«Новый класс» и мы
«Новый класс» и мы
Принимали меня в «Правду» сложно. Когда я сидел в приемной главного редактора Зимянина и ждал вызова на заседание редколлегии, где меня должны были утвердить спецкором секретариата, сначала ничуть не волновался: «за» главный, «за» первый зам… Ну, могут быть неприятные вопросы — отвечу. Однако шло время, а меня не вызывали. Двадцать минут, тридцать, сорок… Между тем, даже из-за двойных дверей стали доноситься возбужденные голоса, какие-то выкрики… Когда меня, наконец, пригласили, при первом взгляде на собравшихся можно было подумать, что попал в парилку — красные, набухшие лица, особенно у Зародова и Зимянина. Главный как-то раздраженно спросил меня:
— Александр Иванович, в нашей предварительной беседе я предложил вам должность спецкора секретариата. Члены редколлегии считают, что целесообразно пригласить вас на должность спецкора сельхозотдела. Мне кажется, что это не имеет принципиального значения, но я должен, прежде всего, спросить вас: согласны ли вы пойти в отдел?
Ничего себе «не имеет принципиального значения»! Журналисты знают, что тут за разница: спецкор при секретариате — человек, скажем так, привилегированного положения. Он чаще всего сам выбирает тему для статьи и то, куда поехать в командировку, а, вернувшись, «отписывается» без помех — ежедневно ходить на работу он не обязан, на дежурства не назначается, с письмами работает, если только сам решил что-то интересное поискать… Спецкор отдела — совсем другое. Это, по сути, тот же литературный работник, в многозначительном сокращении «литраб», только более высоко оплачиваемый. На нем все — от заказа и редактирования чужих статей до их многократной вычитки при прохождении в номер, дежурства, ответы на письма читателей. Мне предлагалось снижение в ранге, ну, скажем, от офицера до ефрейтора.
Рассказываю я об этом сейчас гораздо дольше, чем длилось мое раздумье на редколлегии. То есть его просто не было. Я понимал, что ситуация серьезна. Покосился на Зародова. Он будто невзначай медленно склонил голову: надо соглашаться.
Ответил я примерно так: понимаю, что значит работать в «Правде», понимаю и то, что меня не все хорошо знают и хотели бы присмотреться. Я согласен. Надеюсь, однако, что мне не закрывают на будущее дорогу и в спецкоры секретариата, если дело у меня пойдет. А если не пойдет, могу обещать, что уйду сам, никого не обременяя трудностями увольнения, это просто не в моих правилах.
Атмосфера вдруг как-то сразу разрядилась. Только Воробьев, редактор по селу, отлично знавший меня — вместе же сидели на разных совещаниях в ЦК — этак озабоченно, будто тревожась о чем-то, спросил:
— Ты, Александр Иванович, понимаешь, что ведь и с письмами придется работать…
Я улыбнулся как можно шире:
— Вы-то, Николай Яковлевич, лучше всех знаете, что на прежнем месте я их порой по полсотни в день обрабатывал, чего уж этим-то меня пугать!
И утвердили единогласно.
Потом Зародов рассказал мне, в чем было дело. Бучу затеял Борис Аверченко, ответственный секретарь, который знал меня еще по работе на Алтае: он был там корреспондентом «Правды», а я — «Известий», сотрудничали, не ссорились, и вот, однако… Он настроил против меня и против Зародова всех членов редколлегии, утверждая, что Зародов начинает «тащить своих» на руководящие посты в пику старым правдистам, что-то еще наплел про мой строптивый характер, даже про болезни. Сложилась такая ситуация: «за» — как раз только главный редактор и первый зам., это из девятнадцати членов редколлегии! Новому главному, а Зимянин только что пришел в «Правду», не хотелось терять лицо. Он грохнул кулаком по столу:
— Вы против? Тогда я приму решение сам!
Аверченко тут же среагировал:
— А вы проверьте, пойдет ли он, скажем, спецкором в отдел! Не-е-ет! Он на черновую работу не пойдет! Спросите вот Зародова — пойдет?
Зародов заверил, что пойду, что Аверченко умышленно характеризует меня искаженно.
— Представляешь, — говорил мне потом Константин Иванович, — как бы они торжествовали, если бы ты отказался! Я так волновался, пока ждал твоего ответа!
От Зародова я сразу попал к Аверченко, он сам и позвал.
— Ну, ты хитер! — начал он. — Сразу всех купил!
— А ты вот мне объясни, зачем всю эту мерзость затеял? — зло спросил я.
— Объясню. Все очень просто. Я же понимаю, что Зародов тянет тебя на должность редактора по селу, а мне это место нужно самому! Я уже понял, что ответственным секретарем мне при Зимянине не усидеть. Вот и вернусь в сельхозотдел — в самый раз.
— Спасибо за откровенное объяснение: цинично, но хоть понятно теперь.
— Ну и хорошо, что понятно, обижаться не будешь. Кстати, я подготовил тебе удостоверение, посмотри, что там написано: спецкор редакции!
Я посмотрел и вернул документ обратно:
— Перепиши, как положено: спецкор отдела!
Он начал меня уговаривать, представляя себя благодетелем, но потом признался, что здесь принято писать всем одинаково: спецкор редакции.
Вот так сразу я и познакомился с нравами этой «конторы».
Сложность положения в ней даже для главного редактора состояла в том, что почти все редактора отделов и политические обозреватели либо пришли из ЦК, либо имели теснейшие связи в «верхах», свои «выходы» на членов Политбюро. У каждого был свой покровитель, которому все, что происходит в редакции, докладывалось, подавалось в нужном соусе. И уволить кого-либо было крайне сложно, если человек сам не ухитрился вляпаться в слишком уж предосудительную с партийной точки зрения историю.
