К. ШЕРИДАН НЕПРИКРАШЕННАЯ ПРАВДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К. ШЕРИДАН

НЕПРИКРАШЕННАЯ ПРАВДА

К намечающейся выставке нужно было завершить одну работу, и мне пришлось отказаться от удовольствия провести август с детьми в Бреде и остаться в опустевшем Лондоне. Работа, которую я хотела закончить, — статуя Победы. Я задумала ее, охваченная страстным протестом, после того как однажды в моей студии побывал слепой солдат. Это была не хорошо знакомая, традиционная Победа. Нет, мою Победу не каждый захотел бы выставить в общественном месте. Но этой статуей я выразила чувства, которые не могла облечь в слова…

Решение поехать в Россию исключало мое присутствие на выставке. Я сомневалась, сможет ли выставка вообще быть открыта без меня. Однако перспектива создать скульптурный портрет Ленина заслонила все соображения. Выставки еще будут у меня в течение всей дальнейшей жизни, а здесь предстояло нечто такое, что никогда, по всей вероятности, больше не повторится…

В сентябрьское утро 1920 года в 10 часов 30 минут паровоз выпустил пары на московском вокзале… Вскоре мы с фантастической быстротой под вой автомобильной сирены мчались по малолюдным улицам… И вот уже показался перед нами Кремль с его высокими прямоугольными башнями над воротами… Какое потрясающее зрелище! Наша машина сбавила ход, чтобы можно было показать часовому пропуск, и мы въехали на площадь, со всех сторон окруженную златоглавыми большими и маленькими зданиями своеобразной архитектуры…

Стоял великолепный сентябрьский день. В воздухе чувствовалась легкая прохлада. Листья на деревьях в саду под Кремлевской стеной были ярко-желтые и медленно опадали, как бы предупреждая о приближающейся зиме.

Комната, которую предоставили мне для работы, находилась в большом круглом здании, где когда-то помещался суд. Сейчас здесь проходят съезды Советов, и над зданием развевается красный флаг…

Почти каждый вечер мы проводили в оперном театре. Для нас заказывали места через Министерство иностранных дел. Зал примерно таких размеров, как Ковент-гарден, с лепными золотыми украшениями и алой бархатной обивкой. Театр был переполнен до отказа рабочими, среди которых профсоюзы бесплатно распределяли билеты. Здесь можно было увидеть лица русских совсем в ином свете. Люди, облокотившись на барьеры лож, устремившись вперед, была целиком поглощены зрелищем балета. Я не слышала ни кашля, ни шепота. Это были усталые люди, пришедшие сюда после тяжелого трудового дня, — они заслужили это удовольствие и в полной мере им наслаждались. Напряженное внимание, с которым они смотрели балет или слушали оперу, производило огромное впечатление. Впервые в своей жизни эти люди, так долго находившиеся под гнетом, работавшие на других, люди, с которыми обходились как с рабами, получили право на удовольствия, до сих пор принадлежавшие только богатым. Лица русских, а не пропаганда коммунистов начали оказывать влияние на мои взгляды…

Через один-два дня мне сказали, что ко мне зайдет Дзержинский — председатель Чрезвычайной комиссии. Невысокого роста бледный человек в форме вошел и несколько застенчиво посмотрел на меня, затем на мою работу. Я не обратила на него особенного внимания, думая, что это один из случайных посетителей, и ждала, когда он уйдет. Тогда он сказал, что фамилия его Дзержинский.

Вид этого скромного, без каких бы то ни было претензий человека глубоко поразил меня… У него было узкое лицо и как бы вылепленный из алебастра нос- Время от времени глубокий кашель сотрясал его тело, и тогда вся кровь приливала к лицу…

Мне хотелось поговорить с Дзержинским, но, к несчастью, я могла объясняться с ним только на немецком языке, а мои познания в нем были ограниченны. Все-таки я сумела сказать ему, что, когда люди сидят так спокойно, как он, это значительно облегчает работу художника.

— Терпению и спокойствию учишься в тюрьме, — ответил Дзержинский.

Я спросила его, сколько времени он провел там.

— Одиннадцать лет, четверть моей жизни, — сказал Дзержинский.

