Явление «гомо экономикус»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Явление «гомо экономикус»

Двадцать четыре часа дали мне на размышление о том, подать заявление об уходе с работы по собственному желанию или ждать, когда меня снимут после того, как будет заслушан отчёт о работе моей редакции на Бюро ЦК КПСС по РСФСР. И я, конечно, понимал, что при этом окажется уже не один пострадавший.

В ту пору я работал в газете «Советская Россия». «С подачи» Юры Черниченко меня пригласили на должность редактора сельскохозяйственного отдела и члена редколлегии.

Правда, сначала не хотел ехать в Москву, не тянуло в столицу никогда, да и с собкоровской свободой не очень хотелось расставаться. С трудом удалось уговорить на переезд жену и, наверное, важную роль сыграло то, что мы, в общем-то, оба не любили Ростов. После сибирских городов он казался нам мещанским и грубым. К сожалению, не только казался — в трамваях, в магазинах, не говоря уже о базарах, там всегда стояла сварливая ругань. Впрочем, давно уже в Ростове не был и не хочу зря обижать сегодняшних его жителей, но прошлые впечатления об этом городе все же такие.

Тогда, в 1963–1964 годах, я постоянно чувствовал контраст с сибирскими городами. Он проявлялся не только в загрязнении уличной атмосферы злобным ором, но и в том, что я наблюдал, сталкиваясь с людьми по работе. Если, скажем, в Сибири приходил на какой-то завод, и люди рассказывали о беспорядках или поднимали проблему, а я предлагал написать им в газету, они тут же соглашались. Либо сами писали, либо давали интервью. В Ростове я гораздо больше слышал наговоров на коллег и начальство, критики, иногда справедливой, иногда нет, но когда просил написать об этом, чаще всего получал отказ: мол, два года до пенсии, хочу спокойно досидеть. Или сошлются на возможность преследований. За спиной у людей наушничанье шло, анонимок писали множество, в том числе, кстати, и на меня, а чтобы выступить публично — с этим было гораздо труднее. Неужели все дело в том, действительно, что сибиряка «дальше не сошлют»? Нет, конечно. Дух, стиль жизни был разный, а, может, сказывалось и то, что в Сибири руководители всех уровней были много моложе южан и не сидели годами на одном месте: на просторе, при нехватке кадров, продвигались вверх быстро…

Короче, началась моя работа в «Советской России». Главным редактором газеты был тогда человек, с которым я потом прошел немало, которого искренне любил и люблю и уважаю за многие прекрасные его черты — Константин Иванович Зародов. Ему тогда было сорок четыре, молодой для того времени главный редактор центральной газеты, но мне он казался старым, потому что самому было тридцать пять.

Годы в «Советской России» стали в каком-то смысле переломными для меня. Многие из нас переходили тогда как бы в новую категорию журналистов или на новую ступень журналистики. Было целое поколение газетчиков, которое, надо сказать, впоследствии более всего и пострадало от партийных властей, журналистов, по-настоящему увлекшихся социальными проблемами и пытавшихся дать ответы на самые сложные вопросы общественной жизни. Может быть, это была часть поколения, потому что кто-то сумел очень здорово устроиться, приспособиться, писал только то, что нравилось властям. Некоторых и замечали, брали, например, в помощники к секретарю ЦК, крупному совминовскому деятелю, а от этого при соответствующем таланте уже было недалеко до партийного или советского чиновника, которому самому полагается помощник. Или — до редактора какой-нибудь газеты. Кстати, и мой предшественник на должности редактора отдела и некоторые из тех, кто был после меня, проделали как раз такой путь. А были еще и другие, нейтральные что ли, которые шагали по росным колхозным лугам, летали на специально выделенном вертолете над строящейся Красноярской ГЭС или какой-нибудь другой великой «стройкой коммунизма», писали о героизме «тружеников» этих строек… Нет к ним претензий, кроме той, что рассуждали потом в «Журналисте» о типичных чертах журналистов 60-х, имея в виду именно себя и умалчивая о тех, кто был бит. Мне же представляются «типичными» для того времени именно последние, те, кто шаг за шагом, несмотря на все препятствия и зуботычины, спотыкаясь и заблуждаясь, продвигался вглубь экономических и социальных проблем.

Теперь они задумывались уже над тем, почему социалистическое производство, которое, казалось, еще недавно обеспечило победу в Великой Отечественной войне и восстановление разрушенного хозяйства, стало давать все более заметные сбои. Прежде, в 50-х, сосредоточивались на вопросах технологии и ругали тех, кто не использует передовые методы бурения или квадратно-гнездовой посев кукурузы, видели все беды в несознательности, косности отдельных руководителей, «ссылающихся на объективные причины». Представляя себя на месте, скажем, председателя колхоза, думали, что достаточно применить в хозяйстве все, что уже создано наукой, проявить энергию и волю, и добьешься успеха. Потому и подавали заявления с просьбой послать в колхоз в числе «тридцатитысячников». Я тоже подавал такое заявление, прошел пять инстанций, на шестой мою кандидатуру отвергли, сказали, что молод еще, но вот Лисичкин в те же 25 стал председателем колхоза.

Потом мы начали задумываться, почему же очень уж много их, этих косных руководителей, стали понимать, что корень зла не в отдельных людях, или, по крайней мере, не в хозяйственных руководителях низшего звена, а в чем-то ином.