С обновлением руководства «Правды» в коллективе образовались как бы вкрапления новых людей, пришедших с Зимяниным и Зародовым. Проблема состояла не в корпоративности по принципу «новые-старые», а в том, что, скажем, в среду агрономов и зоотехников сельхозотдела влились люди, которых увлекали проблемы экономического и социального характера, совершенно иной, чем прежде, подход к анализу причин отставания сельского хозяйства. Так и в других отделах — противоречия возникали если не на идейной, то на концептуальной основе. «Новые правдисты» оказывались более демократичными во взглядах, приверженными не сталинистским, а совсем уже иным ценностям, хотя я затрудняюсь сейчас в их обобщенной характеристике. В хозяйственной сфере это был интерес к «экономическим методам» управления, в противовес административным. Именно в этой сфере произошли наиболее острые столкновения с традицией и внутри редакции и вне нее.
Одной из первых моих командировок была поездка в Липецк с заданием написать о стиле работы обкома КПСС. Это была типичная «лицензия на отстрел»: кому-то нужно было ударить по первому секретарю. Оснований для критики было в данном случае предостаточно, область развивалась плохо. О том, кто дал наводку, я не имел представления, да и еще не очень сознавал тогда, что имею дело именно с «лицензией». Она, кстати, отнюдь не означала, что для журналиста все будет просто: один-то благословил на критику, а кто-то другой, возможно и более влиятельный, мог быть против.
Надо сказать, что в годы моей работы в «Правде» «новый класс» уже утверждался у власти и не был склонен к покорности, как прежде. Областной правящий люд в случае критики его мог и зубы показать кому угодно. В этом «классе» уже формировались свои кланы, земляческие, отраслевые, просто по принципу приверженности определенному лидеру. Это проявлялось, в частности в том, что на каждую серьезную критическую или постановочную статью в газете следовал ответ, опровержение или оспаривание, которые направлялись чаще всего даже не в редакцию, а в ЦК КПСС. Нам приходилось в свою очередь огрызаться, при этом писать записки, в несколько раз превышавшие объем статьи.
Просидев в Липецке больше недели, я пришел к выводу, что, конечно, местный стиль руководства мало чем отличается от методов работы других обкомов, но все же это вполне достойный образец администрирования, противоречащего духу реформ, которые, как нам хотелось верить, начаты мартовскими и сентябрьскими партийными решениями. То есть я был готов критиковать этот очень противный мне стиль от души, поставить — в более широком плане — проблему самого подхода к управлению сельским хозяйством, в частности и проблему подмены профессионального управления бестолковыми и неэффективными партийными директивами: все руководство селом сводилось к принятию решений бюро и пленумов. Так плодились и плодились бумаги, чем имитировалась, подменялась реальная управленческая деятельность. С этим, кстати, и теперь, в новой России, мы сталкиваемся на всех уровнях управления.
Собрав и осмыслив материал, я встретился с тем, в чей адрес была направлена основная критика — первым секретарем обкома Павловым. Изложил ему свои наблюдения и выводы. Не удивился, что он стал возражать. Но вот как!..
Нет, ни слова не было сказано по существу дела, не получилось, как я надеялся, даже рассуждений о необходимости осмысления методов партийной работы, что дало бы мне возможность смягчит критику, мол, секретарь обкома сам задумывается над этой проблемой… Павлов хмуро выслушал мой отчет и тут же сказал, что он только что вернулся из Москвы, где был на приеме у Леонида Ильича Брежнева, и Леонид Ильич очень хорошо отозвался о работе областной партийной организации. Поэтому он, секретарь обкома, с моей критической оценкой согласиться не может.
Это была, разумеется, не просто информация, не пахло здесь и аргументами по сути дела. Я точно уже не помню слов, но в них звучала прямая угроза: попытаешься написать что-то критическое, ответим контрударом. Можно было ждать и превентивного удара. Я понимал, что за моим отъездом должны последовать звонки «наверх» и старался продлить беседу, побольше сказать, побольше проверить. Мой собеседник в конце дискуссии прямо спросил: «Вы все-таки собираетесь опубликовать критическую статью?» Я дипломатично ответил, что решать вопрос о публикации статьи мне не дано. Это право редколлегии и главного редактора газеты, однако я представлю свою точку зрения, которая будет именно такой, как я ее изложил в беседе.
Не знаю, звонил ли Павлов кому-нибудь, скорее всего не бездействовал, но статья была опубликована — с жеваным заголовком «Требование времени». По иронии судьбы случилась такая забавная коллизия: на пленум обкома партии (или это была партийная конференция, я уже не помню, где обсуждалась статья) поехал представителем ЦК КПСС тот самый бывший заведующий отделом пропаганды Халдеев, который снимал меня с работы, и он был вынужден «проводить партийную линию», то есть поддерживать критическое выступление «Правды», мое выступление. Было, как говориться, чему улыбнуться.
Самое интересное, пожалуй, началось в 1966 году, когда у нас в сельхозотделе сложилась своеобразная внутренняя группа из «новых правдистов». Получилось так, что редактор отдела занимался главным образом оперативными делами (сев, уборка урожая, сенокос и прочее), а я, став заместителем редактора — экономикой, социальными проблемами села и другими не сиюминутными вопросами. Поначалу не хотел браться за административную работу, но Зародов настаивал: «не зря же мы тебя сюда брали, рано или поздно тебе придется стать и редактором отдела, никуда ты от этого не денешься». Нет, это не сбылось, но тогда он уговорил меня, что для всей нашей команды необходимо, чтобы я взялся за организационную работу, если собираемся что-то сделать в «Правде». Да и у меня после того, как я «загремел» из «Советской России», все уже поулеглось, поуспокоилось. Меня тоже разбирал какой-то зуд — не просто написать отдельную статью, а формировать определенную линию в газете. И вот в это время в редакцию пришел Лисичкин.
