Такая любовь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Такая любовь

Переписка О.А. и И.С. похожа на непрекращающуюся беседу, они ею жили. Она, как дыхание, наполняла их, заменяла всё остальное, без чего невозможно поддерживать в себе жизнь. Долетело долгожданное «милый», «желанная» — теперь снова и снова нанизывать ласковые обращения, узнавать новое друг о друге. Продолжать нескончаемый разговор. В их любовном пространстве только они двое, всё остальное — лишь слабый отзвук музыки чувств.

— Вижу тебя в бело-розовых бабочках цикламена, прилетевших от тебя, моя тонкая девочка. Мне принесли его в час уныния, и вот эти маленькие мотыльки сотворили чудо. Чем я могу отблагодарить тебя, нет ничего достойнее, кроме фотографии моей Оли, вымолившей тебя для меня у Бога — фотография лучших счастливейших времён. Знаешь ли ты, как по ночам я благодарно плачу: страдание одиночества наконец покинуло меня, я хочу жить, спасибо вам, мои родные Оли.

Эта твоя подпись в записочке «Ольга Шмелёва» — да понимаешь ли ты, что спасла меня? И какую ответственность взяла на себя? По-мни.

Милая, я получил три твоих прекрасных письма, таких тёплых и родных, вот только в третьем опять немного о нездоровье. Что ж, у тебя и прежде так бывало, даже в больнице полежала весной. Но ведь выкарабкалась. Ты молодец, опять справишься, будешь внимательнее относиться к рекомендациям врачей и победишь свои хвори.

Ты спрашиваешь, что Дари? Она растёт вместе с моей любовью к тебе. Она хочет быть такой же чистой, как эти цикламены, как белые лилии, столь совершенно созданные Богом, помнишь у Бога-Сына об этом? Моя покойница Оля велела мне создать этот великий в своей прелести женский образ; теперь вымолила у Господа её земной двойник — тебя, моё спасение.

Мне странен твой вопрос — что ты для меня. Ты моя жена навечно, и я живу только надеждой о встрече. Я бессчётно представляю нашу встречу и страшусь. Ты столько раз доверялась и столько раз тебя подстерегало разочарование. Мой возраст, мои привычки, моя работа — ах, как я скушен, когда ухожу в работу, я вне жизни, помимо неё. И мой скромный быт, уклад жизни — ведь ты в Голландии за эти годы освоилась, как-то приспособилась…

Я содрогаюсь от мысли, что при встрече ты скроешь от меня своё разочарование, затаишь горечь в себе, а я доверчив, не разгляжу, что это только жертвенность с твоей стороны, только великодушие твоё. Оль-га! О-ля!!! Я перечитываю глазами и громко повторяю, и пою — «Ольга Шмелёва» — я больше уж не представляю жизни без тебя.

И именно потому, что безмерно, бесконечно люблю тебя, — пока не увидимся, пока не взвесишь все «за» и «против» — не говори Арнольду о своём решении стать моей женой. Именно потому, что не хочу принести тебе никакого горя, но только счастье и любовь.

Иван Шмелёв плюс Ольга Шмелёва. Оля, детка, ты отважна! -

— Прошло всего пять дней, а я опять в тоске. Смотрю на дорогие лица над моим столом, на «Московский дворик» Поленова — там у храма Григория Неокессарийского на Полянке я когда-то в бабки играл…

Послушай, Олюша, кажется, я бессилен вылечить тебя от подозрений и смешной ревности — к Серёжечкиной няне Даше, к случайным упоминаниям женщин — читательнице в Риге, что возила меня на своей машине; к жене доктора Серова Марии-Марго; к сёстрам Гегелович, не пойму пока, к какой из них, знакомых мне по жизни в Крыму. Не ведаю, к кому ещё придёт тебе в голову ревновать меня. Пойми, нет никакой связи между Дари и Дашей, прекрасной деревенской девочкой, которую моя Оля взяла няней для Серёжечки. Да, я ей нравился, это же понятно — добрый, спокойный, хороший дом, молодой папа, юное воображение чистой души… Оставим это!