Постепенно публицисты-технологи, как я условно называю себя и других журналистов того времени (сам я после университета еще учился заочно в сельхозтехникуме, стремясь по-настоящему освоить агрономию), становились публицистами-экономистами. Не случайно в ту пору многие защитили диссертации по экономике, и как раз на защите Отто Лациса в Институте народного хозяйства имени Плеханова известный экономист Александр Михайлович Бирман говорил, что многие публицистические статьи в журналах и даже в газетах по глубине анализа отвечают самым строгим требованиям, предъявляемым к научным трудам. Он назвал тогда в качестве примера очерки Юрия Черниченко в «Новом мире» и Светланы Ярмолюк в «Известиях».

Но дело, разумеется, не в диссертациях. Кто-то, надо сказать, так и застрял на стадии «технолога», не в упрек, конечно, будет сказано — и о технологиях нужно писать — но плохо, если застрял на том же уровне понимания причин их неприменения и необходимости «внедрения» сверху. Другие же поднимались на более высокую ступень и становились уже, я бы сказал, публицистами-обществоведами, то есть научились видеть производство и его отдельные пороки в системе всех общественных отношений. (Теперь, кстати, все — либо репортеры, либо «политологи», но это, по-моему, даже шаг назад, сужение взгляда на жизнь). Короче говоря, как раз во время моей работы в «Советской России» начинался, по-моему, новый виток осмысления журналистами окружавших их реальностей.

С Зародовым у меня отношения поначалу не складывались. Он казался мне в сравнении с блестящим Аджубеем слишком осторожным, слишком оглядывающимся и, признаюсь, даже серым. Я сознавал, что у него и у Аджубея возможности разные, но вместе с тем не понимал многого, не понимал, насколько трудно было Зародову приспосабливаться, удерживаться на плаву в те времена, в тех сложных условиях. Опять-таки сказывался мой провинциализм и связанный с ним максимализм. Я просто после очередного спора с главным приходил в отдел и ругался вслух: перестраховщик, боится всего, не хочет трогать острые вопросы, назревшие проблемы, все куда-то звонит, кого- то спрашивает. На заседаниях Совета Министров РСФСР, других совещаниях, где мы бывали порою вместе, на меня неприятно действовало то, как он разговаривал с высокопоставленными лицами республиканского масштаба — с министрами, председателями разных комитетов, партийными работниками. Крупный такой мужик, бывший моряк (поэтому мы его и звали меж собою Костя-капитан) подходит к какому-нибудь плюгавенькому министру и, глядя на него сверху вниз, но стараясь глядеть как бы наоборот, хотя это трудно, весь краснеет и что-нибудь робко спрашивает. А плюгавенький высокомерно, глядя, конечно, не вверх, а куда-нибудь ему на брюхо или ниже, отвечает барским тоном, как нужно поступить, потому что, конечно, Зародов советовался по публикациям.

Есть, кстати, такие амбициозные недомерки, которые, как я заметил, даже рослому человеку умеют подать руку как бы сверху, задирая для этого локоть выше плеча и спуская ладошку под углом вниз. К такому нетрудно приспособиться, если хочешь того.

То есть у меня поначалу образ Зародова складывался если не совсем негативный, то противоречивый. Я постепенно начинал видеть его положительные стороны, его стремление делать в газете что-то интересное. В то же время эта чрезмерная, как мне казалось, осторожность, это виновато красное лицо (я и того не знал, что такая краснота была связана с сердечно-сосудистым заболеванием) раздражали, вызывали досаду. Я наступал на него со своими замыслами, а он, сознавая, что реализовать их сейчас чрезвычайно трудно, но, в общем-то, принимая те аргументы, которые я приводил, и не имея возможности ответить мне «да», опять застенчиво краснел, что еще больше вызывало у меня отрицательные, прямо скажем, эмоции.

Сейчас этого человека нет в живых, и я боюсь оскорбить его память, затронуть его репутацию, нарисовать неправильный образ. Но, наверное, надо рисовать его в динамике, рассказывать так, как я его для себя открывал, и как менялся он сам.

Очень важный, переломный момент в наших отношениях был связан с крупным выступлением газеты о положении в колхозах и совхозах Нечерноземной зоны. А положение было хуже некуда. Самые нищие крестьянские хозяйства находились в то время в центре России, на исконно русских землях. Здесь зарастали кустарником поля, отсюда разбегались люди, здесь были самые дряхлые соломенные крыши, стояли с заколоченными крест-накрест окнами полусгнившие дома. Статья была крупная, она стояла на первой полосе газеты, и ею мы открывали новую рубрику «Вносим на рассмотрение», имея в виду вышестоящие органы, а не только читателей. В статье была таблица, которая отражала состояние экономики колхозов и совхозов этой зоны, все неблагополучие, собственно, катастрофичность их положения, огромные убытки хозяйств и бедность крестьян. Это была просто страшная таблица.

И вот, когда статья уже стояла в полосе, то есть должна была выйти в свет завтра, меня позвал Константин Иванович. Он сказал, что статья очень важная, серьезная, но дать ее в таком виде невозможно, нужно снять самые резкие места. Аргументов не помню, но ясно, что речь могла идти просто о невозможности показать реальную картину крестьянской нищеты, что это будет чуть ли не подрывом советской власти. Он, конечно, не такими словами выражался, просто давал понять, что нам за это крепко попадет. Я ответил, что статью тогда не имеет смысла печатать. Одно из двух — либо тревожный набат, такой, чтобы за голову схватились и руководство, и общественность российская, либо получится писк, который никто не услышит. В разговоре намечался тупик: Зародов стоял на том, что опубликовать статью в предложенном виде невозможно, я же не хотел ничего править. Дошло до того, что я сказал:

— Наверное, вы напрасно позвали меня в эту газету. Видимо, придется положить на стол заявление об уходе.

Он рассердился, закричал:

— Ты меня что, шантажируешь? Ну, и уходи! Что делать, если ничего не хочешь понимать, если у тебя нет никакой политической гибкости!

