делового партнера израильтянина, открыли вместе два магазина электротоваров, семьями ходили друг к другу в гости. Старших замужних дочек Сюзанн и Манару я уже не застала. Дальше шли Махди и Хамди, высокие стройные парни, оба донельзя занятые сложными предсвадебными переговорами. С ними толком пообщаться не пришлось. Знаю только, что оба представляли собой идеальный материал для будущего яростного, агрессивного протеста против израильской оккупации: оба, еще подростками, встретили ее с неясными надеждами, оба получили кое-какое образование, оба по профессии (бухгалтер и лаборант-химик) работы найти не могли, нанимались на стройки к израильтянам, которых чем дальше, тем больше ненавидели. Еще была сестра, на год моложе Ихсен, не помню имени, с ней тоже не было отношений. Были с младшими: Вошди, Ихсен и Эйзо.

Однажды вечером, уже в темноте, я возвращалась домой из города. Автобус довез меня до музея Рокфеллера, а дальше я пошла пешком. Джон много раз просил меня не ходить здесь по вечерам одной, брать такси. Финансовые обстоятельства наши в тот момент были довольно стесненные, на такси денег было жалко, да и просто мне хотелось после суеты и шума еврейского города пройтись пешком в одиночестве и тишине. Я спускалась по дороге вдоль стены Старого города, кругом не было ни души, только машины изредка шуршали мимо. Вниз идти было легко, иерусалимская вечерняя прохлада приятна была после жаркого дня. Я подходила к повороту на Львиные ворота, вдалеке уже поднимался из Кедронской долины купол нашей церкви с крестом. И тут из-за поворота вывалилась навстречу мне целая орава арабских мальчишек. Небольших мальчишек, лет от десяти до четырнадцати. Я остановилась, переждала, пока они пройдут мимо, и отправилась дальше. И сразу почувствовала, что они тихо идут за мной.

Ладно, мальчишки ведь, маленькие. Что они могут мне сделать? Я прибавила шагу. Они не отставали. Один из них дернул меня за рукав и сказал:

– Доллар.

Я, не глядя, оттолкнула его и рявкнула на иврите:

– Отвали!

– Доллар, доллар! Шекель, доллар, шекель, доллар! – понеслись разноголосые вопли.

Я прибавила шагу.

– You want husband? Husband! You want? – в меня вцепилось сразу несколько маленьких рук.

Мне все еще было смешно: эти клопы лезут к пожилой бабе, в «мужья» себя, видите ли, предлагают!

– You want fuck? Husband fuck? You want?

Я стряхнула их и почти побежала. Мимо проезжала машина. Я крикнула, машина притормозила слегка – и покатила дальше. Один из мальчишек вскочил мне на спину, другие хватали за бока, за зад, за ноги. Я наконец поняла, что надо отбиваться всерьез. Двинула локтем прямо в лицо сидевшему у меня на спине, он завопил и свалился наземь. Засадила ногой в промежность самому большому парню, норовившему схватить меня за грудь. Еще одного поймала за волосы и рванула что было сил. Наотмашь колотила во все стороны, по носам, по зубам, по чему придется. От этого стало только хуже. Теперь они уже не играли, разозлились по-настоящему. Облепили меня вплотную и старались свалить на землю. Я не могла сделать ни шагу, держалась на ногах из последних сил. Помощи ждать было неоткуда.

Убить не убьют, но избить и изнасиловать могут запросто. Какой идиотизм, в трех шагах от дома. И тут, сама не знаю, как мне это пришло в голову, я заорала:

– Вошди!

Соседскому парню было лет шестнадцать-семнадцать, он мог быть для них авторитетом.

И впрямь. Кое-кто сразу отстал, другие заколебались.

– Вошди, Вошди! Сюда!

Вошди не мог меня услышать, но его имя подействовало магически. Мальчишки отступили от меня, постояли нерешительно и вдруг как дернули прочь! И я благополучно вернулась домой.

При случае я рассказала Вошди, как его имя спасло меня. Он согнал с лица довольную улыбку и сказал сурово:

– А нечего тебе по ночам ходить здесь одной!

– Потому, что я израильтянка?

– Потому, что ты женщина. Если женщина идет ночью одна, это значит, что она ищет, кто бы ее…

– Только так? А с другими целями она ходить не может?

– Нет, – твердо сказал Вошди.

Эйзо был еще маленький, лет девяти, на меня смотрел с открытым ртом, не очень понимая, кто и что я такое. Никакого языка общего у нас с ним не было. Однажды я дала ему несколько шекелей, сказала – на мороженое. Он убежал, а минут через пятнадцать вернулся, протянул мне грязную лапку с мятым вафельным рожком. Мороженое в нем слегка обтаяло, но было явно не тронуто. Это тебе, тебе, – сказала я. Он взял далеко не сразу.

С Вошди мы поначалу еще общались на иврите, но года через два-три он от иврита полностью отказался. Прямо сказал мне, что не понимает и не хочет понимать. Перешел на плохой английский.

