«Невъездные»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Невъездные»

После ухода из «Правды» я два года работал в Институте конкретных социальных исследований. Это нелепое «конкретных» появилось оттого, что ортодоксы от марксизма терпеть не могли какую-то еще социологию, кроме «марксистско-ленинского учения». То есть «научный коммунизм» — вот это и есть социология, а все те анкеты, опросы, анализы статистики — нечто от лукавого. Уж это никак нельзя ставить в один ряд с великим учением, надо как-то отделить от него, хотя бы таким словом, как «прикладная» или «конкретная». Объясняю упрощенно, потому что строго и всерьез говорить об этом просто не хочется.

В институте тогда собралась очень приличная компания, даже шуточки были такие: собрали, мол, всех диссидентов в одно место, чтобы потом просто обнести его колючей проволокой. На самом деле, коллектив, как и почти всякий другой в то время, состоял из двух идеологически разнящихся структур — тех самых «диссидентов», которые в более строгом смысле, конечно, таковыми не были, просто нормальные, не одержимые идеологической шизофренией люди, и ортодоксов — ярых защитников непогрешимости и чистоты «учения», конечно, не марксизма вовсе, а созданного в основном в сталинские времена набора догм. Слово «структуры» я употребил совсем не случайно: эти идейные группировки примерно соответствовали двум подразделениям института, управлявшимся двумя разными замами директора. Не буду углубляться в эту тему, потому что мое хождение в социологию было кратковременным, а о ее трудном становлении в нашем государстве уже написаны книги, теми, кто ей посвятил жизнь. Скажу лишь, что общение со многими людьми в том коллективе — Грушиным, Левадой, Шубкиным, Ядовым, многими другими, с тем же Лисичкиным, который и привел меня в институт, и которого в свою очередь привел туда Федор Бурлацкий, было и полезным и приятным.

Защитив, однако, кандидатскую диссертацию не по социологии, а по политэкономии, я сразу же написал письмо Зародову в Прагу: хочу обратно в журналистику, заберете к себе — буду рад, не захотите или не сможете — не нужно тратить силы и время на объяснения, огорчусь, но не обижусь. Очень скоро раздался звонок из международного отдела ЦК КПСС:

— Константин Иванович просил срочно оформить ваш выезд в Прагу — готовы ли вы поехать через месяц?

Почему, собственно, возникла мысль именно об этом журнале? Прежде всего, потому, что я не видел в стране издания, где мог бы работать при сложившемся отношении к проблемам, которыми занимался, да и ко мне лично. Даже в институте нам с Лисичкиным часто приходилось нелегко. Я уже говорил, что снимали из номера наши статьи в журналах, написанный нами и изданный всего-то сотенным тиражом доклад подвергся такой критике, что я взмолился: ну хоть в «Правде» нас лупили за миллионные тиражи, а тут вокруг ста экземпляров, тоненькой брошюрочки, шуму как в пивной к ночи, а синяков даже больше! Вторая причина — в том, что именно там, в журнале, работали Константин Иванович Зародов, а еще Егор Яковлев и Отто Лацис. Верилось, что хоть общение будет нормальным, с полным взаимопониманием. Но, возразят мне, это же был журнал коммунистических и рабочих партий, да еще и теоретический и пропагандистский по сути. Замечу, прежде всего, что некоммунистических изданий в то время у нас не было, а этот журнал выделялся из них в лучшую сторону.