Я ответил, что это не шантаж, а просто констатация реального положения вещей. Когда меня сюда приглашали, то говорили о возможности работы в хорошей команде — с Зародовым, Черниченко, Егором Яковлевым (в то время заместителем главного), убеждали, что можно будет смело ставить новые вопросы, каких никто не ставил, и я пришел для этого. Если же сие не позволено, если снимается первый же, по сути дела, серьезный, значимый материал, способный привлечь к газете внимание читателей, а власти заставить задуматься над реальной проблемой, то, наверное, я ошибся адресом или ошибся тот, кто меня приглашал.

Мы, собственно поругались, и я ушел из его кабинета с тем, что он статью снимает, потому что я не даю ее сокращать, я же на следующий день подаю заявление об уходе.

Вернулся в отдел, в свой кабинет, рассказываю об этом ребятам. Заходит Егор Яковлев и накидывается на меня: что же это, мол, делаешь с Зародовым, довел его до приступа стенокардии, пришлось коньяком отпаивать. Я, говорит Егор, вошел к вам, а вы даже внимания на меня не обратили, красные оба, злые… И верно, я не помнил, чтобы он заходил. Говорю, хорошо, что у тебя есть чем лечиться, коньячок в запасе держите, а мне еще надо попросить кого- то сбегать за водкой. Короче говоря, не принимаю, сказал я, твоих упреков, потому что я боролся за то, чтобы прошла важная, принципиальная статья, а Зародов боролся за себя, за то, чтобы усидеть в кресле редактора… Сейчас вот опять, вспоминая свои слова, чувствую укол совести.

Через некоторое время раздался телефонный звонок. Константин Иванович просил зайти. Когда я вошел к нему в кабинет, он сразу же сказал твердым голосом человека, который принял решение:

— Вот мое последнее слово: в статье все остается, но таблицу мы снимаем.

Таблицу, в которой весь смысл! Я встал, чтобы уйти, но он остановил:

— Подожди! Мы не совсем ее снимаем, просто ты даешь те же цифры, но в тексте, а не таблицей, потому что в тексте они не так будут бить в глаза. Это мое окончательное решение.

Он шумел, что я его толкаю черт-те на что, у меня, говорил он, один партбилет, двух партбилетов у меня нет, и так рискую… (Про «партбилеты» — это он у кого-то, как сам рассказывал, перенял, почему-то понравилось, говорил сначала вроде в шутку, а потом уже как бы автоматически и всерьез).

Конечно, это был уже приемлемый для меня компромисс, и даже тогда я понимал, что был бы последним идиотом, если бы на него не согласился. Статью мы подписали, на следующий день она вышла, и я, может быть, тоже только уже много позже стал представлять себе, как переживал, наверное, ту ночь Зародов, как он ждал реакции на статью. Сам-то я ничего не ждал, я просто торжествовал свою победу над Зародовым, он для меня был высшей инстанцией…

Мне все время мешает, затормаживает нормальный ход воспоминаний сегодняшнее осмысление событий. Сегодня я все время стремлюсь оправдать Зародова, потому что с позиций теперешнего жизненного опыта вижу, как ему было трудно. Но в то время я был максималистом и его ни в коей мере не оправдывал, в душе не делал никаких уступок. Просто считал недостаточно смелым редактором, невольно сравнивая с Аджубеем, сравнивая, конечно, совершенно неправомерно. Сам же Аджубей как-то пошутил: «Смелый редактор — дурак, информированный — вот это да!»

Реакция на статью последовала и была она довольно неожиданной. Впрочем, я думаю, что не просто под моим напором Зародов согласился на публикацию: он кому-то звонил, с кем-то советовался, что-то такое вызнавал, но все-таки реакция могла быть очень неблагоприятной. Однако получилось иначе. Позвонили один за другим и председатель Совета Министров РСФСР Воронов и член Политбюро ЦК КПСС Полянский, отвечавший в то время уже за сельское хозяйство в масштабе страны, и оба похвалили статью, сказав, что поднят чрезвычайно важный вопрос. Обещали, что это получит поддержку, будут соответствующие решения.

Зародов позвал меня и поздравил с этим выступлением. Он был уже совсем другой, веселый, улыбающийся, немного даже торжественный. И это был переломный момент в наших отношениях. Он стал, я бы сказал, верить в меня, даже заметил как-то, что есть, мол, у тебя чутье на проблемы, которые назрели. Мои друзья, напротив, чаще говорили мне, что слишком забегаю вперед, говорю о том, к восприятию чего люди не созрели и потому не слышат меня. Черт его знает, что верно. В какой-то мере то и другое. О втором я сам думал не раз, когда убеждался, что моя статья, казавшаяся такой актуальной, не получила никакого общественного отклика. Через некоторое время другие журналисты, вернувшиеся к этой проблеме, становились даже популярными. Черт знает…

Здесь я пропустил чрезвычайно важный момент. В «Советской России» я начал работать летом 1964 года, а в октябре, как известно, произошло событие, которое в то время мы неправильно оценили. В октябре был снят со всех своих постов Никита Сергеевич Хрущев. Тогда нам это представлялось событием позитивным. Дело в том, что авторитаризм Хрущева, сначала сравнительно мягкий (в сравнении со сталинским), становился все более нетерпимым — по мере того, как стали валиться из рук дела, Хрущев проявлял все больше своеволия, самодурства. И это было естественно, логично, закономерно в том смысле, что суть системы не изменилась. Остались прежними экономические отношения, более того, несостоятельность их обнаруживалась все отчетливее, поскольку разрушался фундамент, на котором она зиждилась, фундамент репрессий, страха перед ними, просто, можно сказать, перед расстрелами. Хрущев не нашел этому замены, хуже того, и сам начал стрелять, например, в Новочеркасске. От Брежнева и Косыгина, совершивших дворцовый переворот, которому радовались уже потому, что впервые в советской истории удалось, как казалось, демократично отстранить от власти первое лицо в государстве, ждали важных и решительных шагов, прежде всего в экономике.