Легко сказать — пришел. Его, собственно говоря, потихоньку выживали из «Известий». Может быть, сказалось то, что он был приглашен туда во времена Аджубея. Может быть, не складывались отношения с новым руководством, но главным все-таки было другое. Он выпустил «План и рынок», книгу, которая вызвала очень большое неудовольствие в высоких партийных кругах и подверглась критике. Я оцениваю эту работу как самую радикальную для того времени постановку вопроса о необходимости рынка. Конечно, сейчас Лисичкин сам углубил бы какие-то положения книги, но в те времена она была действительно новаторской и немыслимо смелой. Позднее, читая, скажем, Александра Вацича, Поповича и других крупных экономистов Югославии, я убеждался, что Лисичкин находился под большим влиянием их трудов. Но, наверное, это-то особенно и раздражало наших партийных и хозяйственных руководителей, они со сталинских времен терпеть не могли Югославию — за строптивость, за избранный ею путь независимости, неприсоединения, самоуправления и рынка. Лисичкина же, как и многих из нас, особо интересовала проблема рынка в условиях господства общественной собственности, чем югославские экономисты занимались основательно.
Позволю в связи с этим небольшое отступление. В начале горбачевской перестройки было модно говорить об отставании экономической науки. Слыша это, я всегда задавал вопрос: объясните мне, от кого отстали Чаянов, Кондратьев, Юровский, Челинцев… — те репрессированные (мы привыкли уже употреблять это иностранное слово вместо «убитые») экономисты, которых в годы перестройки реабилитировали — только за один раз пятнадцать человек?
Сегодня я думаю о четырех поколениях советских экономистов, каждое из которых оказалось перед необходимостью сказать свое слово в науке, и об их судьбе. А, может быть, точнее было бы вести речь о четырех высоких волнах экономической мысли, поскольку порою одни и те же люди оказывались в центре событий разного времени.
Первое поколение — экономисты 20-х — 30-х годов, некоторых из них я выше назвал. Они сказали свое слово: Чаянов — «кооперация». Столетие со дня его рождения отмечали не только у нас, даже более почтительно не у нас, а в Латинской Америке, в Италии и других европейских странах, где развита кооперация. Кондратьев сказал: «длинные циклы». Его выводы использовали тоже во всем мире и долгое время игнорировали у нас. Юровский — соавтор денежной реформы, золотого рубля… Другие экономисты того времени также были широко известны своими трудами, связанными с идеями нэпа. Представителей этой волны физически уничтожили.
Вторая волна экономической мысли медленно поднималась после ХХ съезда партии, не все сразу оправились от вынужденного молчания, но оправились. Это было уже, строго говоря, не одно поколение-люди старшего возраста, такие, как Немчинов, Новожилов, Леонтьев, Бирман, Венжер, но как раз тогда появился и молодой Лисичкин, который, на мой взгляд, сразу занял позицию на острие общественной и научной мысли. Стали известны и другие молодые имена. Здесь не назвать всех, не стоит и пытаться определить место каждого. Но люди этой волны тоже сказали свои ключевые слова, хотя и не новые, но по-новому вписанные в контекст современной им реальности: «закон стоимости как регулятор экономики», «товарно-денежные отношения», «работа на себя», то есть преодоление новой отчужденности производителя, возникшей на основе огосударствления производства. Они подготовили теоретическую базу для реформ 1965 года, загубленных, но давших импульс общественной мысли, ее созреванию к реформам перестроечных и постперестроечных времен.
В «братских социалистических» странах были свои имена. Возникали международные контакты, сыгравшие свою роль в преобразовании всего «лагеря». Этому поколению физическое существование было позволено, но его представителей подвергли политическому остракизму, общественной изоляции, которая выражалась, прежде всего, в запретах печататься, не провозглашенных, но последовательно реализовывавшихся. Лисичкин ощущал это на себе больше многих других. Я знаю это не косвенно: вместе пережили многое в «Правде», а в журналах «Вопросы философии» и «Рабочий класс и современный мир» по звонкам из отдела науки ЦК сняли наши совместные статьи. В «Центрнаучфильме» приняли и даже оплатили сценарий, но не выпустили научно-популярный фильм «Что такое колхоз?» после заключения чиновников из Министерства сельского хозяйства (жаль — не помню фамилии того бессовестного критика, который написал: «где это они увидели в современной деревне тяпку?») На «Ленфильме» тоже приняли и оплатили сценарий художественного фильма, назначили режиссера, причем хорошего, Игоря Масленникова, но тоже вдруг все рухнуло: арестовали Володю Марамзина, которого «Ленфильм» присоединил к нам как специалиста по диалогам. Его судили за то, что собирал для издания стихи Бродского, будущего лауреата Нобелевской премии, а еще напечатал в Париже свои рассказы… С перепугу «Ленфильм» не только не стал снимать наш фильм, а даже разогнал и ликвидировал Третье творческое объединение, с которым мы имели дело.
Мы смеялись с Лисичкиным, что не пробовали пропагандировать свои идеи только с помощью балета и то лишь потому, что и тут не обманули бы бдительного чиновника.