Самые близкие отношения у меня сложились с Ихсен, которую я застала четырнадцатилетней девчонкой. Ихсен вроде бы искренне привязалась ко мне, называла меня своим другом, рассказывала мне свои секреты. Говорить она хотела исключительно по-английски, иврита почти не знала, но не только поэтому. По окончании школы она собиралась поступить в учительский колледж, а затем преподавать английский язык в школе, вот и упражнялась в разговорах со мной. Сперва это была живая, открытая, любознательная девочка, мне очень нравилась. Охотно ходила со мной в еврейскую часть Иерусалима, с любопытством расспрашивала, как живут израильтяне, что едят, какой мебелью обставляют свои квартиры, что читают, какие фильмы смотрят. Однажды сказала мне даже, что хотела бы быть как они. Через два-три года она бы уже не только не сказала такого, но была бы глубоко оскорблена, если бы я ей напомнила.

К концу школы Ихсен обмотала голову платком. Я спросила зачем.

– Так нас учат, – сказала она. – Арабская девушка должна выглядеть скромно и прилично.

– Где учат, в школе?

– Ну-у, какое там в школе. В школе за всем следят израильтяне. Нет, в кружке.

– В кружке?

Выяснилось, что после школы она ходит на групповое чтение Корана, которое проводит особый «наставник».

– Что ж, это хорошее занятие, – сказала я. – Свои священные книги надо знать.

С некоторым стыдом должна признаться, что в общении с Ихсен я часто лукавила – нет, не врала, просто не говорила всего, что думала. Или прикидывалась глупее и непонятливее, чем была. А она с простодушным жаром просвещала меня.

– Не книги, а книгу, – поправила меня Ихсен. – Одну. Для наших целей этого достаточно.

– Для каких же целей?

– А вот, – сказала Ихсен и с расстановкой проговорила, видимо, заученное наизусть: – Каждый мусульманин должен прочитать Коран от начала до конца. Ибо сказано: когда все мусульмане прочитают Коран от начала до конца, начнется тотальная священная война, джихад.

– Кого с кем?

Ихсен нетерпеливо махнула рукой:

– Мусульман с неверными. В этой войне ислам победит. Все страны ислама объединятся в Халифат. В него войдет и Палестина. Оставшиеся в живых неверные либо примут ислам, либо заключат с мусульманами договор Зимма. На земле воцарится самое справедливое…

– Стой, стой. Неверные – это кто?

– Как кто? Евреи, христиане, ну… евреи, христиане и всякие другие…

– И буддисты?

– Буддисты? И буддисты… наверное.

– Итак, священная война. И вы победите. А со мной что ты сделаешь, Ихсен? Убьешь?

– С тобой? Но почему же – убьешь. Я тебя люблю и убивать не хочу.

– А я ведь ислам не приму.

– Жаль, конечно, но ничего. Может, еще и передумаешь. Ты ведь сражаться с нами не будешь, правда? Главное, чтобы ты не шла против нас с оружием в руках. Тогда останешься жить с нами, войдешь в Зимму. Будешь жить, почти как раньше.

И тут Ихсен растолковала мне это незнакомое понятие, «Зимма». Позже я переводила целую толстую книгу на эту тему и убедилась, что Ихсен четко разбиралась в тонкостях этой старинной системы. Их обучал этому «наставник». Вкратце, система состояла в следующем. Как диктовалось сводом коранических законов, Шари’а, мусульмане – в одностороннем порядке – заключали с живущими в их среде неверными, то есть с евреями и христианами, некий договор о покровительстве и защите их от внешних врагов. Этот договор и назывался «Зимма». Неверные становились подзащитными, покровительствуемыми, зимми. У зимми были известные права, в основном право на жизнь. Им оставлялось также право исповедовать свою религию. Дальше шли многочисленные ограничения и обязанности, в разные времена и в разных странах несколько различные, но все унизительные и болезненные. Неизменным и повсеместным было одно: подушная подать, джизья. И это не был просто денежный налог – уплата его должна была сопровождаться специальной ежегодной церемонией. Сборщик налогов сидел на возвышении, плательщик, униженно согнувшись, подползал к нему и протягивал положенные деньги. Сборщик отвешивал ему тупой стороной кинжала удар по голове – чтоб не забывал, кто он, – и милостиво принимал дань. Разнообразие унизительных ограничений и стеснений было бесконечное. Жить, понятное дело, положено было в особых кварталах. Одеваться особым образом, никогда не используя зеленых тканей. (Кое-где даже требовалось носить туфли разного цвета, да еще с колокольчиками, чтобы издали было слышно.) Не ездить на лошадях, а только на ослах, и не верхом, а боком, по-женски. Не строить жилищ и храмов выше мусульманских. Разумеется, не занимать никаких государственных и военных постов. И еще много, много всякого. С особенным удовлетворением моя добродушная подруга Ихсен упомянула такое небольшое правило: если путь лежит обок грязной лужи, то зимми, встретившись с мусульманином, обязан дать ему дорогу, ступив прямо в грязь.

– Значит, если мы с тобой встретимся подле лужи, ты меня в нее столкнешь?