Газеты в период между октябрем 1964 года и мартом 1965 в большинстве своем очень осторожно высказывались на экономические и управленческие темы. После мартовского пленума ЦК и до сентябрьского тоже еще не все развернулись как следует. Может быть, «Советская Россия» в каком-то смысле была исключением, во всяком случае, я помню, как Лисичкин, в то время возглавлявший сельхозотдел в «Известиях», завидовал тому, что нам удавалось печатать, удивлялся решительности Зародова.

Однажды я был в командировке на Кубани и в Ростовской области. В Краснодаре, в гостинице случайно встретился с Владимиром Григорьевичем Венжером, известным экономистом. Сидя в его номере, мы, наверное, несколько часов обсуждали проблемы «хозяйственного механизма», как тогда выражались. Многое из того, что говорил Венжер, было для меня в новинку, поразило своей простотой. Он считал, например, что колхозам не надо ничего планировать, надо просто задать им уровень цен, сказать, что молоко государство может покупать по такой-то цене, мясо — по такой-то, пшеницу — по такой-то, и колхоз сам решит, что же ему производить, чтобы производство было рентабельным. Если «наверху» сведут все предложения воедино и окажется, что каких-то продуктов будет недостаточно, то на них придется поднять закупочные цены. А если производство станет рентабельным, люди станут хорошо работать, и молока, мяса, зерна мы получим больше. Если же колхозу спускается план, то есть «сверху» определяется, что он должен производить, логично дать ему самому возможность назначить цены. Председатель скажет: могу производить даже бананы, но для этого придется построить теплицу, и банан обойдется в такую-то цену, покупайте его у меня по такой цене. Когда же председателю «спускают» сверху и план и цены, он оказывается в положении человека, которому связали руки-ноги и требуют, чтобы он быстро бежал.

Сейчас все это кажется примитивным, но тогда простота, даже упрощенность представлений об экономике, ее механизмах была нужна, чтобы преодолеть бездну догматических представлений о преимуществах планово-директивной экономики, бездну сложившихся стереотипов. И Венжер, так же, как и Александр Михайлович Бирман, Лев Абрамович Леонтьев, некоторые другие экономисты были не только специалистами, создавшими вокруг себя научную школу, но и пропагандистами экономических идей в массах. Они, как правило, умели хорошо писать, но, к сожалению, их не очень-то печатали.

Вернувшись из командировки, я написал две статьи, которые назывались «Аккорд и люди» и «Логика перемен», в подзаголовке их стояло «Раздумья в пути». На основе наблюдений в колхозах Ростовской области и Краснодарского края я писал о противоречиях, которые сковывают развитие сельскохозяйственного производства. Рассказал и о своей встрече с Венжером, о его идеях, поддерживая их и размышляя над ними.

Надо сказать, что имя Венжера в то время просто не упоминалось в печати, было как бы под запретом. В свое время он стал известен, написав вместе со своей супругой Саниной письмо Сталину, на которое тот и ответил в приложении к брошюре «Экономические проблемы социализма», дал не очень жесткую, но все же отповедь их идеям. Уже тогда возникли сложности в положении Владимира Григорьевича. Потом он умудрился как-то не угодить Хрущеву, а новые власти еще не определили к нему своего отношения. Поэтому Зародов усомнился в самой возможности публикации в газете идей Венжера, даже упоминания его имени.

— Ты поезжай с чем-нибудь к Карлову, — сказал мне Константин Иванович, — найди возможность аккуратно заговорить о своих заметках, покажи их, попроси прочесть…

Карлов заведовал в то время сельскохозяйственным отделом Бюро ЦК КПСС по РСФСР, и считалось естественным, что я пойду к нему посоветоваться по каким-то проблемам. Но я не стал мудрить с предлогом для визита, взял гранки своих набранных уже путевых заметок, явился в отдел и прямо попросил прочесть статью: мол, хотелось бы мне, и не только мне, Константину Ивановичу тоже, посоветоваться о том, что тут пишется. Карлов взглянул на гранки, повертел в руках, потом спросил:

— Здесь вот написано «Раздумья в пути», это ведь ваши раздумья?

— Мои, — охотно согласился я, не подозревая подвоха.

— Да, и фамилия вот стоит — Волков. Так почему же вы хотите заставить меня одобрить или не одобрить то, что написали? Это ваши наблюдения, ваши мысли, почему я, собственно, должен в это как-то вмешиваться, разрешать или запрещать?

Он повертел еще немного гранки в руках и, не прочтя ни строчки, протянул их мне:

— Передайте Зародову, что он может сам прочесть и напечатать статьи, у меня не может быть никаких возражений по поводу ваших дорожных размышлений.

Я неимоверно обрадовался: вот, думаю, какой прогрессивный человек, он понимает ту простую истину, что могут быть у каждого свои взгляды на вещи, так хорошо отнесся к этому подзаголовку «Раздумья в пути», как бы сигнализирующему, что это еще не очень выношенные размышления… Короче говоря, я ехал обратно в редакцию очень воодушевленный. Пришел к Зародову и сказал:

— Очень мне Карлов понравился — прогрессивный, демократичный человек! Он сказал, что заметки надо печатать, даже не глядя, потому что это мое право так или иначе судить о виденном, ему ни к чему в это вмешиваться…

Зародов ухмыльнулся, даже засмеялся и сказал:

— Ну и надули же тебя.