Третья волна была вызвана перестройкой, то есть с нею возникли, хотя и не сразу, условия для откровенного обсуждения экономических проблем, теоретических вопросов. Заговорили в полный голос те, кто вынужден был полтора- два десятилетия молчать, появились и новые имена. Волна экономической мысли хлынула, прежде всего, через публицистику, потому что научные книги издаются крайне медленно, а научные журналы, по-моему, были тогда самыми консервативными изданиями, иные даже ретроградскими. В них, за редким исключением, господствовала «официальная наука». Публицистика оказалась впереди и потому, что жизнь требовала отказа от догм, а, следовательно, опоры, прежде всего, на конкретные факты действительности. Но в этом же обнаружилась и слабость: осмысление этих фактов, всей новизны в общественном развитии на уровне теории оказалось как бы клочковатым, не сложилось в нечто целостное. Экономисты этой волны лишь вернулись к основным идеям прошлых поколений (что естественно, поскольку они не были реализованы), но не сказали своего нового слова. Более того, они скоро опустились (многие, во всяком случае) до какой-то завистливой и бесплодной критики следующего поколения.
А оно, четвертое, сказало просто — «капитализм». Смело, бесхитростно, многие вещи были названы своими именами, но я и теперь еще не готов судить, было ли это точно, тонко и хорошо…
Но вернемся в прошлое…
Лисичкин, еще будучи редактором отдела сельского хозяйства в «Известиях», вынужден был подготовить и опубликовать в газете выступление против самого себя — письмо группы экономистов, которые критиковали его с явно демагогических позиций. Конечно же, он им и ответил. Вокруг него складывалась довольно трудная ситуация, и редакция, прямо скажем, стремилась от него избавиться. Ему предложили поехать корреспондентом в Югославию, он отказался. Вот в это время, взяв его книжку «План и рынок», два экземпляра, я отправился к Зародову и Зимянину. Тому и другому сказал одно и то же: есть замечательный экономист и публицист, с опытом работы и за рубежом, а вместе с тем, и председателем колхоза — награжден за эту работу орденом «Знак почета». Экономист, который написал прекрасную книгу, созданную под влиянием новых партийных документов, мартовского и сентябрьского пленумов ЦК партии, и книга эта, надо сказать, стояла на полках в зале Кремлевского дворца съездов во время XXIII съезда КПСС. (Это было с моей стороны не просто политесом — верилось опять, что после столь серьезных решений об экономической реформе что-то изменится. Но и сослаться на них вовремя было не лишним). Я советовал своим начальникам прочесть эту книгу и главное — пригласить ее автора на работу в «Правду» экономическим обозревателем.
Зимянин, как я говорил уже, став главным редактором, был полон честолюбивых замыслов и шел навстречу новациям, но все-таки сейчас-то я понимаю, что главную роль сыграло мнение Зародова, его уже довольно глубокое понимание экономических проблем, его желание переделать «Правду», хотя бы так же, как «Советскую Россию». И он оказывал на Зимянина большое влияние. Так или иначе, после довольно сложных переговоров правдистов и известинцев на высоком уровне удалось перетащить Лисичкина к нам.
Собственной рукой я написал бумагу о статусе экономического обозревателя «Правды», потому что раньше такой должности не было. В этом документе определялись его права, круг обязанностей, в число которых входили не только подготовка собственных обзоров, статей, но и информирование отделов, руководства редакции о состоянии дел в экономике, организация принципиальных авторских выступлений… Пытался даже зарплату Лисичкину повыше назначить, обосновывая это тем, что обозревателем, как минимум, должен быть кандидат наук, следовательно, меньше законных кандидатских 300 рублей предлагать ему нелепо. А поскольку это еще экономический обозреватель «Правды», то ставка должна быть 350–400 рублей. Но это был единственный пункт, с которым начальство не согласилось — резанули до 300, говоря, что будет еще и гонорар (невелик он оказался, когда Лисичкина прижали с публикациями).
И тогда сложилась такая компания: заместитель редактора сельхозотдела, то бишь я, в круг обязанностей которого входило заниматься главным образом экономическими и социальными проблемами села, экономический обозреватель Лисичкин, спецкор секретариата Черниченко, который писал в основном для сельхозотдела, и Виталий Степанов, сотрудник отдела, который работал с писателями, что ему было специально поручено.
Нас объединяло многое, но, конечно же, мы были и очень разные, потому, пожалуй, удачно дополняли друг друга.
Черниченко к тому времени созревал как публицист, если можно так выразиться — «на уровне писателя». Я знал его еще по «Алтайской правде» и «Советской России», и он всегда поражал меня своей способностью к упорнейшему труду. Однажды я зашел в кабинет, где он работал, но его там не оказалось, и я уселся в его кресло, чтобы подождать. На столе и на полу лежали листы бумаги, что-то было уже скомкано и брошено в корзину. Разглядывая эти листы, я вдруг обнаружил, что на них один и тот же текст, только как бы развивающийся ступеньками. На чистом листе написана одна фраза, а вторая уже зачеркнута и лист отброшен. На втором — две фразы, а третья зачеркнута, и лист тоже выброшен… Так до заполненной целиком страницы. Передо мной вдруг открылась картина гигантских усилий, предпринимаемых для создания текста.
Так же в каком-то смысле он создавал и себя, сознательно и упорно начиняясь разнообразной информацией, ступенька за ступенькой одолевая агротехнические и экономические премудрости — знания о выращивании пшениц, о сортах, о мировом рынке зерна. А вместе с тем он «накачивал», как культуристы накачивают мышцы, свой литературный язык. Он упорно учил себя владеть словом, постоянно искал новые слова, и ребята даже подсмеивались над ним: ну, Черниченко опять где-то подцепил словечко — повторяет через пол-абзаца. Однажды, например, в разговоре со мной Юра несколько раз употребил слово «экстраполяция», которое тогда не было в ходу и, наверное, удивившись, что я никак не реагирую на этот факт расширения его эрудиции, задиристо спросил:
— А ты знаешь, что такое экстраполяция?