Его голос, хотя и спокойный, был глубок, и в нем звучала сила… Тюрьма надломила здоровье этого человека. но дух его остался несломленным. Он жил для России и страдал за Россию… Друзья Дзержинского глубоко и, можно даже сказать, трепетно обожали его…

Как странно жить в большом городе, где окна постоянно плотно затворены, а витрины затемнены, словно после воздушного налета. Все лавки в городе закрыты. Только в витринах цветочных магазинов полно больших искусственных хризантем… Помещения гостиниц заняли государственные учреждения…

В городе масса художественных галерей. Остались в неприкосновенности все старые и созданы новые галереи, в которых собраны произведения искусства из частных коллекций; некоторые дома, бывшие прежде частной собственностью, превращены в пролетарские художественные школы. Здесь солдаты и моряки рисуют и лепят с натуры. Дворец великого князя в Кремле, что против царь-колокола, стал рабочим клубом…

Я мало знала и еще меньше понимала как в коммунизме, так и в условиях, вызвавших его к жизни (если не считать того, что я прочла в романах). Законы собственности и теория капитализма были для меня ничего не значащими словами. У меня не было ни собственности, ни капитала. Хотя мой отец и был экономистом, я абсолютно ничего не понимала в экономике. (Г. Уэллс сказал мне однажды: «Какая жалость, Клэр, что вы необразованны».) Но тем не менее подсознательно я была революционеркой. Я пришла к этому не путем логических рассуждений…

Я хотела остаться в России, чтобы принять участие в ее реконструкции. Россия отвечала моему чувству пацифизма… Даже если бы я не желала ничего другого, мне хотелось бы, чтобы мои дети получили здесь образование. Я была убеждена (как убеждена и до сих пор)… что новая Россия никогда не пойдет ни на какие военные агрессии. Красная Армия существует для обороны. В необходимости иметь армию для обороны страны новая Россия убедилась на опыте, но каждый красный русский солдат и все родные этого солдата знали и знают, что их никогда не пошлют поддерживать агрессивные действия за пределами родины.

Мое сердце постоянно, с тех пор как родился Дик (Сын Клэр Шеридан. Ред.), полно ужаса и страха перед войной. Что, если в один прекрасный день его заберут, чтобы сделать из него пушечное мясо, или заклеймят как труса? Что, если на его долю выпадет худшее, чем смерть? Слепота, отравление газом, уродство?.. Когда я слышу, как маршируют солдаты, я всегда думаю о Дике и об Уилфриде (Муж Шеридан, погибший в первую мировую войну. Ред.), который был так ужасно обманут и отдал свою жизнь в тщетной надежде, что это была последняя война, «война за то, чтобы положить конец войнам»…

Таковы были мои весьма неопределенные, несвязные мысли, день ото дня окрашивавшиеся в новые цвета и приобретавшие новые очертания, чтобы в конце концов отлиться в более отчетливые формы…

На следующий день после отъезда Г. Уэллса комендант Кремля сказал мне, что завтра с одиннадцати часов утра до четырех я смогу работать в кабинете Ленина. Всю ночь я не сомкнула глаз.

Утром Бородин проводил меня в Кремль. Я была взволнована так, как никогда в жизни. По дороге он сказал мне:

— Помните одно: сейчас вам предстоит создать самое лучшее из всего, что было создано вами за всю жизнь.

Мы вошли в Кремль через боковые ворота, охраняемые часовым. Мне было известно, что Ленин живет где-то в этой части Кремля, и я часто пыталась отгадать, за каким из этих окон, за какой дверью живет и работает великий человек. А этих окон и дверей было так много!

Поднявшись на третий этаж, мы миновали несколько дверей и коридоров и наконец оказались в двух смежных комнатах, где работали женщины-секретари. Михаил Бородин поручил меня девушке — личному секретарю Ленина. Затем он пожал мне руку и пожелал успеха в работе.

У меня было такое ощущение, как будто я вновь попадаю в школу. Меня охватил страх и глубокое волнение, потому что это была самая ответственная работа из всех, за которые мне когда-либо предстояло еще взяться.

Секретарь указала мне обитую белым войлоком дверь и предложила войти. Дверь не была заперта, она легко отворилась.