— Почему же «надули»? — возмутился я.

— Надули, — с какой-то безнадежностью повторил Зародов, мол, и доказывать-то тебе это не хочется. Потом все же пояснил:

— Он просто не захотел брать на себя ответственность, пусть, дескать, берет Зародов, ему и шишки, если что, достанутся… Перехитрил он тебя. Еще нет у тебя понимания аппаратных отношений.

Сказать по правде, я тогда не очень даже поверил Зародову. Опять-таки только много позже убедился, насколько же Константин Иванович был прав. И еще позже осознал, какую же смелость он проявил, все-таки напечатав статьи.

Помнится, рассуждая в этих материалах о нашей экономике, я предложил такой образ: представьте автомобиль, у которого зажигание происходит не автоматически, а просто рядом бежит человек и по очереди «зажигает» свечи. За ним бежит другой и показывает, в каком порядке и когда нужно «зажигать». А за ним — еще один человек, который показывает, как надо показывать. Представьте, писал я, далеко ли уехал бы такой агрегат.

Впоследствии я еще раз использовал этот образ — в «Литературной газете», в дискуссии, как бы развивая его применительно к перестройке. Теперь, говорил я за «круглым столом», наша экономика напоминает машину, которая стоит, а вокруг мотора расположилась куча экономистов и управленцев, и все крутят гайки — совершенствуют, перестраивают мотор. Только они не договорились между собой, что же делают, и один перенастраивает бензиновый двигатель на газ, другой пытается превратить его в реактивный, а третий просто приспосабливает к тому, чтобы перейти с 93-го бензина на 76-ой. Но в этот раз сравнение нашей экономики с автомобилем никого уже не могло шокировать. Когда же статью публиковал Зародов, он отдавал себе полный отчет в том, что только за это может поплатиться местом редактора или получить партийное взыскание. Не говорю уже о первом после долгого замалчивания упоминании имени Венжера. Однако обошлось. Потому что все же это было время, когда происходили еще не очень заметные, порой даже скрытые от публики перемены, шло активное обсуждение экономических проблем.

Мы начали в газете, еще до мартовского пленума ЦК, сразу четыре дискуссии, по четырем направлениям, которые как-то переплетались, сливались и в конечном итоге вылились в единую дискуссию об экономических механизмах хозяйствования. Обсуждали запретные темы развития оптовой торговли, писали о цене на землю, о способах материального стимулирования, о сочетании товарно-денежных отношений и планового регулирования с помощью «экономических рычагов» — одна статья шла за другой. И почти каждая из них оборачивалась для Зародова серьезными переживаниями. Раздавались сердитые звонки, высказывались замечания и предостережения, когда он встречался с партийными и хозяйственными руководителями на заседаниях Совета Министров РСФСР, партийных активах, на Бюро ЦК КПСС по РСФСР. Иногда эта критика звучала в резкой форме, и дух ее, конечно, был один — все сводилось к тому, что мы пропагандируем капиталистические методы хозяйствования или хотим «рыночного социализма». Но это уже не было единственной реакцией на такие публикации, повторяю, уже в это время шла подготовка к мартовскому пленуму, который стал событием в истории, по крайней мере, нашего сельского хозяйства, да и в экономическом развитии страны вообще. А может быть более всего — в развитии общественного сознания, мышления хозяйственников. Зародов чувствовал, что наряду с постоянной критикой, наряду с нажимом со стороны одних людей, он испытывает поддержку со стороны других. И, наконец, настал день, когда прозвучал доклад Брежнева о неотложных мерах развития сельского хозяйства. Это была, по-моему, высшая точка в развитии той реформы, верх смелости, даже сентябрьский пленум по промышленности, более основательно разработавший программу реформ, по сути, в теоретическом смысле не дотягивал до мартовского. Да, но только вот сейчас-то ясно, что в доклад Брежнева его создатели много чего напихали, сам он произнес его, далеко не испытывая симпатии к изложенным в нем идеям, и они, эти идеи, так и остались только на бумаге. Поговорили, пошумели о реформах, но вся система хозяйствования оставалась прежней. А уж после сентябрьского начался откат от реформ все дальше и дальше.

Но тогда-то мы были полны иллюзий. Накануне пленума, совсем незадолго, мы опубликовали двойной «чердак» — то есть весь верх внутренних полос был занят одной статьей — «Проблемы сельской экономики». В ней подводились итоги всех дискуссий и в концентрированном виде излагались предложения по совершенствованию «экономических методов хозяйствования». Зародов очень волновался по поводу этой публикации. Я же после завершения работы над статьей оказался в больнице из-за крайнего переутомления. Когда шла статья, я попросил спецкора отдела Светлану Ярмолюк дать почитать ее Лисичкину — для перестраховки. Он выразил свой восторг и особо обратил внимание на одну фразу: «дать «поработать» закону стоимости, смелее отдавая предпочтение торговле перед распределением». Сколько его лупили за один этот закон стоимости! Неужели Зародов осмелится это опубликовать?

Светлана имела неосторожность сказать Константину Ивановичу, что молодец, мол, он — не смутившись, подписал статью, как есть, даже со всем тем, что там есть смелого. «Чего же смелого? — спросил Зародов, — что ты имеешь в виду?» Она рассказала, что Лисичкину уж очень понравились некоторые положения статьи. Зародов вцепился в Светлану: какие именно? Он почувствовал вдруг, что его подстерегает что-то такое, чего он не понимает. Он, кстати, не раз говорил, дескать, мало что понимаю в экономике, и вы не подводите меня. А тут прямо сообщают, что в столь принципиальной статье, публикуемой накануне пленума, есть нечто, имеющее то ли скрытый, то ли чересчур крамольный смысл. Он буквально допекал Светлану, чтобы сказала, какие это фразы, а она, уже поняв, что их могут просто вычеркнуть, теперь молчала, как партизан. К счастью я в это время позвонил ей из больницы и, узнав обо всем, тут же связался с Зародовым, сумел уговорить его, что ничего там такого особенного нет, а известинцы могут выражать восторги по поводу того, что мы в «Советской России» уже сто раз публиковали.