— Знаю, — ответил я. Он вдруг как-то сник, стушевался и неожиданно для меня, то ли почти по-детски обиженно, то ли даже с самоуничижительной откровенностью признался:
— А я не знаю…
Замечательны его рабочие блокноты. Однажды случайно увидев один такой блокнот, я попросил дать его и еще один-два моей дочери, учившейся тогда на факультете журналистики. Она была так поражена содержанием этих блокнотов, что написала о них дипломную работу, удивившую своим оригинальным содержанием и преподавателей.
Вот на одном листочке нарисована церквушка, а стрелочки указывают, где у нее что: маковка, придел, притвор… Не помню уже что еще, но тут и архитектурные термины, и церковные понятия, и перевод надписи на церковнославянском языке. А через несколько строчек — описание рыжей и тощей коровенки, которую ведут на бойню — как предчувствует она смерть, упирается, ревет, а ей выламывают хвост, чтобы шла… У Томки, дочери, аж слезы выступили, когда она переписывала эту зарисовку в дипломную работу. Ну, а дальше выписки из Докучаева и еще таблица, кажется, содержания белка в различных сортах пшеницы…
Это все не просто из любознательности, не просто даже для конкретной статьи — это вклад в формирование себя, в самосотворение очеркиста, писателя — так, по крайней мере, это воспринимаю я и всегда привожу Черниченко как пример трудолюбия, пример того именно, что человек может и должен создавать себя.
Хочется сравнить Черниченко со Стреляным, который в то время неформально примыкал к нашей группе. Он тоже чрезвычайно упорен в работе, жаден, я бы сказал, на каждую свою рабочую минут. Но у него, может быть, больше, чем у всех нас, от генов, от природного дара и чутья на слово. К нам он пришел и как-то примагнитился еще в «Советской России». Толя работал в «Комсомолке» и дружил с молодыми ребятами из нашей газеты. Однажды у одного из них никак не клеился очерк об Иннокентии Баракове, известном в то время начальнике производственного управления на Ставрополье, новатора в экономике. Раза два я возвращал автору этот труд, он переделывал, маялся, но не шло. И вдруг заболел, не пришел на работу. Я посетовал на это при Стреляном, он попросил посмотреть очерк, поскольку знал Баракова, а на другой день принес мне почти целиком переписанный материал. И как! Я сразу сдал его в набор.
Работать со Стреляным в одной газете не довелось, хотя и в «Советской России», и в «Правде» мы предпринимали попытки взять его к себе, а так вот неофициально там и тут сотрудничали. То есть он часто приходил к нам, обсуждали что-то вместе, и не раз он также брал вдруг какую-то статью и редактировал или переписывал — ради удовольствия и ради солидарности. В довольно широком кругу журналистов и экономистов было тогда ощущение общности дела, общности идей, которые мы пробивали, взаимопонимание было развито до того, что сам сейчас удивляюсь. У меня особенно — с Лисичкиным. Был такой случай, уже много позже, что я дал за него интервью одному зарубежному изданию (нужно им было срочно, а Геннадий находился в командировке). Он потом не поправил в гранках ни слова. Только полная уверенность, что так и будет, позволила мне пойти на этот шаг. Когда же к материалу потребовалась фотография, я позвонил ему: мол, извини, но в этом пока заменить тебя не сумею, потренироваться еще надо. Он, чтобы поставить точку в этом эпизоде, сфотографировался в моем кабинете за моим столом.
Наверное, с Лисичкиным нас объединяли не просто схожесть, а потом и общность взглядов на экономику, а нечто большее — само их происхождение. В том смысле, что и у него и у меня они формировались на основе жизненных наблюдений, в работе близко к земле. Конечно, газета — не колхоз, но все равно то, к чему я пришел, было пропущено через заинтересованное и даже болезненное осмысление реальной практики, связано с глубокими переживаниями, с борьбой и страданием в конкретных жизненных ситуациях. Не могу забыть, простить себе, как отказался напечатать в «Алтайской правде» статью профессора Орловского из Алтайского сельхозинститута, в которой он в целинные годы предостерегал от распашки засоленных и подверженных эрозии земель. Казалось, что больно уж много он зачислил в не подлежащее распашке, что чрезмерная осторожность навредит делу. А он, как сейчас помню, невысокий, с бородкой, смотрел на меня мягкими темными глазами и говорил:
— Я не обижен на вас, молодой человек, но поверьте мне: придет время, и вы обязательно вспомните об этом предостережении, пожалеете, что не напечатали статью… И меня вспомните.
Вспоминал каждый раз, как слышал о засолении целинных земель, о пыльных бурях и прочих бедах, связанных с неосмотрительной распашкой степи… Эта школа — не аспирантура.
Лисичкин был к земле много ближе. Он окончил Институт международных отношений, но, недолго пробыв на дипломатической работе, поехал добровольцем на целину, в Казахстан, стал председателем отстающего колхоза. Приехал туда, полный иллюзий, что нужно только делать все строго по науке, по книгам, которые основательно изучил, и все получится. Однако жизнь совсем не укладывалась в рамки картины села, нарисованной в книгах… «Занарядили» колхозу несколько сотен цыплят, а разместить их негде. Поселили в клубе, а они, как Геннадий писал потом, «не понимают оказанной чести» и дохнут пачками. Колхозникам надо платить за труд, а нечем. Повез на рынок молоко, выручил что-то, но ведь немного продашь, если это молоко положено «сдавать» государству. Так вот начался его научный поиск. Тогда определился характер этого поиска: смелость, нетерпимость к ложным конъюнктурным выводам и стремление скорее поделиться мыслями, которые кажутся важными, с теми, кто сегодня работает на земле и ищет ответа на те же вопросы.