Моя Дари — даренье, подарок — вызвана к жизни моим воображением, создана дерзновенно в муках творчества, током крови моей через сердце, силой напряжения моего воображения из себя — из праха, из персти земной, что заключена в пишущей руке, в моей голове и во всём во мне, вышедшем из праха — вылепил из Слова, и прах преобразился, преосуществился в Дари. Ни в ком другом, лишь в женщине загадка и надежда бытия, ею держится мир и порядок, хотя она не возглавляет правительств и войска. Таков План: «Твоя от твоих Тебе приносящих о всех и за вся».

Иссякнет женщина — иссякнет жизнь. И вот, оказалось, есть аналог Дари — это ты, моя царица!

Оля, меня угнетает моё недостоинство, моё неумение внушить тебе покой, уверенность в моей любви и преданности. Если бы ты была рядом, мы бы обо всём договорились. Всечасно благодарю Бога, что он дал мне тебя, но зачем же не до конца. Время идёт и безнадёжно уносит в пространство мои надежды, мой восторг и пылкость.

Ольга, о главном в тебе — писательстве. Прости, я мало тебе писал об этом. Твои рассказы «Первый пост», «Айюшка», «Яичко» — вполне готовые вещи. Но работать надо серьёзно и всегда, то есть в этом жить, относиться к своему писанию, как к призванию, профессионально. Оставь надуманные сомнения, ревность. «Оставьте мёртвым погребать мертвецов», — как говорит Господь. Дух Святой озарил тебя, а ты и не чуешь. И ещё знай: для нашего дела требуется много здоровья, может быть даже это первое условие.

Я советовался с Серовым. Твои почки, непонятные истечения, ознобы — ещё не угрожающие симптомы, но всё же Сергей Михеич на месте твоего доктора положил бы тебя на обследование недельки на две. Бром, фосфор, мышьяк, гормоны, витамины — как скажут врачи. И, конечно, душевное уврачевание — обращение к Богу. Ты писала, что перестала молиться на сон грядущий и по утрам. Оля, возобнови. Как в детстве. Как учила тебя бабушка Груздева.

Помнишь «Монастырь на Казбеке» Пушкина: «Высоко над семьёю гор…» Да, только в обращении к Богу исцеляется дух. А кто-то утверждает, что Пушкин — безбожник.

Я ещё не убрал твой подарок — свитер, хотя тепло и берегу его. Но так радостно, уткнувшись лицом в твой свитер, работать — всё ещё слышны твои духи… -

Они по-прежнему посылают в обе стороны цветы, им так легче, ближе. Так к внутреннему ви?дению-слышанию ещё и осязание нежнейшего чуда природы — цветов.

— Опять от тебя цветы! Гиацинты. Расточительница. К-а-а-к же я хочу тебя видеть. И такая радость: ты обдумываешь обложку для «Куликова поля». Значит, ты здорова, раз хочется работать. Так и представляю я твою крестильную рубашечку для «Куликова поля»! Знаешь, в Москве мы организовали когда-то, ещё до революции, своё писательское книжное Товарищество, у нас работали Бенуа, Сомов, Судейкин, Коровин, Пастернак-отец.

Я уверен, ты сделаешь лучше всех! И знаешь почему? Маститые художники во всём остаются самими собой, они как-то не думают о содержании книг, они изображают своё. Я не хочу этим сказать ничего плохого, но раз своё — причём здесь замысел другого? Да ещё совсем в другой, словесной, стихии.

Ты оформишь меня, какое счастье! Ты подаришь моим книгам второе рождение в красках и линиях. Я знаю — это будет! Будет русский человек в России снова, как до Большевизии, читать мои книги и захочет быть похожим на моего Горкина, Ванюшу, Дари, Няню…

Олюшка, знаешь ли ты, что все мои страдания, мои ночные муки о Серёжечке, о моей Оле, о твоих болячках (да сгинут они!) — не перевесят, не превзойдут моей уверенности в том, что Господь не просто так слепил меня из персти, но чтоб через муки и скорби познать силу и мудрость Его замысла о человеке. Знаешь, с тех пор как открылся второй фронт — ох, боюсь военной цензуры, но все же знают, — стало даже ещё хуже. Бомбят Париж в районе Бианкура, подбираются к заводу Рено, что недалеко от нашей улицы Буало.