Статья не вызвала неприятностей. Напротив, снова Константину Ивановичу позвонили Воронов и Полянский и попросили дать обстоятельную записку по результатам наших дискуссий с конкретными предложениями к пленуму ЦК. И мы такую записку дали.

Зародов потом рассказывал, как он сидел на пленуме, слушал речь Брежнева, выступления и думал: «За что же меня раньше били-то, за что мне столько синяков наставили? Оказывается, мы во всем были правы, во всем нашли верные подходы, сейчас они одобряются и высшим руководством, и участниками пленума, так за что же я столько тычков перетерпел?»

После пленума у нас состоялось партийное собрание. Зародов выступил очень взволнованно, немного торжественно, говорил, как здорово сельскохозяйственный отдел провел всю эту дискуссию, как здорово, что целых шестнадцать наших предложений (это по его подсчетам) было принято и непосредственно вошло в документы пленума. Он всячески превознес тогда наш отдел и даже предложил меня премировать. Я считал, что правильнее отметить весь отдел, а коль нет средств на премирование всех, то просто отметить благодарностью. Так и сделали, что имело даже некоторые последствия, о которых расскажу дальше.

Конечно, я понимаю теперь: не было такого, чтобы непосредственно наши предложения были включены в решения пленума или доклад, хотя возможно, что кто-то этими материалами так или иначе воспользовался. Главное в том, что идеи, которые мы пропагандировали, витали в воздухе, их высказывали многие. Мы были среди тех, кто правильно уловил ход событий. Но естественно и то, что мы торжествовали, естественно, что немного даже преувеличивали свою роль в происшедшем, хотя и не сознательно преувеличивали. Нам казалось, что действительно приняты наши предложения, и мы испытывали даже ощущение счастья. Правда состояла в том, что в период до и сразу после октябрьского пленума ЦК (1964 года, свалившего Хрущева) «Советская Россия» была одной из немногих газет, которые смело выступали по экономическим проблемам. Другие органы печати стали браться за острые и опасные темы уже ближе к самому пленуму, когда их редакторы уже знали, что там готовится.

А Зародов, приехав домой с того партийного собрания, почувствовал себя плохо. Вызвали неотложку, оказалось — страшнейший инфаркт. Он все вынес в процессе самой борьбы, вынес и критику, и подначки, и угрозы, не вынес момента расслабления после борьбы, расслабления человека, который понял, что он, в общем-то, выиграл. Так он объяснял это сам, хотя порою вроде бы в шутку, но в связи с серьезными поводами, говорил:

— Это ты мне первый инфаркт сделал!

Наверное, надо сказать, что сложность его положения была во многом связана с конфликтом двух главных лиц в руководстве Российской Федерации: Кириленко, фактически возглавлявшим в то время Бюро ЦК КПСС по РСФСР (формально председателем его в 1964-66 годах был Брежнев), и Вороновым, Председателем Совета Министров республики. Они не просто дискутировали, они боролись за свое положение в системе власти, за близость к главному властителю, и потому борьба была жесткой.

Сейчас много говорят и пишут о противоборствующих кланах в высшем руководстве, связывая это с рождением рынка, коррупцией, мафией. Как будто все это неожиданно возникло, чуть ли не вчера. Наивно. И кланы существовали в те «социалистические» времена, и борьба между ними шла беспощадная, как «стрельба на поражение». Зародов в силу убеждений и каких-то традиций, прежних контактов, был на стороне Воронова, часто пользовался его поддержкой, сам ему что-то подсказывал, и Кириленко считал его своим противником.

После болезни Константин Иванович стал искать работу, которая позволила бы ему поменьше тратить нервов, уйти от столкновений — не просто их выдерживать с больным сердцем. Удалось это ему далеко не в полной мере, пожалуй, и совсем не удалось, скорее, это вообще были иллюзии, что такое удастся. Так или иначе, он стал первым заместителем главного редактора «Правды», заместителем Михаила Васильевича Зимянина, в то время только что пришедшего в «Правду». А мы, сотрудники «Советской России», оказались сначала без хозяина, а через некоторое время — под началом генерала, бывшего редактора «Красной звезды» Московского.

Однажды, в ноябре 1965 года, я написал передовую статью «Стратегия животноводства», посвящена она была самому заурядному делу — подготовке к зимовке скота. Но я пытался, как всегда, повернуть внимание читателя к экономике, придать статье проблемный характер. Неожиданно это вышло мне боком. Чтобы понятно было почему, придется коротко сказать о содержании статьи.

Накануне зимовки, говорилось в ней, стоило бы разобраться, правильно ли соотносятся в хозяйстве кормовая база и поголовье скота. Если между ними нет соответствия, колхоз несет убытки. И далее:

«Большой эффект без особых затрат может дать правильная работа со стадом. Если в хозяйстве постоянно анализируют, какая корова приносит уже не прибыль, а убыток, и заменяют ее в случае убыточности, если рассчитывают, что доходнее — двух бычков откормить до двухсот килограммов или одного до четырехсот, если проверяют, выгодно или не выгодно содержать свиноматку при таком- то потолке приплода, если, короче говоря, соизмеряют темпы оборота стада с экономической целесообразностью, в этом хозяйстве выиграют и на продуктивности и на рентабельности».