«Проблемы мира и социализма» в ту пору, в годы моей работы в нем, в Москве, да и в стране читали. Интеллигенция прежде всего. Журнал курировался, как говорили тогда, международным отделом ЦК КПСС и формально не подчинялся отделу пропаганды. На его содержание все большее влияние оказывали крупные партии, такие, как итальянская, французская, испанская и ряд других, обретавших самостоятельный голос. Они стали наиболее активно искать свое особое место в коммунистическом движении, свое понимание марксистской теории, свой взгляд на мир и события в нем после нашего вторжения в Чехословакию в 1968 году. На совещаниях по работе журнала, собиравшихся раз в два-три года, а также на заседаниях редсовета практически все партии отстаивали свое право иметь собственную позицию по любому вопросу и излагать ее на страницах журнала. Они выступали против «коллективного мнения», коллективных документов, коллективного осуждения позиций той или иной партии. И они все более резко возражали против какой-либо правки своих статей. Мы, советский аппарат редакции, конечно, обязаны были «проводить линию» своей партии, и нам часто приходилось непросто в ситуации, когда душа была на стороне наших оппонентов, а международный отдел требовал проведения той самой линии. Но мы и пользовались этой ситуацией: когда проходила статья, вызывавшая неудовольствие отдела, мы говорили, что, мол, настаивали на своей точке зрения, но партия, представившая статью, не дала согласия на редактирование. Так появлялись статьи, которые в Союзе читали и даже удивлялись смелости журнала. Внимательнейшим образом многие вчитывались в отчеты со знаменитых «круглых столов», потому что в них говорилось то, что совсем не могло пройти во внутренней прессе. И хотя, как от нас требовали, это оспаривалось, опровергалось вроде бы «здоровыми силами» комдвижения, все же многое оседало в умах, будило мысли. Не привожу примеров, просто скажу, что во множестве выступлений по самым разным вопросам, скажем, понимания демократии, прав человека, гуманизма просматривались позиции, сильно отличавшиеся от официальных советских.

Виталий Дымарский, с которым в «Проблемах…» довелось работать вместе, в одном отделе, рассказал мне недавно, уже в постсоветскую пору, два любопытных эпизода. В беседе с известным французским обозревателем Мишелем Татю он, как бы стесняясь своей работы в коммунистическом издании, сказал об этом эпизоде своей биографии осторожно: «Не знаю, известен ли вам такой журнал»… Татю удивленно возразил: «Как же! Это было гнездо диссидентства!» Конечно, мы сами не дали бы такого определения, но характерно, что так это воспринималось многими. Столь же примечательно в этом смысле и высказывание известного правозащитника Александра Гинзбурга: Мы, рассказывал он тому же Дымарскому, читали этот журнал в тюрьме, мы его выделяли из других. И сейчас я думаю, что неизвестно, кто больше влиял на ход событий: тот, кто отстаивал свои убеждения и попадал в лагеря, отбывал срок с чувством исполненного долга, или тот, кто находил возможность воздействовать на умы, работая легально, как вы в журнале. Конечно, я не хочу выдавать эти слова за достоверную цитату, тут уже двойной пересказ, но смысл сказанного в обоих случаях очевиден и достоверен: журнал уважали.

Надо сказать, что даже по некоторым острым вопросам внутренней жизни страны нам удавалось порой публиковать то, что не прошло бы в изданиях, выходивших в Союзе.

В самом начале моей работы в отделе теории Зародов поручил мне организовать выступление советского автора против концепции рыночного социализма: требовали сверху. Как это сделать, чтобы не отступить с собственных позиций, но и не подвести шефа? Я позвонил Николаю Петракову, в то время заместителю директора ЦЭМИ, человеку, которого относили к оголтелым рыночникам, сказал:

— Ну, это просто по определению твоя тема, лучшего автора не вижу.

— Пикантно! — засмеялся Петраков. — Тут как раз в трех журналах уже подготовлены статьи, в которых меня критикуют за рыночный социализм!

— Значит, самое время для тебя выступить у нас!

И мы прикинули, как можно решить задачу. По-моему, он написал отлично. Конечно, сейчас это не читается так, как тогда, а в то время прозвучало просто здорово. Ход был избран такой: как только у нас в стране принимаются меры к совершенствованию экономического механизма, разного рода критики пытаются противопоставить этому надуманную модель «рыночного социализма», которого в природе не существует. Это реакция вульгарных экономистов на наши поиски в сфере использования товарно-денежных отношений для совершенствования социалистической экономики.

Демагогия, конечно, страшная, но она позволила выполнить заказ таким образом, что утверждалась необходимость и неизбежность становления рынка в нашей стране.