О быте писать не хочется. Хожу, добываю продукты. Добыл масло. Готовлю себе сам.

Ласка моя, я жив твоими письмами и «Путями Небесными». Вижу, работа над второй и третьей книгой потребует много времени и здоровья. Виктор Алексеевич уже знает, что Вагаев убит, в газетах списки печатаются (это тебе не нынешняя бойня, это всё-таки пятнадцатый год), но Дареньке ничего не сказал — она ждёт Вагаева с фронта, такая вот любовь-искушение…

Олёк, ты потрясающе талантлива во всём и как человек, и как художница, и все твои миги глаз, реснички, ямки, складочки, яблочки-персики гениальны, о, послеливневая свежесть моя!..

Олюша, сейчас узнал: тебе нужно принимать «Sous nitrat le bismut» — очень помогает при выздоровлении.

Что творится с почтой?! Только сегодня пришло твоё письмо о получении моих пасхаликов.

А ты дашь Троицу в «Неупиваемой Чаше»? Помнишь, там девки на Троицу дразнят Илью, зазывают:

«Илюша-милюша, румяный мальчик, пойдём в сарайчик»?

Люблю деревенский Троицын День!.. -

— Новорожденная моя, светлая моя девочка, в твой день, когда подарки должны приходить к тебе, я получил через Серёжу твоё письмо. Ты можешь меня представить поющим? Я — запел! Когда я пел? Конечно, я безумный, я даже не сержусь, что опять вспоминаешь про Дашу. Изволь, я выполню твой каприз рассказать о ней, «о нас» — это слишком громко сказано. Ведь я уже писал о ней, вкратце повторюсь и продолжу, что было дальше.

Я работал тогда под Владимиром, повадился охотиться на ястребов. У меня есть об этом рассказ «Последний выстрел». Как-то вышел на опушку леса, а там Серёжечка играет, а Даша раскинулась на траве и смотрит в небо… Дальше ты помнишь про юбку и панталончики и что я поборол себя, у меня по этой части опыт. Он и теперь при мне, мой опыт собственного обуздания. С тобой, моя ласточка, только с тобой я могу и хочу быть.

Что было потом? Подрос Серёжечка, хороший человек к ней посватался — плачет: «хотите от меня избавиться». Всё же в конце концов пошла, свадебку ей устроили, а тут 14 год, война. У неё дети, двоих я крестил, первенца вместе с Олей. Зайду — так и кинется ко мне, обовьёт руками, как родного. Чувствую — у неё под сердцем опять мужнин ребёночек растёт. А она всё та же наивная влюблённая девочка… А тут уже совсем другое настало: и время, и настроение.

Вот и всё, если коротко. В сердце моём она занимает доброе, чистое место. Веришь? Верь, Ольгунка, твой Ваня никогда не врёт, вообще никогда. У меня много недостатков — правдивость моя, пожалуй, даже излишняя.

Я послал тебе новую редакцию «Куликова поля». Работай, деточка, но только не в ущерб здоровью. О повести как-нибудь подробно поговорим.

Мои надежды — на Божье провидение. За долгую жизнь, войны и революции и теперь, когда один дьявол с другим сцепился — только Оно всё решает. Там, в Плане земного устроения, там сроки выздоровления и восстановления сил.

Бог с ним, с нашим имперским прошлым… будущего никто не знает… ныне приносится страшная жертва кровью во искупление грехов мира, породившего бесов 20 века.

