Е

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Е

Еленский, Константы

Он был моим сердечным другом и внимательнейшим читателем, а может быть, даже единственным, кому я доверял. Мои похвалы его замечательному уму и личному обаянию были искренними. Однако теперь я должен признаться в своем скрытом недоверии к некоторым его чертам — думаю, в этом я был прав. Кот был невероятно чувствительным инструментом, улавливавшим малейшие колебания интеллектуальной моды, и, как хорошая легавая, чуял «верхним нюхом» недоступные другим предвестия смены Zeitgeist’а[213]. Будучи членом Конгресса за свободу культуры в Париже и соредактором журнала «Прёв», он сделал очень много для польской литературы, а также для многих польских художников и литераторов. В его стычках с Гедройцем я был, как правило, на его стороне. Сейчас я бы высказывался скорее за твердость Гедройца, нежели за гибкость Кота. Навыки человека левых взглядов позволили Коту войти в парижскую интеллектуальную среду, но он платил за это высокую цену, поддаваясь стадному чувству. Например, он был восхищен бунтом парижских студентов в 1968 году, в то время как Гедройц не предавался мечтам о вечной молодости. Мне не слишком нравились и эротические пристрастия Кота, то есть его бисексуализм. Его страстный роман с Леонор Фини[214] переродился в сердечную дружбу, но Кот заводил множество интрижек, прежде всего гомосексуальных, и если можно было иметь что-то против, так это его податливость на моды сообщества «вседозволенности».

Кот и поэт Пьер Эмманюэль[215] позволили себе увлечься риторикой молодости, революции, всеобщей копуляции и чистоты террора. Они не очень-то понимали, что делать со своей Association pour la Libert? de la Culture[216], которая финансировалась Фондом Форда.

Мне кажется, эта поправка к образу Кота не нарушает принципов лояльности к человеку необыкновенному, который без своих пороков был бы просто сверхчеловеческим идеалом.

Ендрыховский, Стефан, или Робеспьер в Клубе бродяг

Мы вместе шли по низинным и горным дорогам, и у него не было недостатка в упорстве, а когда моя воля ослабевала, а ноги требовали отдыха, Стефан настойчиво шел вперед — очевидно, одним усилием воли. Точно так же, когда мы усердно гребли, ведя нашу байдарку против течения, или взбирались в гору на лыжах в подвиленских лесах, он не позволял себе, а тем самым и мне, признаться в усталости или слабости.

Верил я и в его интеллектуальное лидерство. Быть может, его ранние напечатанные стихи (до «Жагаров») были незрелыми, но в них не было ничего банального. Его репортажная и литературно-критическая проза была легкой и живой. Но он разочаровал меня, ибо полностью посвятил себя политике. Наблюдая за его дальнейшей судьбой, я видел все ту же победу воли над телом, хотя на этот раз телом следовало бы назвать чувства, верования и нравы.

Если мы недовольны происходящим в стране, дает ли это нам право перейти на службу другому государству, с помощью которого мы надеемся изменить отношения в нашей стране? При Яне Казимире в Речи Посполитой было много недовольных, особенно среди иноверцев, а ариане усердно плели заговоры против Польши с Ракоци[217] и шведами и не без причины были изгнаны после войны, коль скоро помогали подготовить план раздела государства. Таким же образом сто лет спустя тарговицкие конфедераты[218] могли ссылаться на свои аргументы, какими бы они ни были. А в двадцатом веке коммунисты переходили на сторону России во имя своей доктрины. Однако, когда в 1920 году Москва везла в Польшу готовое правительство (Дзержинского, Мархлевского и Кона) на случай взятия Варшавы, достаточно знать, что думал об этой группе, уже готовившейся к захвату власти в недалеком Вышкове, Стефан Жеромский (см. повесть «Приход в Вышкове»), чтобы понять, за что сражались польские солдаты, победившие в Варшавской битве.

Обид немало есть у нас,

И враг их не перечеркнет, —

писал Броневский[219]. Некоторых вещей делать просто нельзя, хоть они и относятся к сфере чувств, верований и нравов, которые может подчинить себе воля. Сталинское государство было враждебной Польше державой, и его действия, начиная с заключенного летом 1939 года пакта с Гитлером о разделе польского государства, были почти неприкрытым реваншем за проигранную в 1920 году битву. Подтверждает это и убийство без малого двадцати четырех тысяч «интернированных»[220].

После раздела государства Робеспьер решил сделать то, чего делать нельзя. В оккупированном Красной армией Вильно он баллотировался на фиктивных выборах в парламент Литвы, а после «избрания» голосовал (единогласно) за присоединение Литвы к Советскому Союзу. В первые дни немецкого вторжения ему удалось бежать на велосипеде на восток. После войны он входил в правившую в Варшаве команду и был членом политбюро.

Мне трудно судить тебя, но ты стал одним из аппаратчиков, не более того, отрекся от чувств, верований и нравов, а также от мысли, которая в годы твоей молодости была у тебя живой, — всё ради бумажной доктрины. Во мне говорит разочарование друга, который так многого от тебя ожидал. Думая о тебе, я должен преодолеть бездну, abyssus, каким стал раздел довоенной Польши между двумя тоталитарными державами, учитывая всё, что потом произошло: неописуемые и невыносимые страдания миллионов людей, которых вывозили в сибирскую тайгу или лагеря, расстреливали в тюрьмах. И даже если я был не в ладах с правой частью Вильно, это не избавляет меня от мыслей о том, как они умирали — просто люди, независимо от их вероисповедания, языка и убеждений. Вот та заноза, от которой я не могу избавиться. Кажется, ты научился «не принимать к сведению» и пользовался этим умением, в частности, когда тот же аппарат террора действовал в управляемой тобой Польше. А я остаюсь с вопросом: зачем тебе это было?

Судя по всему, из-под твоего пера вышел расклеивавшийся на плакатах «люблинского правительства» лозунг: «Армия Крайова — заплеванный карлик реакции». У меня нет никаких доказательств в пользу этого утверждения, но в Вильно я знал твой лексикон и узнаю стиль.