После опубликования статьи я позвонил Петракову: как в Москве реакция? Он веселился от души:

— Один результат — верх эффективности печатного выступления: все три статьи против меня сняты из номеров — неудобно же критиковать авторитетного автора от КПСС, выступившего в международном журнале с разъяснением «наших» позиций по этому острому вопросу!

Коллектив журнала был интереснейший. В редсовет входили представители партий из 65 стран всех континентов. Мы работали и жили вместе. С удовольствием вспоминаю своих соседей. Надо мной жил индиец Шарада Митра, интереснейший и добрейшей души человек. Вечером порой у двери звенел звонок, и передо мной появлялись сначала кастрюли, какие-то коробочки, баночки, пучки травы, которые с трудом удерживал в руках скрывавшийся за ними Шарада:

— Я пришел к тебе готовить курицу и рыбу по-индийски…

Он готовил нечто необыкновенно вкусное, благоухающее приправами, а потом мы допоздна сидели на кухне за бутылкой водки и обсуждали все, что было актуальным в тот момент, с полнейшей откровенностью.

Молодые ребята-переводчики из Франции жили рядом, дверь к двери, и тоже часто оказывались у нас в гостях. Саша из семьи русских эмигрантов хорошо говорила по-русски, с Рене было сложнее, и порой доходило до смешного. Как-то я вышел из подъезда с авоськой, полной бутылок из-под пива. Навстречу Рене:

— Скажи, где взять фляги?

— Какие фляги, такие что ли? — показываю на свои бутылки.

— Нет, фляги на двери.

После долгого разбирательства выясняется, что ему нужны флаги на окна: советский и чешский флаги у нас обычно вывешивали перед каждым большим праздником.

В нашем подъезде жили еще индонезиец Судиман, венесуэлец Каррера с женой немкой, панамец Диксон, а гондурасец Мильтон Рене Паредес из соседнего подъезда приходил к нам с гитарой и пел латиноамериканские песни, я же записывал их на магнитофон. Есть у меня кассета с шутливой надписью: «Поют члены политбюро». Это Паредес и Судиман, оба в свое время выступавшие на сцене профессионально. Паредес организовал в Праге ансамбль, который пел испанские и латиноамериканские песни на улицах и площадях, на концертных площадках города.

Однажды он, кстати, пришел ко мне расстроенный: друзья из латиноамериканских стран говорят, что не солидно члену политбюро бренчать на гитаре перед публикой. Спрашивает: как, мол, ты, советский коммунист, к этому относишься, что посоветуешь?

— Скажи им, что ты не «бренчишь», а занимаешься пропагандой латиноамериканской народной песни, вашей культуры!

Он очень обрадовался: «пропаганда», «народной», «культуры» — это уже на их языке, совсем по-другому выглядит!

Самым интересным временем был для нас период борьбы нашей партии с «еврокоммунизмом». На заседаниях редсовета, встречах за «круглым столом» шла острейшая полемика, страсти накалялись до высочайших градусов, до того, что кто-то хлопал дверью и заявлял о выходе партии из журнала. Потом чаще всего возвращался. В смягчении таких конфликтов немалую роль играли как раз личные отношения. Парадокс состоял в том, что во время острейшей официальной полемики КПСС, открытой и закулисной, с итальянской, французской, испанской компартиями, с компартией Великобритании у нас, у многих, по крайней мере, у моих друзей Левы Степанова, Володи Рыбакова, Виталия Дымарского, были добрые отношения с их представителями. Тепло вспоминаю и сейчас Микеле Росси и Лючано Антонетти, которые прекрасно показали мне Италию. Доброе слово часто звучит в нашем доме в адрес англичан Идриса Кокса и Берта Рамелсона, испанца Сапираина… Рамелсон, кстати, бывший профсоюзник, привозил мне интереснейшие материалы по проблеме рабочего контроля и участия рабочих в управлении капиталистическим производством, о чем я к концу пребывания в журнале написал докторскую диссертацию и книгу.