Что тут, казалось бы, можно возразить? Но именно за эти самые строки мне и предложили покинуть редакцию в 24 часа. Опять смешно? Это сейчас смешно, а тогда все было очень серьезно.

Еще тогда, когда я только написал передовую, позвонил Зародову, по другому, правда, поводу, но сказал ему о статье. Зародов заметил: поостеречься тут не грех, больно острые споры об этих вещах идут, поэтому показать бы передовую в сельхозотделе ЦК.

Понял я, что Константин Иванович опасается не зря, что-то знает, и отправился со статьей в сельхозотдел Бюро ЦК КПСС по РСФСР. И.о. заведующего отделом Цыбизов читал передовую как-то мрачно, все время что-то подчеркивая карандашом, а после прочтения предложил мне вычеркнуть чуть ли не все. Поспорили, а затем стали разбираться, что можно и нужно сказать. В конце концов, сошлись на компромиссном варианте: то, что его уж особенно раздражало, я убрал, а то, в чем мне удалось убедить его, он согласился оставить. То есть статья была фактически им одобрена и вскоре напечатана.

Прошло два или три дня после ее публикации, я собирался в командировку. Уже был на руках билет, и до отхода поезда оставались буквально часы, как вдруг меня вызвал заместитель главного редактора…

Надо заметить, что в редакции при Зародове сложились как бы две группировки, которые по-разному подходили к любому делу. Скажем, одна выступала за товарно-денежные отношения, за развитие экономических методов управления и т. д., другая стояла на традиционных позициях, сложившихся во времена администрирования, а может быть, и во времена более отдаленные. В какой-то мере эти группы замыкались на двух заместителях главного редактора, хотя нельзя сказать, что они возглавляли эти группировки, да и четких границ у последних не было. Но так или иначе, с одним из замов мы не раз вступали в спор на планерках, на летучках, просто в процессе работы и, надо сказать, что после ухода Зародова я все больше и больше испытывал давление с его стороны. У нас возникали конфликты, когда он пытался что-то поправить в статьях отдела, и уже некому было их разрешить, как прежде это делал Зародов. Некоторое время, до прихода Московского, этот зам. был, собственно, главным в редакции, ну а в период, о котором я говорю, Московский только-только сел в редакторское кресло, даже еще не успел, по-моему, составить себе представление о взаимоотношениях в редакции, о людях.

Короче говоря, меня позвал этот зам. и категорично заявил:

— В командировку вы не поедете, сдайте билет.

— Почему же? — удивился я. Не столько даже факту запрета, бывало ведь всякое, сколько тону заявления.

— Я говорю вам, что вы в командировку не поедете.

Он поначалу как бы не хотел раскрыть мне причины отказа, но я возмутился и сказал, что поеду уже через час, если он не объяснит мотивы решения. И тогда мне было объяснено, что передовая статья о животноводстве вызвала большое неудовольствие в верхах, предстоит разбирательство, которое повлечет за собой, видимо, достаточно серьезные для меня последствия. В такой вот все было сказано угрожающей, но неопределенной форме… Я вспылил и заявил: черт с вами, разбирайтесь, но пока вы разбираетесь, я поеду в командировку. Вернусь, тогда поговорим. И ушел.

Через несколько минут снова был вызван и услышал следующее: товарищ Кириленко оценил вашу передовую как глубоко ошибочную, она дезориентирует колхозы и совхозы, благословляя на уничтожение поголовья скота. Люди, виновные в этом, должны понести строжайшее наказание. «Люди» — это я, конечно.

Тогда я сказал, что статья согласована в сельхозотделе ЦК. На это зам. ответил, что вопрос, почему появилась такая передовая, и был сначала задан Цыбизову, исполнявшему обязанности заведующего сельхозотделом. Тот заявил, что он до публикации статью не видел, что Волковым она написана и напечатана самовольно. (Смешно, но только сейчас я подумал: откуда же он знал тогда, кем написана статья, если сном-духом о ней не ведал? Передовые ведь идут без подписи.) Более того, руководящий товарищ высказал и более широкие претензии в адрес заведующего отделом редакции: плохо связан с ЦК, не советуется, не согласует принципиальные статьи, и даже тогда, когда согласование происходит, он правит статьи и публикует все по-своему. Такое же мнение высказали и работники отдела пропаганды, его заведующий. В результате, сказал зам. главного, предложено вас с работы снять на основании того, что вы не сработались с двумя отделами Бюро ЦК КПСС по РСФСР.

— Какая честь! — невольно воскликнул я, имея в виду, что мы вроде бы на равных с этими высокими учреждениями.

— Короче говоря, — холодно сказал зам, вам предлагается выбор: завтра (он посмотрел на часы), завтра в это же время, в четыре часа, состоится заседание редколлегии, которая обсудит ваше поведение. Если за это время вы подадите заявление об уходе по собственному желанию, редколлегия просто удовлетворит вашу просьбу, хотя о причинах она будет информирована. Именно о том, что вы не сработались с двумя отделами ЦК. Если же вы заявление не подадите, то редакцию будут слушать на Бюро, и вы сами понимаете, что это обойдется вам гораздо дороже, да и не только вам.

Я взял буквально у него из-под носа листок чистой бумаги и сказал:

— Двадцать четыре часа для меня много, хватит и трех минут.

И тут же написал заявление. Хотелось написать что-то дерзкое, но в суете в голову не пришло ничего умного, а вместе с тем всплыла в памяти формулировка, с которой был снят Хрущев. Я и написал: «В связи с резким ухудшением состояния здоровья прошу освободить меня от должности редактора отдела по сельскому хозяйству и члена редколлегии «Советской России». Ну, это для того хотя бы, чтобы нелепость текста и его узнаваемость показывали любому читателю, насколько все это делалось «по собственному желанию».