Ленин сидел в очень светлой комнате перед огромным письменным столом, заваленным какими-то книгами и бумагами. Когда я вошла, он взглянул на меня, улыбнулся и через всю комнату пошел мне навстречу. Его манера обращения быстро успокоила меня. Я попросила прощения за то, что вынуждена беспокоить его. Он рассмеялся и по-английски сказал мне, что еще до меня другой скульптор обосновался у него в кабинете и провел здесь несколько недель (Имеется в виду Альтман Н. И. (1889–1968), работавший над скульптурным портретом Ленина в течение полутора месяцев (апрель — май 1920 г.). Ред.)

Пока три солдата втаскивали в кабинет подставку и глину, Ленин объяснил мне, что я могу работать здесь столько времени, сколько мне понадобится, при условии, что он будет сидеть за своим письменным столом и читать.

В комнате все дышало покоем, и Ленин углубился в книги… Даже когда я кружила около него, пытаясь измерить расстояние от уха до носа, он, казалось, совсем не замечал моего присутствия. Он сразу же как бы совершенно выключился, сосредоточился на своей работе и был уже целиком поглощен ею.

Я работала до без четверти четыре. Еще никогда я не работала так долго без перерыва. В течение всего этого времени Ленин не ел, не пил и не выкурил ни одной папиросы. Входили секретари с письмами. Он распечатывал их, клал письмо перед собой, а на конверте, не глядя, механически делал пометку и возвращал его обратно. Его лицо несколько оживлялось, лишь когда раздавалось тихое жужжание телефона и над столом одновременно загоралась маленькая электрическая лампочка.

Мои попытки завязать с Лениным разговор не встретили одобрения, и, сознавая, что своим присутствием я и так докучаю ему, я не посмела настаивать. Сидя на подоконнике и отдыхая, я не переставала твердить себе, что все это происходит на самом деле, что я действительно нахожусь в кабинете Ленина и выполняю свою миссию… Я без конца повторяла про себя: «Ленин! Ленин!» — как будто никак не могла поверить, что окружающее меня не сон.

Вот он сидит здесь, передо мной, спокойный, молчаливый, небольшого роста человек с огромным лбом. Ленин, гений величайшей революции в истории человечества, — если бы он только захотел поговорить со мной! Но… он ненавидел буржуазию, а я была ее представительницей. Он ненавидел Уинстона Черчилля, а я была его племянницей… Он разрешил мне работать у себя в кабинете, и я должна была выполнять то, зачем пришла, а не отнимать у него попусту время: ему не о чем было говорить со мной. Когда я, собравшись с духом, спросила, какие новости из Англии, он протянул мне несколько номеров «Дейли геральд».

В четыре часа я оставила его кабинет, после шести часов работы без отдыха.

Обед я пропустила, а ужина нужно было ждать до девяти часов. Михаил Бородин пришел ко мне, и мы пили чай. Он спросил, как идут у меня дела, и посоветовал пораньше лечь в постель, чтобы завтра быть полной сил…

На следующий день Ленин принял меня так же дружелюбно, как и в первый раз… но по-прежнему часы проходили в молчании. И вдруг он оторвался от лежащей перед ним книги и взглянул на меня так, как будто видел в первый раз. Он посмотрел на свой скульптурный портрет, над которым я работала, и снисходительно улыбнулся мне. Так улыбаются ребенку, строящему карточный домик. Затем Ленин спросил:

— Как относится муж к вашей поездке в Россию?..

— Мой муж убит на войне, — ответила я.

— На какой войне?

— Во Франции.

— Ах да, конечно, — он понимающе кивнул. — Я все забываю, что у вас была только одна война. У нас ведь кроме империалистической была и гражданская война, и еще мы воевали, защищая страну от интервентов.

Ленин заговорил о бесплодном духе самопожертвования, которым были одержимы англичане, вступая в войну 1914 года, и посоветовал прочесть «Огонь» или «Ясность» Барбюса. Затем, изменив тему разговора, он спросил меня, систематически ли я работаю в Лондоне и по скольку часов в день.

— В среднем по семь часов.

Мой ответ, кажется, удовлетворил его…

Нашу беседу прервал приход президента Калинина, и Ленин повернулся к нему. Впервые за все это время его лицо оказалось обращенным к окну. Я увидела его в совершенно ином освещении. Ленин продолжал разговаривать с Калининым, и это было мне очень на руку. Его лицо в состоянии покоя — совсем не то, что я хотела запечатлеть. А разговаривая оживленно с Калининым, он высоко поднимал и хмурил брови. Казалось, что Ленин погрузился в глубокие размышления, выражение его лица было одновременно суровым и полным юмора. Он устремил на Калинина проницательный взор, словно читал его мысли и знал наперед все, что Калинин может сказать ему, и даже больше.

