Глава вторая ТАРТАРЕН, НАДО ЕХАТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая

ТАРТАРЕН, НАДО ЕХАТЬ

Натана Яковлевича Эйдельмана близкие называли Тоником. Естественно, острили: «Джин с тоником», «Тонизирующий напиток», «Сыграем в бадминтоник» и т. п. Для меня он изначально был Натаном, и только в самые последние годы я стал звать его Тоником (хотя с давних пор он именно так подписывал даримые нам книги).

Сначала с семьей Эйдельманов познакомилась Наташа, поскольку летом 1953 года сыграла пусть не громкую, но добрую роль в их жизни. Тогда после третьего курса Наташа проходила практику в Воркуте, а я — на Таймыре. Как раз из Воркуты пришло ко мне в Игарку ее письмо, полное впечатлений об увиденном в том концлагерном краю. Правда, автор соблюдал осторожность и каких-либо фактов не приводил — подробности Наташа рассказала мне уже глубокой осенью, когда мы оба возвратились в Москву из своих экспедиций.

В Воркуте летом 1953-го прошли массовые волнения в лагерях. После смерти Сталина (март) и ареста Берии (июнь) заключенные потребовали пересмотра лагерного режима, амнистии политическим (для уголовников она уже состоялась) и вообще много такого, для чего еще, по мнению властей, не наступило время, и потому они кроваво расправились с бунтовщиками. Зоны, над которыми поднялись самодельные призывы «Ни грамма угля Родине!» (каков, однако, лозунг, а?!), были заняты солдатами внутренних войск, высшие чины МВД прибыли в Воркуту чинить скорый и неправый суд. Каждого десятого выводили из строя на расстрел. Заключенному Эйдельману Якову Наумовичу посчастливилось не попасть в число смертников, и он дожил до прижизненной реабилитации.

Отец Натана был человеком ярким и храбрым. Талантливый журналист, он владел несколькими языками. Отважно воевал на фронтах первой мировой и Отечественной войн, а после Победы возглавил на Всесоюзном радио редакцию, вещавшую для зарубежных слушателей на темы советского театрального искусства. Яков Наумович писал острые критические статьи о спектаклях на современную тематику, не щадя самолюбия таких именитых драматургов-лауреатов, как Анатолий Софронов, Анатолий Суров, Николай Вирта. И стал одним из главных кандидатов на истребление, едва началась кампания борьбы с космополитизмом. Получив большой срок (восемь или десять лет), он отправился в 1950 году в глубину заполярных шахт.

Наташа проходила практику на воркутинской мерзлотной станции, чей персонал в большинстве своем состоял из бывших и даже сущих заключенных. Зона располагалась буквально за стенами станции, лагерный быт витал над всем и вся. Надо еще добавить, что одна Наташина родственница, сама потерявшая в репрессиях мужа в середине 30-х годов, тесно общалась со своей коллегой, школьной преподавательницей английского языка Марией Натановной Эйдельман, чей муж пребывал в Воркуте. Остальное домыслить несложно: Наташины знакомые — тамошние старожилы — в 1954 году помогли Марии Натановне устроиться в Воркуте и добиться свидания с мужем. А когда Яков Наумович вернулся в Москву, Наташа познакомилась в их доме и с ним, и с его сыном Натаном, молодым историком, окончившим МГУ на три года раньше нас. После реабилитации Яков Наумович не восстановился на прежнем месте в радиоредакции, предпочтя работу корректора в каком-то заурядном издательстве, а затем — шестидесятирублевую пенсию. Натан всю жизнь восхищался благородной гордостью своего отца.

С Натаном у нас к тому же оказались общие приятели-историки, его однокашники, и начиная с 1960 года мы регулярно виделись, чаще всего — в домах друзей, его и наших. В основном (и подолгу) общались по телефону. Он обожал анекдот на эту тему: отчаявшийся дозвониться муж телеграфирует жене из Владивостока, чтобы она немедленно положила трубку.

В те времена Натан был уже на подходе к тому, чтобы сделаться «известным писателем и историком». Кандидатом наук он стал в начале 60-х годов, членом Союза писателей — в конце 60-х, но это формальности: после первых же «герценовских» книг, еще до Пушкина, до декабристов, его узнали широко и основательно.