Наши отношения с «еврокоммунистами» строились не просто на личных симпатиях. В ходе дискуссий мы все лучше понимали друг друга. Они стали видеть, что среди нас не одни тупые ортодоксы, что мы озабочены проблемами нашего убогого социализма, а вовсе не гордимся им. Мы же стали уважать их поиск, их стремление отойти от догм и осмыслить по-новому реальности современного мира, своих стран. Наши домашние дискуссии были куда интереснее официальных. В них проявлялась, однако, и наша ограниченность: они верили в возможность построить лучший социализм в своих странах, если КПСС не будет им мешать, а нам казалось возможным обновить, усовершенствовать свой «социализм», если использовать инструменты рынка и опыт развитых демократий. Мы чувствовали эту ограниченность, понимали, что ни те, ни другие не нашли еще ответов на реальные вызовы жизни, не представляли, как же реально могут произойти позитивные сдвиги, если в нашей стране все зажато, партия закоснела, вожди одряхлели и не способны и вовсе не стремятся к каким-либо преобразованиям. Никто не уходил в этих неофициальных дискуссиях от острых вопросов, но и ответов, повторяю, мы не знали. И замечу уж, что очень не люблю читать воспоминания тех людей, которые пишут сейчас: тогда-то и тогда-то я уже видел и понимал… Требовалось еще пройти ту самую «перестройку» только для того, чтобы понять всю сложность проблем и всю трудность необходимых реформ. Не уверен и сейчас, что мы уже осознали все до конца.

Тогда, когда наша страна готовилась ко вторым выборам в Думу и президентским выборам, «демократическая» критика в адрес наступавших коммунистов сводилась главным образом к тому, что они плохие люди, что их биографии ограничиваются партийно-комсомольским, райкомовско-обкомовским опытом и т. д. Ну, а сами разве не писали раньше, что всем в стране, всем хозяйством заправляли обкомы и райкомы? Разве у «демократических кандидатов», у Ельцина того же, были не такие же биографии? «Завлабов» и профессоров к тому времени уже тоже ругали и сильно потеснили от власти. И разве только в человеческих качествах проблема выдвижения руководителей? Я написал тогда статью «Голосовать ли за коммунистов?», ссылаясь как раз на опыт работы в журнале «Проблемы мира и социализма». Я рассказал о том, каких хороших коммунистов знал. Знал многих в руководстве партий и считаю, что они не очень- то отличаются по своим человеческим, нравственным качествам от других политиков. «Но должен сказать, — писал я, — когда эти хорошие люди приходили к власти в своих странах, народ начинал терпеть бедствия».

На наших глазах свершилась революция в Португалии. Коммунистический лидер Альваро Куньял, «человек с глазами медиума» обаял страну. Я встречался с ним и тоже испытал на себе его притягательную силу. Но уже очень скоро португальцы разочаровались в коммунистах. А в Чили коммунисты были опорой Альенде и его партии. После победы на выборах они рисовали народу заманчивые перспективы, но танки Пиночета (всего-то четыре) шли к президентскому дворцу беспрепятственно, под звон пустых кастрюль: власть к тому времени лишилась народной поддержки.

Надо ли вспоминать грустную, трагичную историю стран «социалистического лагеря», сравнивать ГДР и ФРГ, напоминать о берлинской стене, через которую, несмотря на смертельную опасность, страх, бежали только в одну сторону? В чем же дело? Разве в плохих или хороших людях?

Опыт чем дальше, тем больше убеждал, что коммунистическая доктрина утопична, попытки втиснуть утопию в жизненную реальность ведут неизбежно к насилию…

В той статье я пытался показать, что весь опыт нашей страны, как и других социалистических государств, особенно опыт последних лет, только подтвердил утопичность коммунизма, побудил развести его с социализмом, потребовал более глубокого осмысления и этой, социалистической тенденции в развитии общества. Скажу сразу, что статью мне не удалось напечатать в центральных изданиях, только в кузбасской газете. Уверен, что ее как-то просто не поняли или, лучше сказать, не восприняли и продолжали толочь воду в ступе, доказывая, что коммунисты просто плохие люди. Генетически что ли?