Калинин — крестьянин, избранный крестьянами. У него доброе простое лицо сына земли. Крестьяне любят его. Доступ к нему совершенно свободен. Люди приходят сюда толпами со своими просьбами и жалобами, и он занимается делами каждого, не зная устали. В любом слове и жесте Калинина ощущаешь любовь и уважение к Ленину.

Когда они кончили разговаривать, Калинин взглянул на бюст и сказал: «Хорошо». Потом спросил у Ленина, что думает он. Ленин засмеялся, сказал, что в этом ничего не понимает и потому судить не может, но убедился в том, что я работаю быстро.

Когда мы снова остались одни, я набралась храбрости и попросила его сесть на вращающийся стул. Он согласился, хотя, вероятно, это показалось ему забавным, и сказал, что никогда еще не сидел так высоко…

Я увидела, что Ленин стал со мной приветливее, и показала ему несколько фотографий своих работ. Хотя од и говорил, что ничего не смыслит в искусстве, однако весьма определенно охарактеризовал «буржуазное искусство», которое, как он сказал, всегда стремится к красивости. Он относится отрицательно к красоте как к абстрактному идеалу. Он заявил, что считает неоправданной красоту, которой я наделила свою Победу.

— Милитаризм и война безобразны и могут вызвать только ненависть, — сказал он, — и даже самопожертвование и героизм не могут придать им красоты. Порок буржуазного искусства в том, что оно всегда приукрашивает.

Затем Ленин взглянул на фотографию скульптуры «Головка Дика», и выражение нежности промелькнуло на его лице.

Я спросила:

— Это тоже очень приукрашено?

Он покачал головой и улыбнулся. Затем торопливо вернулся к своему огромному письменному столу, как человек, потерявший слишком много времени, уселся в кресло, и мгновенно я и моя работа перестали для него существовать.

Ленинская способность сосредоточиваться впечатляла, пожалуй, больше всего. Такое же сильное впечатление производил и его огромный лоб…

Лицо его выражало скорее глубокую думу, чем властность. Мне он представлялся живым воплощением мыслителя (но не роденовского)…

Он выглядел очень больным… Пуля, пущенная рукой женщины, покушавшейся на жизнь Ленина, все еще оставалась в его теле *.

Один раз я увидела его с рукой на перевязи. Он сказал, что это «ничего», но был желт, как слоновая кость. Он совершенно не гулял и довольствовался лишь тем небольшим количеством свежего воздуха, которое проникало в его кабинет через маленький вентилятор в верхней части окна. Изредка, кажется, Ленин все-таки уезжал на один день за город. Несколько раз проносился слух, что Ленин на охоте. Но это, очевидно, случалось весьма редко, поскольку об этом говорили как о чем-то особенном.

Когда бюст был готов настолько, насколько он мог считаться готовым в этих сложных условиях, Ленин тепло пожал мне руку, сказав, что я хорошо выполнила свою работу и что она должна понравиться его друзьям. Затем, по моей просьбе, он подписал фотографию…

* * *

Утром 6 ноября мне сказали, что поезд уходит сегодня… В тот морозный вечер ярко светила луна, сверкали звезды… Я окинула взором мой любимый Кремль. Он казался еще более красивым и величественным, чем когда-либо… Часы на Спасской башне печально пробили без четверти семь… Мне было очень грустно расставаться… Россия глубоко проникла в мою душу. Я возвращалась в мир, которому мне еще долго суждено было оставаться чужой…

По прибытии в Стокгольм я была удивлена и смущена, неожиданно подвергшись осаде газетных репортеров. Какие-то незнакомые люди увезли меня на машине в киностудию и засняли на пленку. Позже я увидела себя на экране…

Я никак не могла понять, чем все это вызвано, пыталась отгадать, ждет ли меня такой же прием в Англии…

В полночь, как только корабль прибыл в Ньюкасл, репортеры принялись с боем брать у меня интервью. Они приехали из Лондона и ждали меня здесь два дня. Они особенно торопились, так как должны были вовремя передать свои сообщения в Лондон для утренних газет…

Между тем таможенный чиновник был по отношению ко мне крайне резок, обращался со мной так, будто я была нежелательной иностранкой. Он настоял на том, чтобы я открыла большие, похожие на гробы ящики, хотя я и уверяла его, что там нет ничего, кроме скульптур. Он по локоть запустил руку в солому и стружки…

— У меня нет ни духов, ни табака — в России мы не имеем таких вещей.