К Герцену он пришел в какой-то степени неожиданно для самого себя. Работая в областном краеведческом музее в подмосковном Новом Иерусалиме, он обнаружил в музейных фондах переписку, связанную с Герценом. Но вот в самом-то музее Натан оказался отнюдь не случайно, его привела туда судьба интеллигента сталинско-хрущевских времен, и можно лишь благодарить ее за то, что была она к нему не столь уж беспощадной.

По окончании МГУ в 1952 году он как сын своего отца, уже грузившего в заполярной шахте уголь в вагонетки, не вправе был рассчитывать на приличное распределение, несмотря на бившую в глаза одаренность. Натан стал школьным учителем, причем даже не в Москве, а в Орехово-Зуево, и преподавал не столько историю, сколько целый набор предметов, начиная с географии, астрономии, английского и кончая чуть ли не физкультурой. Его учительская карьера, продолжавшаяся и в Москве, длилась лет семь-восемь, после чего Натан получил работу в подмосковном музее.

Все это узнавалось постепенно, от разговора к разговору, и одно только было ясно для нас всегда: мы дружим с удивительным историком-исследователем, архивистом, писателем, великим рассказчиком и остроумцем. А также — со щедрым дарителем собственных книг, снабженных добрыми, лукавыми, шутливыми надписями.

Начав творческую деятельность с Герцена, Натан Эйдельман стал в очень скором времени признанным авторитетом, тонким и глубоким знатоком всех деяний великого изгнанника и той эпохи. Его обращение к Пушкину и декабристам было совершенно неизбежным и закономерным, как и последующий «уход» в глубь веков, в XVIII, XVII, в древние столетия, причем не только русские. Натан сумел занять собственное и весьма заметное место в ряду таких старших своих современников-пушкинистов, как С. М. Бонди, Т. Г. Цявловская, И. Л. Андроников. Таким же своим был он, естественно, и в среде историков, занимавшихся декабристами, и в среде писателей, работавших в научно-художественном жанре.

В 1967 году Натан привел меня в редакцию одного из самых популярных в то время журналов «Знание — сила» (тираж 700 тысяч), в котором он регулярно публиковался и состоял членом редколлегии на протяжении двух с лишним десятилетий. Он любил всех без исключения работавших в редакции, и, конечно, они платили ему тем же. Что не мешало Тонику зубоскалить по поводу некоторых публикаций да и самого наименования журнала. Наперегонки со своим приятелем Валей Смилгой, тоже членом редколлегии, они сочиняли варианты смешных названий для самых разных вымышленных изданий. Например, орган чекистов «Признание — силой», или аграрников — «Знание — на силос!»

Вероятно, мои публикации в «Вокруг света» Натан одобрял. Даже, к моему великому удовольствию, предложил сотворить целый цикл о первых кругосветных мореплавателях после Магеллана и Френсиса Дрейка. О третьем, Томасе Кавендише, он написал сам, четвертого, Оливера ван Ноорта, великодушно подарил мне, и какое-то время любовно поговаривал о «наших бандитах» (кругосветчики поначалу были почти сплошь пиратами), однако почему-то охладел к этой теме, а я в одиночку не решился ее продолжать. Тоник знал о моих переводах Джорджа Микеша и однажды предложил отнести какой-либо фрагмент в «Знание-сила», показать своему другу Роману Подольному, ведшему в редакции гуманитарные науки.

Роман Подольный тоже был историком, архивистом, писателем и, как и Натан, шахматистом первой категории. Они крепко и весело дружили, каждая их встреча превращалась в шахматную партию-блиц, либо в научно-литературное ристалище. Стоило одному сказать «Рубенс», как другой тут же подхватывал: «Питер Паул, годы жизни 1577–1640». Естественно, всегда находился желающий подначить и произносил, допустим, имя египетского фараона Аменхотепа, на что реагировали оба одновременно:

— Если имеется в виду Аменхотеп III, то он правил между 1455 и 1419 годами до новой эры, а сынок его, Аменхотеп IV, царствовал между 1419 и 1400 годами, однако последняя дата вызывает сомнения у специалистов…

Роман, по обыкновению, прочел мой текст за одну-две минуты, бегая близорукими глазами по обеим половинам страницы, каждым по своей половине, и тотчас отобрал изрядный отрывок из книги «Танго», посвященной странам Южной Америки. Это был рассказ о Бразилии. О расовой проблеме в этом поистине интернациональном, веро - и «цвето»-терпимом государстве. Заканчивался 1967 год.