Наша бабушка, о которой ты мне пишешь, и всё-всё, что вокруг неё творится, — только условно, по общей договорённости названо, введено в такую-то систему понятий. Но проходит время, и приходят поколения, они видят по-другому, меняют кумиров. Не меняется только Тайна, Истина, План, которые достойнейшие из нас удостаиваются чести рассмотреть, нет, что там рассмотреть — увидеть краешком глаза.

Работать — вот всё, что нам надо. Чтобы не заболеть ещё больше, чем все мы больны — неврозом, печалью, тоской по невозвратно уходящему каждому часу. Работать, Олёль, и надеяться на встречу.

Может быть, тебе всё-таки легче добиться от новых властей разрешения на поездку в Париж?

Попробуй, ласка, ненаглядка, роднушка! Как бы мы с тобой возродились в нашем маленьком царстве любви. Ты бы ещё и в Лувр от меня бы сбегала, а я бы тебя оттуда вытаскивал в ресторан «Корнилов» поддержать уставшую плоть вкусными русскими блюдами — там, говорят, и сейчас ухитряются прекрасно кормить. Я бы посмотрел, как ты уписываешь их расстегаи, а я с моей диетой одним твоим видом был бы сыт.

А вечером — опера. И ещё скачки-бега. И Версаль. Трианон. Гран-Пале?. Тюильри. Жарден де Плянт, такого ботанического сада не во всякой столице встретишь. И, конечно, Булонский лес.

Мороженое на террасе Шанс-Элизе, я думаю, ещё продают. Лакомились бы, а ты оценивала проходящих мимо модниц. И все бы находили тебя самой прелестной парижанкой.

Мы поехали бы с тобой в Сент-Женевьев к Оле. Всенощную бы отстояли в храме Успения Божией матери — слушали бы хор Афонского.

Эйфелева башня, Нотр-Дам… Бог с ними.

Самое прекрасное всё же дома: ты кошечкой свернулась на кушетке, а я в кресле, читаю тебе.

Я страшусь тебя потерять, моя милая. Я этого не могу вместить, отказываюсь понимать.

Но даже если так, это лучше, чем мука-разлука.

И знаешь, что я ещё люблю в тебе? Нашу общую любовь к сельской жизни. Я в гимназические ещё годы выращивал огурцы на подоконнике, сорт назывался Рытовские, сам опылял. Угощал ими будущую тёщу. А какие огурчики, выращенные мною чуть ли не возле Атлантического океана, мы с Олей солили и угощали своих друзей. В России самый огородный — июль — огурцы, укроп. Томаты, морковь и репа попозже.

А 19 августа у нас, бывало, в Замоскворечье Крестный ход с Донской Божией Матерью. Я об этом тосковал «Сидя на берегу» Атлантики. Глядел на потемневший от времени безмолвный островерхий храм на замке? и тосковал.

Ты называешь себя vogus betont? Betontung? То есть блуждающий нерв, подверженный ударам? Люди с Habitus astenikus, что делать, медик мой мудрый, вынуждены преодолевать и усталость, и непрочность своего устройства.

Олёль, а если я не попаду в Арнхем? Ну, глухо с визой; ты приедешь ко мне? У вас связи. Похлопочи. Ну, пожалуйста!!! —

— Когда же приедешь ко мне, «Ольга Шмелёва»? Мне так тоскливо. Работа лечит, но не излечивает. Приснился мне сон, будто я в театре, Малом, что ли? И между нами ряды, ряды стульев, и ты, вижу, сейчас уйдёшь. О-о…

Я уже почти не дышал, когда из меня выхлесталось литра два кислой жидкости. Теперь, когда поем, начинается тошнота. Потом проходит. Врачи считают, обойдётся. Вспрыскивают состав Hisbs: atropin, histidine, scopolamine et lion brome. Пока три инъекции. Я, кажется, опять худею. И при всём том хочу писать!