Лисичкин и теперь говорит: «Мой колхоз». Так же, как Виталий Степанов — «Мой совхоз». Он тоже прошел целину: десятый класс из районного центра на Алтае в полном составе во главе с учителем литературы и русского языка, выпускником Ленинградского университета, поехал создавать новое хозяйство на пустом месте в голой степи. Так же и Черниченко может сказать «мой район» — о том районе степного Алтая, где он много лет был корреспондентом краевой газеты. Такая вот собралась у нас компания.
В то время, как сказал уже, у нас складывались широкие контакты, сотрудничество с журналистами из других газет. В «Известиях» работали бывшие сотрудники сельхозотдела «Советской России» Светлана Ярмолюк и Олег Павлов, приезжал к нам посоветоваться по экономическим публикациям Анатолий Аграновский, один из самых блестящих, по моему мнению, публицистов того времени, оставались дружескими связи и со многими другими известинцами. В «Комсомолке» тоже работали единомышленники. Стреляный перешел уже тогда, кажется, в «РТ» («Радио и телевидение»), но по-прежнему заходил к нам в «Правду», и мне запомнился связанный с этим немного смешной и вместе с тем очень серьезный эпизод.
Черниченко приехал из командировки и рассказал о председателе колхоза, который чрезмерно даже с его, защитника промыслов, точки зрения увлекается побочными производствами: делает веревку, какие-то там, кажется, были еще рубильники… Лисичкин возразил: правильно делает, если производством огурцов и молока даже под Москвой не может заработать на прокорм крестьянам. В разгар спора заглянул Стреляный и со всем присущим ему азартом включился в него. Поднялся гам, который пришлось упорядочивать. Мы организовали дискуссию по принципу судебного процесса: Лисичкин выступал в роли подсудимого, председателя колхоза, Черниченко — прокурора-обвинителя, Стреляный — защитника, а я — судьи. Моя задача состояла не в разрешении спора, а в оценке аргументов, их убедительности.
Суд вынес такое решение: Черниченко и Лисичкин выступят в «Журналисте» каждый со своей точкой зрения. Но, к сожалению, судебный процесс состоялся и в жизни, председателя осудили. Поэтому наши «прокурор» и «подсудимый», оба вместе выступили в защиту председателя — так появилась статья «Молоко и веревка», которую и сейчас многие помнят. Почему в «Журналисте»? Потому, во-первых, что материал получился слишком большим для газеты, во-вторых, и это было, пожалуй, более важным, Егор Яковлев, в то время редактор «Журналиста», мог решиться на большее — по остроте постановки вопроса — в сравнении с тем, на что была готова «Правда». Мы все тогда с «Журналистом» сотрудничали, печатались в нем, пока Егора не сняли. (Поводом была какая-то чепуха, а сутью — стремление к независимой позиции.)
Кроме профессиональной журналистской команды, вокруг отдела формировался очень сильный коллектив нештатных авторов — экономисты, партийные работники, писатели.
С приходом Лисичкина мы сразу же развернули работу с экономистами, поставив себе задачу — сплотить вокруг «Правды» интересных, молодых в основном специалистов. Пригласили на встречу в редакции целую группу уже заявивших о себе научных сотрудников, среди которых был и молодой доктор экономических наук Леня Кассиров, кандидаты экономических наук Володя Морозов, выпустивший в качестве редактора в издательстве «Экономика» лисичкинскую книжку «План и рынок», Ипполит Карлюк, задиристый в то время научный сотрудник Института Госплана СССР, Алексей Емельянов из МГУ, Миша Лемешев… («иных уж нет, а те далече» — идеологически далече, прежде всего).
Собрали мы их в редакции и попросили высказаться о проблемах сельской экономики, поставив один, собственно, вопрос: почему дела идут не так, как хочется, почему реформа развивается не столь успешно, как, казалось бы, должна, что тормозит преобразования в сельском хозяйстве и что сейчас надо делать? И чуть не каждый начинал свое выступление с того, что, конечно, газета это не напечатает, но он хотел бы прямо и откровенно сказать… Мы отвечали: вот и говорите откровенно, а мы уж будем при публикации подстилать соломки. Если же вы станете сами себе редакторами и цензорами, у нас ничего не получится, ни «круглого стола», ни сотрудничества.
По сути, я повторил слова Зародова, который еще в «Советской России» однажды, собрав заведующих отделами, сказал:
— Пусть в редакции будет только один консерватор-я.
И получилась очень любопытная дискуссия. Стенограмма ее от 7 апреля 1966 года и теперь у меня хранится. Перечитал сейчас ее и опубликованный вскоре материал, который сам же готовил — что-то устарело, что-то видится уже иначе, но тогда это был шаг вперед в осмыслении экономической реформы. Да еще такой шаг, который заметили в ЦК, проявили неравнодушие к выступлению газеты. О том, в чем оно выразилось — чуть дальше.
С этого у нас началось сотрудничество с экономистами, которое заключалось не только в том, что они писали свои статьи, — кто-то и не писал, а кого-то мы не смогли напечатать, все было — но они приводили друзей с их материалами, а главное — у нас образовался, как теперь бы сказали, постоянный редакционный совет по экономике.