– Ну зачем столкну, – серьезно возразила Ихсен. – Ты сама сойдешь с моего пути.

– В лужу?

– Да, если больше некуда.

История взаимоотношений ислама с немусульманами, оказавшимися под его владычеством – предмет сложный и запутанный, затемненный веками умолчаний и искажений. Не мне и не здесь вдаваться в эту тяжелую тему. Я хочу отметить сейчас только два момента, которые кажутся мне особенно важными.

Первый: арабские чувства.

Столько веков евреи (и христиане, но с ними ситуация радикально изменилась в XIX веке) принадлежали к презираемой, подчиненной, приниженной категории населения, слабо защищенной законом, ненужной и нежелательной, только что терпимой. Мусульманин-араб, любой, самый ничтожный, чувствовал себя неизмеримо выше любого, самого богатого и ученого зимми – и имел на то все основания, утвержденные в шариате. И вот теперь он вынужден не просто терпеть этих жалких зимми на своей земле, но и подчиняться их законам, сносить от них военные поражения, глотать оскорбления своей чести на каждом шагу. И завидовать им! Быть слабее их! Мир? Какой мир, кроме того, какой допускает и обуславливает Зимма, может быть с этими презренными гяурами, обманным путем завладевшими землей ислама в Палестине?

Разумеется, я намеренно заостряю и упрощаю арабский подход к делу. В действительности все гораздо сложнее и неоднозначнее. Не везде и не всегда все делалось точно «по книге». Не все евреи и не всегда были запуганными и презренными – на протяжении веков они научились приспосабливаться к жестоким законам и даже обходить их. Кое-кому удавалось и разбогатеть и занять высокое государственное положение (это, впрочем, редко кончалось добром). Кое-кто, вероятно, и с соседями своими мусульманскими дружил.

Но я говорю сейчас об арабских чувствах в целом, как я их наблюдала своими глазами. Чем дольше я общалась с моей подругой Ихсен, с ее братом Вошди и с подросшим Эйзо, и даже со старшим их братом Мохаммадом, совсем, казалось, вошедшим в израильскую жизнь, тем отчетливее я сознавала, что эти чувства живут в них, оживают, усиливаются с каждым годом. Зимма становилась для них не отмершей деталью прошлого, а живой программой на будущее. Параллельно шел процесс их «фундаментализации». Вот уже все семейство, включая мать, ходило на чтения Корана к «наставнику». Все семейство теперь строго постилось в Рамадан – а раньше Ихсен, приходя во время этого праздника ко мне в гости, спокойно пила и ела днем, когда запрещено. Все его женщины обмотали головы платками. Все мужчины начали ходить по пятницам молиться в мечеть Аль-Акса – раньше это делал только отец. И вот я дождалась – однажды, в разговоре со взрослым уже Вошди, на мое недоуменное восклицание: «Да чего же вы от нас хотите?» – парень ответил мне спокойно: «Ничего. Просто чтобы вас здесь не было. Совсем». А ведь этот же Вошди еще дважды защищал меня, и не только именем.

Это арабский, «палестинский» взгляд на проблему. В основном эмоциональный. И он меня теперь ничуть не удивляет.

Гораздо больше меня удивляют мои соплеменники-евреи, мои сограждане-израильтяне. И это второй момент, который кажется мне особенно важным. Полное незнание – или высокомерное игнорирование? – всего, о чем я сейчас говорила.

Вроде бы рациональная публика, евреи. Они ведут себя так, словно о Зимме никогда не слышали и ничего не знают. И ведь в самом деле не знают! Ни один из знакомых израильтян, которых я спрашивала об этом, не слышал даже такого слова. Даже восточные евреи, выходцы из арабских стран, жившие там, в сущности, по правилам этого контракта (официально Зимма к первой трети ХХ века была почти везде отменена), вспоминают только о том, какая прекрасная там у них была жизнь, какие чудные отношения с соседями-мусульманами, как добры были к ним власти. Просто непонятно становится, чего их понесло оттуда.

Нет, ничего не знают об этом израильтяне. И откуда им знать? Мало кто из них жил в тесном соседстве с палестинцами, а если и жил, то не дал себе труда порасспрашивать тех как следует. Борцы за мир, вроде моего соседа Деди Цукера, вполне имели такую возможность, но ограничивались в своих беседах с палестинцами обменом красивыми сочувственными словами о палестинских страданиях, об израильской вине и о том, как теперь эту вину искупить – и завоевать мир и дружбу. Книги на эту тему в библиотеках имеются, но знают о них и читают их только специалисты-арабисты. (Мне просто повезло, что дали переводить такую книжку на русский. Но что-то я не видела, чтобы из наших «русских» кто-нибудь ее читал). Средства массовой информации глухо об этом молчат. За все сорок с лишним лет, что я слушаю Решет Бет – второй, наиболее популярный канал израильского радио, слово «Зимма» не прозвучало в нем ни разу. Правда, не знаю, может, на других каналах? Может, по телевизору, который я смотрю мало? Не знаю, не знаю. Но сильно сомневаюсь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.