…Мои писания никогда не закрывают тебя. А тут 14 дней подряд нет от тебя писем. Ужас! Наверно, ты отвернулась от меня, ты гневаешься, что я готов принять предложение сотрудничать с «Парижским вестником». Но меня просят дать русским рабочим, приехавшим работать в Европу, русское Слово. Они так же ненавидят большевиков, как и я. Ты, должно быть, не успела столкнуться с этим проклятьем России так горько, как я. Мне Вересаев в 22 году рассказывал со слов своего знаменитого родственника Петра Смидовича, верного друга Ленина. О том, как сын Троцкого доказывал деревенским мальчишкам, что «нет Бога»: топил икону Божией Матери в пруду, привязав к ней камень, а она… выплыла. Написал рассказ, но задумался, печатать ли: гадёныш, говорят, умер, а вот моим родственникам там — не будет ли худо? Слухи доходят — о преследованиях, жесточайших наказаниях, о железной дисциплине.

Я тебе писал много раз: от посетителей нет продыха; кажется, людям необходимо ещё и видеть автора, как будто он не всё сказал, что хотел, в каждом конкретном произведении. А писем — откуда только не получаю.

Ты же досадуешь, что я не всё воспринимаю в твоих письмах. Олёк, я каждое твоё слово в сердце кладу. Но с этим низвержением кислоты… Ольгуша, веришь ли, думал — конец. Твоя фуфайка опять на мне — с ней мне легче переносить мои тяготы. И ещё порадовало меня, что у тебя вышел камень, ты здорова. Хорошо бы — навсегда, Олёк, а? -

— Посылаю тебе «Михайлов день», пойдёт в «Лето Господне». Пока писал, отдыхал душой в далёком прошлом, которое и настоящее, и будущее — о Силах Небесных, охраняющих Россию. Мне говорили, Василий Иванович Немирович-Данченко в день смерти читал моё «Богомолье». И то же самое о митрополите Антонии. Вот что такое русский человек, и в вере, и в искусстве.

Заходил в банк — справиться, денег у меня довольно, даже запас образовался. Да я не для денег пишу. А то что я печатаюсь с НТС-овцами — мне плевать, ты ведь тоже в трамвае со всякими ездишь.

Я послал тебе с Анной Семёновной Гегелович (ещё раз напоминаю, её семья и мы с Олей дружили ещё со времён Крыма, я писал тебе) посылку и книгу. Привезла обратно. Чёрствая женщина, Бог с ней. Её сестра Елизавета Семёновна приглашает обедать у них. Не хожу, хотя живём рядом.

…Вот и опять Рождество, ещё одно военное Рождество, с которым мы друг друга поздравили. Но всё ещё мы не вместе. Я печалуюсь, Оленька…

Ты пишешь, что «Мадам Бовари» прочла залпом, но не жила в ней, не страдала с ней. Ничто не освещает её как женщину любящую. Это удивительно чуждый нашему сознанию женский типаж. Ну, как же трудно мне без тебя! Ты слышишь моё ждущее сердце, а?

Знаешь, мне и в лучшие времена вместе с Олей моей даже во дни моего тихого семейного счастья часто бывало грустно, и я уходил в поля, куда-нибудь на природу. Оля говорила: «Ты всегда недоволен». Я доволен, я благодарен Богу, что у меня есть ты и книги. Но всё мне кажется, что тебе пора быть рядом, поддерживать меня в моих писаниях. Когда-то Оля следила за мной всечасно. А теперь… представляешь ли ты степень моего одиночества?

И при этом я не желаю знать ничего другого. Если мне суждено жить твоими письмами, — и это много, и за это благодарю. И — печалуюсь.

Милая, я люблю тебя слишком сильно. Тяжело, когда такая любовь, но и прекрасно, и иначе не умею.

Оля, так хочется говорить во весь голос, но штамп военной почты, этот символ арийского солнца — предупреждает. У вас ввели строгий контроль за вашим хозяйством — да, это знаменитый немецкий порядок…» -

— Ванечка, хороший ты мой, я получила-таки твой подарочек — конфеты и духи. Всё чудесное. Потому что от тебя, мой милый. Мне даже стало сразу полегче — после цистоскопии я очень страдала, согреться не могла под одеялами и с грелками…

Никак не дозвонюсь в Гаагу, достать тебе Sous nitrat de bismut — не переврала название? Так и с Арнольдом было, когда он болел и надо было срочно вернуться кое-как проведя собственное обследование — по телефону никакого толку не добьёшься.