Как-то «Правде» поручили разработать предложения по совершенствованию экономики для доклада Брежнева — такие поручения редакции получали часто, до последних дней существования ЦК КПСС. Мы обзвонили этих ребят, они мгновенно съехались, сели все вместе за длинный стол в редакторском кабинете и коллективно сочинили «записку» — довольно интересный материал, который тоже у меня хранится. Но он не был, к сожалению, использован Генеральным секретарем, всего скорее и не дошли до него наши писания. Но в том ведь его вина!
По содержанию в нашей работе можно было выделить два направления: постановка проблемных, теоретических вопросов реформы и анализ практики. Теорией должен был заниматься соответствующий отдел редакции, но он и назывался-то не случайно отделом пропаганды, а не теории. Он печатал, как правило, скучнейшие статьи, «подвалы», плотно нафаршированные цитатами, печатал с целью разъяснить с ортодоксальных марсксистско-ленинских якобы позиций, а по сути — официально принятых, тот или иной актуальный вопрос, «вооружить», как говорили, прежде всего, лекторов, пропагандистов, преподавателей казенным идейным оружием. Или — клеймили разного рода «уклонистов», как в стране, так и за рубежом. Я помню, например, как известный политический обозреватель, ни уха, ни рыла не смысливший в экономике, «разоблачал» одного из теоретиков «Пражской весны» Оту Шика, директора академического института экономики Чехословакии. Читая эту ахинею, можно было смеяться или плакать, но никак не воспринимать всерьез.
Наши теоретические статьи по содержанию были ограничены в основном одной темой: рынок. Только само это слово почти не употреблялось, поскольку до ярости раздражало партийных хранителей чистоты официальной теории, и мы пользовались эвфемизмами: «товарно-денежные отношения», «закон стоимости»… А по форме статьи строились так, чтобы нас не упрекнули в подмене других отделов, то есть мы всегда отталкивались от фактов реальной жизни, сельской жизни, своих наблюдений, от замеченных парадоксов. Например, моя статья о проблемах производительности труда начиналась с такого факта: председатель колхоза и главный его бухгалтер, только что бойко, на память называвшие любые данные о надоях, привесах, урожаях, смущенно замолкли и полезли в бухгалтерские книги, как только их спросили о производительности труда в хозяйстве. А она вроде бы, по Ленину, «самое важное, самое главное для победы нового общественного строя». В чем же дело? А в том, что показатель этот в существующем виде руководителям хозяйства на дух не нужен, тем более что он вступает в противоречие с показателями доходности и тем самым дезориентирует организаторов производства. Тут и начиналась разборка для начала с Центральным статистическим управлением, поскольку оно разрабатывало инструкции хозяйствам об этих показателях, а далее — с тем, почему одни показатели строятся на стоимостных основах, а другие — все еще на натуральных, хотя «мартовский пленум ЦК КПСС уже дал правильное направление…» Без последнего было не обойтись.
Замечу, что в ЦСУ СССР разозлились и написали на меня кляузу в ЦК КПСС. Одна замечательная женщина, Клара Панкова, выкрала эту кляузу на одну ночь. Моя жена за эту ночь ее перепечатала. Таким образом, я был подготовлен к разговору в ЦК, а потом, не называя имен, «рассмотрел» концепцию статистиков в новомировской статье. По цепочке знакомых я выразил свое «фэ» экономистам-теоретикам, которые предпочитают вести дискуссию при посредстве высшего партийного учреждения. Мне по той же цепочке ответили: как же еще, если автор выступил в органе ЦК — «Правде», какое издание возьмется вести с ней полемику. Тогда я сообщил, что моя более подробная статья будет напечатана в «Новом мире», уж с ним-то полемизируй, сколько хочешь, за это разве что похвалят… Ну, это так, между прочим, немножко о ситуации и нравах…
Благодаря поддержке Зародова мы иногда все же влезали в чужую епархию, то есть прямо выступали по сложным вопросам теории.
Одной из первых статей Лисичкина в «Правде» была статья о нэпе, которую он написал еще для «Известий» и которая была там забракована. В ней доказывалось, что нэп — не просто новый порядок взаимоотношений между городом и деревней или «уступка» мелкому частному предпринимательству. Суть нэпа автору виделась в том, что товарно-денежные отношения признавались в системе тех экономических отношений, которые базируются в основном на общественной собственности. Тогда эта мысль была смелой до невозможности, постановка вопроса — вызывающей. И это был шаг в развитии экономической мысли в реалистичном направлении.
Эту тему мы стремились развить в другой статье, а именно — предприняли попытку возврата к идеям экономистов 20-х — 30-х годов и их реабилитации. Наши друзья из молодых экономистов работали над этой проблемой.
Наташа Наставина и организовала статью «Белые пятна» на карте экономической науки», подписанную известными именами — В. Новожилов, Л. Леонтьев, А. Бирман. Статья была подготовлена и даже набрана.
Что нас привлекало в том прошлом? «Многие советские экономисты в 20-е — 30-е годы, — говорилось в статье, — правомерно отвергали тезис о несовместимости задачи построения социализма с сохранением товарного производства и его категорий». Тогда для нас было важно именно это: доказательство, что рынок возможен и должен существовать «при социализме», то есть в современной нам реальности. Если даже и появлялась мысль, что социалистическая система в том виде, как она сложилась в нашей стране, неэффективна, нежизненна, то мы должны были гнать ее от себя, когда готовили публикации для «Правды». Как говорил уже, чаще писали не о рынке, а о «товарно-денежных отношениях», но и при этом нас критиковали за то, что не подчеркиваем их специфический характер в условиях социализма. Помню, даже в передовой о мелиорации, которую мы написали с Лисичкиным и которую Зимянин послал на просмотр в Политбюро, Суслов своей рукой повсюду, где упоминалось о товарных отношениях, вставил: «социалистические». Смешно, кстати, было наблюдать, как главный редактор «Правды» самолично принимал по телефону правку «членов» в той передовой.