Позднее я узнал подробности того, что произошло. Оказалось, что в Москву приехала какая-то сельскохозяйственная делегация, кажется, тульская, и была у Воронова. Он в ходе беседы заметил: «Обязательно прочтите в «Советской России» статью «Стратегия животноводства», наконец-то газета правильно поставила вопрос о поголовье и кормовой базе». В тот же день Воронов выступил на заседании Совета Министров РСФСР, где также сослался на нашу передовую как на образец правильного подхода к проблеме. А тульская делегация отправилась к Кириленко. В ходе разговора возникла та же тема, но указания партийного начальства оказались прямо противоположными совминовским. Туляки растерялись и выложили Кириленко все, что услышали от Воронова, сказали и про передовую. Вот здесь и поднялся великий шум. Цыбизов, которого первым позвали «на ковер», сразу же свалил вину на меня, спасовав перед гневом высокого начальства.

Наверное, нужно пояснить и то, почему оказался против меня и отдел пропаганды. Конечно, должен признать, что я не любил «советоваться». Разумеется, ходил на совещания, выслушивал инструкции, спрашивал что-то по принципиальным вопросам, но не любил «согласования» конкретных статей. Сотрудник газеты — человек заинтересованный в опубликовании хорошей, особенно острой критической статьи. Но почему, собственно, в этом должен быть заинтересован какой-нибудь аппаратчик? Когда ему приносят нечто для согласования, он видит в этом только подвох, то, что кто-то пытается свалить на него ответственность. Но, скорее всего, в отделе пропаганды не предъявляли бы ко мне слишком больших претензий, если бы не было одной вроде бы незначительной истории…

На одном из заседаний нашей редколлегии, где присутствовал заведующий отделом пропаганды Халдеев, обсуждалось некое персональное дело, связанное с тем, что наш корреспондент неправильно, по мнению местных властей, обрисовал ситуацию в области. Эти власти требовали строго наказать его. Опровержение статьи было явно несостоятельным, хотя опровергателям удалось зацепиться, как всегда бывает, за какие-то мелочи. И я защищал корреспондента. Против меня резко выступил тот самый зав. пропагандой и нес чушь. Я слушал его с откровенно пренебрежительной физиономией, а он от этого еще больше распалялся и начал не то чтобы кричать, а говорить подчеркнуто выразительно, как актер на сцене, отделяя слово от слова да еще этак приближая свое лицо к моему, поскольку мы сидели напротив друг друга за одним столом.

— …Центральный комитет вам этого не позволит!

Я не выдержал и сказал, что, мол, вы еще не Центральный комитет, а работник аппарата, вам лучше бы и не говорить от имени ЦК. Он, насколько я помню, обидчиво замолчал, но тут уже по мне «врезал» и Зародов, это было еще при нем. Правда — так, как это умел делать только он: достаточно для того, чтобы формально продемонстрировать внешне негативную реакцию на мой бунт, но по сути обсуждаемого вопроса поддержал мою позицию. А руководящий товарищ запомнил неповиновение, чиновники его типа таких вещей не терпят и не прощают, потому что если бы терпели и прощали, то была бы подорвана их власть. Вот он и вспомнил все в нужный момент, присоединился к тем, кто пожелал выбросить меня из редакции.

Подав заявление об уходе, я пришел к себе в отдел, собрал ребят, говорю: может быть, кто-нибудь сбегает за пол-литрой что ли, потому как я уже, можно сказать, уволен из редакции. А я пока позвоню кое-куда, чтобы узнать насчет возможной работы. Естественно, поднялся шум, все были шокированы этим сообщением, действительно кто-то побежал за бутылкой, а я сел на телефон и позвонил Диме Мамлееву в «Известия»:

— Ну, вот теперь я готов вернуться к вам. Звали, так берите.

Шутя, конечно, я как бы ловил его на слове, потому что и он, и другие известинцы, с которыми у меня были прекрасные отношения, при встрече неизменно спрашивали: когда, наконец, к нам вернешься? Может быть, это было не всегда серьезно, так, между прочим говорилось, но вот я Мамлееву это и припомнил. Готов, говорю, вернуться, потому как сегодня меня из «России» вытурили. В двух словах объяснил, в чем дело. И знаете, такие моменты запоминаются… Он сказал:

— Не клади трубку, подожди минуточку.

Прошло буквально каких-нибудь десять минут, а может даже меньше, и я снова услышал голос Мамлеева:

— Саш, пошла уже машина, запиши номер, будет сейчас у тебя, у подъезда. Садись и приезжай, тебя ждет Гребнев.

Гребнев был первым заместителем главного редактора «Известий». В то время Аджубея там, естественно, уже не было, а новый главный редактор меня не знал. Поехал я и, надо сказать, был просто поражен теплотой приема. О Гребневе известинцы вспоминают по-разному и не всегда самым лучшим образом. Вспоминают его осторожность (прозвище у него было «тишайший»), вспоминают его знаменитое: «Иди, иди, организуй свою газету и там печатайся, а в нашей газете этого не будет» или «Иди, иди и организуй свою партию», что говорилось, когда он снимал статью, а автор с ним спорил. Но все-таки не зло вспоминают. Он был истинным газетчиком, как и все известинцы. И когда в трудный момент я пришел к нему, он встретил меня, как говорится, с распростертыми объятиями, усадил в кресло и сразу сказал:

— Наверное, ты поймешь, что мы не можем предложить тебе сейчас должность члена редколлегии. Спецкором секретариата пойдешь?