Иногда я слышу звон колоколов Спаса Нерукотворного в Рыбинске.

Что, Лукину дали разрешение на поездку к сыну в Нидерланды? Мама с Кесом уехали на два дня в Арнхем к Серёже, мне без неё очень трудно.

Родненький, куда ты запропастился?

Чтобы не скиснуть, я перечитываю твои письма, они вселяют в меня радость и бодрость. Ты считаешь, что надо сохранить нашу переписку как «Роман в письмах». Тогда надо все мои письма вернуть мне со временем, у меня мало сохранилось копий.

Ты так мило говоришь «я твой весь без остатка». О, мой весь! Целую нежно-нежно. Твоя Оля.

P.S. Ты всегда был и будешь — одно с О.А. Её память для меня священна. Поймешь ли меня: я ни у кого не была первой, в моём сердце вы вместе: ты и О.А. Прости мне эгоизм, в письме получается грубо и неточно. -

— А у нас, Ванечка, — как будто не было ни весны, ни лета — только заботы, хлопоты, тоска по тебе и радость, когда писала или получала письма. Наступила молотьба. Теперь под руководством контролёра работает артель молотильщиков. Да, всему строгий учёт. А мы, три женщины, с утра до ночи стояли у плиты. Артельщики нашей стряпней были довольны очень, а контролёр расчувствовался и всё сокрушался, зачем у меня нет детей. Ваня, я писала тебе раньше, что мечтаю о ребёнке. Здесь неподалёку есть сирота, хочу посоветоваться с педиатром, может быть, возьму в дом.

Жара. Горят стога и в том числе — обмолоченной ли соломы?

И так мне хочется быть такой же здоровой как все, крепкой, кормить сильных работников, успевать всё, что успеть хотелось бы.

А я устаю, Ваня, и не так быстро восстанавливаю силы. Что-то во мне не так, как в других…

Милуша Ванечка, пишу, глядя на твои подарки. Прочла «Няню из Москвы», она была у Фаси — выпросила, пока я возилась с анализами. Теперь я дам ей первую книгу «Путей Небесных», но не сразу, я с ними пока расстаться не в силах. С ними — как бы и с тобой. Ведь мы с тобой живём тем, что получаем друг от друга, хотя и не рядом.

Я уж и не знаю, надеяться ли на твой приезд. Измучиваюсь, пока получаю весточку от тебя. Только молитва усмиряет и вливает надежду.

Откуда ты знаешь слово «замазырнуть»? То есть зашвырнуть. Я всё-всё внимательно у тебя читаю, любые чёрточки случайные от росчерка пера — мне всё важно и всё полно значения. Ты просишь не посылать тебе подарков — вещей. А вот фуфаечка-то пригодилась! Чего ни пришлю, всё примешь как миленький. Вот только оказия не часто случается, дубину Толена придётся просить, у него такая работа — курсировать туда-обратно.

А знаешь, и меня греет фуфаечка, словно не она, а я сама тебя обвиваю… -

Нетрудно представить, что значат эти слова для И.С.: «сама тебя обвиваю», «греет и меня». Как много он ждёт «открытий, слёз, восторга», это — будет! Как только закончится эта проклятая война.

— Дорогой Ваня, когда же ты пришлёшь свой портрет? Ты обещал. И не запрещай мне «тратиться» на цветы. Слава Богу, Голландия — страна цветов. Я уверена, что у цветов есть душа. У полевых цветов — волшебное душевное богатство!

Я не перестала думать о прозе, это у меня как-то одновременно. Сейчас вот набрасываю к «Куликову полю» эскиз Троице-Сергиевой Лавры. Я её никогда не видела, только во сне. Мне достали только фотографию с открытки. Моя единственная кисточка давно нуждается в замене, но где же её возьмёшь! И краски не специально акварельные. Сама понимаю, «умучила» колокольню. И зелень слишком густа, посоветуй фон у обложки — какого цвета?