Кстати уж, об уровне экономической грамотности, уровне мышления тех самых «членов» и секретарей ЦК. Однажды я по какому-то поводу был приглашен Федором Давыдовичем Кулаковым, в то время секретарем по сельскому хозяйству. Беседа вышла за рамки частной проблемы, и Кулаков решил вдруг со мной посоветоваться: как бы найти возможность сравнивать хозяйства разного профиля производства: например, зерновое и животноводческое. Мы думаем, сказал он, что полученный продукт во всех случаях можно свести к универсальным единицам, а именно — пересчитать в «мясоединицы». Учитывая, например, сколько зерна уходит на килограмм мяса при откорме, можно определить, какое количество «мясоединиц» получено с гектара в зерновом совхозе. Как вы оценили бы такую систему? — поинтересовался секретарь.
Я сказал, что, еще работая на Алтае, задумался над той же проблемой и даже написал в «Известиях» статью, в которой сравнивал два хозяйства по производству больших калорий в расчете на гектар пашни, переведя в них всю продукцию. Но тогда, когда занялся экономикой основательнее, с удивлением осознал, что изобретаю велосипед. Человечество уже давно «изобрело» всеобщий эквивалент — деньги. Ничего лучшего не придумано.
— Что вы! — замахал руками Федор Давыдович. — Как можно при наших ценах что-то сравнивать в деньгах, ведь на Ставрополье, например, рентабельность молока на нуле и ниже, а подсолнечника — семьсот процентов.
— Не значит ли это, что нужно совершенствовать то, что уродливо, то есть цены, а не уродовать все остальное?
— Ну, это вы далеко заходите…
Реабилитация экономистов-рыночников 20-х — 30-х годов, как нам представлялось, очень много бы дала и науке и практике.
«История развития советской экономической мысли 20 — 30-х годов, — писали авторы статьи, — не изучается с тем вниманием, которого она заслуживает. Более того, до сих пор не преодолено пренебрежительное, специфически «проработочное» (то есть критическое, даже разоблачительное — А.В.) отношение к трудам этого периода. В результате многие экономисты воспринимают как откровение идеи, высказанные три-четыре десятилетия назад отечественными учеными, или вынуждены пользоваться информацией об этом периоде из «вторых рук».
Зимянин, однако, колебался и попросил меня свести его со Львом Абрамовичем Леонтьевым, членом-корреспондентом АН СССР, чтобы выслушать его аргументы.
Помню, мы сидели втроем поздно вечером в кабинете главного редактора часа, наверное, два. Зимянин даже записывал, что говорил Лев Абрамович. Соглашался, выспрашивал детали, просил пояснений. И мы ушли от него обнадеженные.
А на другой день Михаил Васильевич сказал, что просит не возобновлять разговор об этой статье. Сейчас, конечно, яснее уже, что не в его силах было добиться реабилитации, но тогда-то мы еще верили, что идет последовательный процесс демократизации, возвращения к ценностям прошлого, верили в необратимость перемен.
Однажды Лисичкин привел двух молодых экономистов, Белкина и Ивантера (теперь-то очень известные имена!), они принесли статью о банках. Статья должна была бы, собственно, идти по промышленному отделу, но этот отдел не очень-то увлекался рыночными отношениями. А тут откровенно шла речь о том, что банки в пору развития товарно-денежных отношений могут быть тем механизмом регуляции, который способен воздействовать на рынок. Авторы чувствовали себя неловко, они не очень верили в то, что в «Правде» может быть опубликована их статья, Сразу сказали, что, конечно, выступление может вызвать недовольство банковских работников. Я предложил: «Давайте, ребята, сделаем очень просто — пригласим кого-то из банка и посоветуемся. Вы побеседуете, поспорите и укрепите свои аргументы. По крайней мере, будете знать заранее, что вам могут поставить в вину». Они согласились, но когда я снял трубку и позвонил первому заместителю председателя Госбанка СССР Воробьеву (председатель в то время был болен), они даже немного побледнели, во всяком случае, на лицах появились признаки некоторого беспокойства. Не раз я замечал подобное смущение у смелых людей при прямом обращении к высокому начальству, так же, как чувство вины, перебирание в уме, не грешен ли в чем, когда вызывают в милицию, суд или, не дай Бог, в КГБ. Знает человек, что не в чем его винить, а все равно беспокоится, будто может всплыть что-то… Изжило ли это молодое поколение?
Мне ответил помощник, я попросил, чтобы Воробьев к нам приехал посмотреть статью. Помощник очень возмутился, что я предлагаю столь значительному лицу приехать в редакцию. Он считал, что авторы должны явиться к нему сами, и авторы уже, можно сказать, вскочили, чтобы туда идти. Но я настаивал на своем. Я понимал, что если просто отпустить ребят на такое свидание, то их крепко поколотят, они, возможно, потеряют уверенность и не смогут дать нам статью.
Воробьев приехал. Это был высокий лобастый мужчина, очень солидный, очень уверенный. Я начал разговор так:
— Познакомьтесь, пожалуйста, с авторами статьи, которую мы хотим напечатать. Они здесь высказывают свое мнение о работе банков.
— Зачем же вы хотите советоваться со мной, если все решили? — спросил Воробьев, почувствовав, и правильно, нарочитость в моем заявлении о публикации.