— Не это мы ищем, — ответил он свирепо. Мне тогда не могло прийти в голову, что они искали пропагандистские брошюры, я поняла это лишь позднее…

Пока я разрывалась между таможенниками и репортерами, так как и те и другие требовали моего внимания, приближался час отхода поезда. Наконец ящики были вновь заколочены, и один из репортеров предложил довезти меня до вокзала. Другой, с «кодаком» в руках, встретил меня там вспышкой магния.

— Неужели я в самом деле совершила что-то заслуживающее такого интереса? — спросила я у корреспондента «Дейли мейл».

— Еще бы! — ответил он улыбаясь…

Трудно описать, как по-разному встретили меня в Лондоне: похвалы, упреки, поздравления, брань, панегирики и критика… Я узнала, в какое бешенство пришла моя семья после моего отъезда… Уинстон (Черчилль. Ред.) заявил, что никогда больше не будет разговаривать со мной…

На следующий день мой дневник занял целую колонку в «Тайме». С афиш на углах улиц глядели пурпурные буквы — «Дневник миссис Шеридан»…

Моя частная жизнь стала адом. Выражение молчаливого страдания и негодования, появлявшееся на лице моего отца, как только он видел меня, приводило всех окружающих в уныние. Мои тетки ругали и осыпали меня упреками при каждом удобном случае и без конца досаждали мне замечаниями о моих «кровавых друзьях-большевиках». Мне постоянно приходилось выступать в защиту людей, так гостеприимно делившихся со мной тем немногим, что они имели. Лишь истощив все свое негодование и гнев, я научилась сохранять спокойствие и оставаться глухой к невежественной болтовне, которую мне приходилось слышать со всех сторон. К концу недели Лондон сделал меня «большевичкой» в гораздо большей степени, чем даже Москва.

Этот период был поворотным в моей жизни. Так называемые «друзья» пропали один за другим, точно так же как опадают листья при первых морозах. Верными остались лишь несколько старых друзей, и их дружба стала вдвойне дороже…

Но у меня появилось много новых друзей. Однажды, когда я была в студии одна, раздался стук. Я открыла входную дверь. На пороге стоял высокий мужчина, одетый в поношенный костюм, в матерчатой кепке, надвинутой на глаза… Он говорил с каким-то неопределенным — не то ирландским, не то шотландским — акцентом. Он сказал, что у нас есть общие знакомые в Москве… Это был Уильям Галлахер, английский коммунист, скрывавшийся от полиции…

Телеграфно мне предложили турне по Соединенным Штатам… Я никогда в своей жизни не выступала публично, но… Но, если нужно, надо суметь…

Чтобы попробовать силы, я приняла сперва предложение выступить в Браунинг-клубе, где-то в Ист-энде, перед рабочей аудиторией… Председатель представил меня и сделал маленькое вступление. Затем он сел, раздались аплодисменты, и наступила тишина. Я вынуждена была встать… Дыхание у меня прервалось. Сердце забилось.

Но эти люди были ко мне добры. Они слушали внимательно, не кашляли, не вертелись. Иногда они смеялись. Это придавало мне уверенности. Я даже заметила раз слезы на глазах у некоторых из моих слушателей. Тогда я перестала прислушиваться к звуку собственного голоса. Я была целиком увлечена тем, о чем рассказывала. Время шло очень быстро. Сорок минут пролетели совершенно незаметно. Когда я кончила, они не только аплодировали, но поднялись на трибуну, крепко жали мне руки, и, прежде чем я успела опомниться, весь зал окружил меня…

Оставалось всего лишь две недели до того срока, когда скульптуры советских руководителей надо было отправить отлитыми в Москву. Бюст Ленина я по собственной инициативе высекла из мрамора (Этот бюст находится в Центральном музее В. И. Ленина. Ред.)

Воспоминания о В И Ленине В 5 т., М, 1985. Т. 5. С. 298–306