Вижу, как живых, твоего Горкина на Кавказке, Ваню, то есть тебя маленького. Когда женщина любит, она видит своего возлюбленного ребёнком. От избытка нежности.

Может быть, ты видел у кого-то и можешь попросить для меня картину Юона, где кремлёвские купола? Мне бы это очень помогло.

Когда я писала рассказ «Заветный образ», у меня было такое высокое состояние, которое хотелось бы вернуть и воссоздать в словах.

А пока — вот конспект того, что пишу сейчас. Мы едем к родителям мамы, после смерти отца. Мама надеется, что бабушка вылечит меня своей добротой от страха смерти. Когда на меня «находит». Бабушка открывала чудесную книгу о Божией Матери — наверно, её больше никогда не переиздадут для детей. Как умерли Её престарелые родители, и вот Она одна в Храме. Здесь Ей быть до своего совершеннолетия. Сирота, Она успокаивала меня своим спокойствием. Бывают такие утра, когда знаешь: что-то случится хорошее. Таким вот утром Деву Марию посетил архангел Гавриил. Помнишь Её смущение? И сомнения доброго плотника Иосифа, которые тут же развеял архангел. Он научит плотничьему ремеслу Иисуса…

Этого не понять любителям Цвейга. Но справедливости ради, скажу: что-то в Стефане Цвейге есть.

Ваня, у Тургенева в «Дыме» не Елена, а Ирина. А здорово ты заметил про Лаврецкого: старик в сорок лет — теперь это в самом деле смешно. Когда-то я обожала Наташу Ростову, но всех затмила Дари…

Знаешь, что я не люблю в себе? Страх нарушить условности. Это нельзя, другое не полагается. Я так жила годами в запретах, пока не открыла, что это надо в себе изжить.

А караимочка — красивая? Фася очень похорошела.

А господин Пустошкин, Вали Розановой близкий друг, сделал мне комплимент… Ой, кукушка кукует… Раскуковалась. -

— Ванечка, мне удалось достать духи «Трефль»-любку. Вот здесь я капну на письмо. Слышишь, какой сложный аромат: дивных, огромных, для всех кроме меня ничем не пахнущих тюльпанов, а ещё чайной розы, фрезии; и, конечно, пунцовых гвоздик, даже азалии карликовой, даже гиацинтов и подснежников запах — ах, ка-а-к прекрасно! Но где же ты? -

— …Ну вот, опять осень. У сироты какая-то нервная болезнь, я его родителей не знала. Мама была в храме Введения Святой Богородицы. Встретила там моего берлинского знакомого, которому я когда-то помогла выбраться из Германии. Узнав о моём нездоровье, сказал то же, что и ты: «Подальше от гнилого климата. Надо в Париж, я дам записку к моему знакомому хорошему врачу». Не знаю насчёт Парижа. В Берлине, точно, дело поставлено хорошо. И если нужна операция, что ж… -

— Ольгунчик, Ольгушёнок, что я сделал? Я закончил «Именины»! Подбираюсь к «Масленице в Москве», а может быть, назову «Ледяной дом», ещё не решил. Главное, всё оставшееся несделанным по «Лету Господню» у меня уже в голове.

Ну, вот видишь, и люди тебе советуют в Париж для консультации о здоровье!

Ты спрашиваешь моё мнение о Жорж Санд. Интересны её письма к А. Мюссе, одному из её соложников. И источников, откуда она черпала нередко свои сюжеты. Закажи «Иллюстрированную историю французской литературы». Жорж Санд обновит твой французский язык. По сравнению с её героинями (о ней самой этого не скажешь) госпожа Бовари — грошовая гетера. Я рад, что наше мнение о мадам Бовари совпадает.

Крещу тебя, молюсь о тебе, мой ангел Ольгуночка.

Всегда твой Иван.