Тем временем я получил письмо из Арктики от моего давнего друга Миши Фокина. Сейчас он зимовал на ЗФИ (так сокращенно называют полярники архипелаг Земли Франца-Иосифа), на острове Хейса, где возглавлял группу по запускам в атмосферу метеорологических ракет, — дело для тогдашней Арктики и науки вообще новое, очень романтичное и увлекательное. Михаил подробнейшим образом описывал свое житье-бытье, вспоминал нашу Русскую Гавань, сравнивал то и это (явно в пользу «этого», если говорить о бытовых удобствах крупного арктического поселения). Письмо завершалось приглашением в гости. Трудно передать чувства, вызванные этим письмом. Идея снова побывать в Арктике — в общем-то достаточно безумная для инвалида первой группы — как-то сразу и безоглядно овладела мною.

Знаете, что такое зануда? Человека спросили, как дела, и он стал обстоятельно рассказывать! Так и я: меня пригласили — и я решил поехать. Так и сказал Наташе: хватит, дескать, валять дурака, люди вон зимуют себе в удовольствие, мне негоже оставаться в стороне, тем более если так (!) зовут. Словом, где мои запасные протезы, я еду!

Чего было больше в той, прямо скажем, браваде? Были, мол, когда-то и мы этими самыми, как их там, ну, в общем, скаковыми лошадьми? Либо никогда не угасавшая страсть к Северу, обжигающее желание вновь увидеть льды? Нет, думаю, главное — стремление уйти от свалившейся на меня «нежизни», жажда вырваться из ее цепких объятий, возродиться по-настоящему, любой ценой вернуться «туда». Пусть не на годы и даже не на месяцы — все равно возвратиться, побывать, поглазеть, пообниматься с настоящими, действующими полярниками, прикоснуться к прежнему миру.

Я уже давно понял, что не выживу, если буду постоянно вспоминать о прошлом, о том, что случилось, и случилось непоправимо, безвозвратно. Когда я внезапно просыпался ночами, то запрещал себе думать о собственных руках, хотя вот они, усеченные, на одеяле…

Нельзя, никогда нельзя углубляться в собственное прошлое, казнить себя за провалы и ошибки, кусать локти, задним числом стелить соломку там, где ты когда-то крепко грохнулся, такое самоедство не приводит к добру. Нужно постараться раз и навсегда о чем-то основательно вспомнить, намотать себе на ус и забыть. Как говорится, до лучших времен. Для меня они стали наступать восемь лет спустя после главного поворота в судьбе.

Письмо с арктического архипелага ЗФИ я показал Натану Эйдельману. Тоник загорелся вмиг, а делал он это виртуозно, шумно, с блеском, цепко, не выпуская соблазнительный вариант из зубов. Тут же перекрестил те острова в Землю Франц-Иосиф-Виссарионовича, принялся дотошно выспрашивать у меня, какими путями туда попадают, и намертво отмел саму мысль о том, чтобы мне туда не ехать, — ехать немедленно, любым способом, любой ценой! Причем о «цене» обещал подумать самолично и, представьте себе, надумал.

Не дожидаясь моего окончательного ответа, тайком от меня он направился к главному редактору журнала «Знание — сила». Нина Сергеевна Филиппова имела заслуженно высокую репутацию человека исключительно порядочного, смелого и рискового. Достаточно сказать, что она служила в женской кавалерийской бригаде, несшей вахту в блокадном Ленинграде. Там же она работала на радио, потом в Москве возглавляла отдел науки на радио и в Литгазете. Имела два выговора непосредственно от ЦК КПСС за идеологические ошибки во вверенном ей журнале. Не дала в обиду ни одного сотрудника редакции, ни одного автора со стороны. И являлась к тому же супругой очень уважаемого литературного критика, фронтовика Андрея Михайловича Туркова. «Наш человек», — с любовью говаривал о Нине Сергеевне ее любимец Натан Эйдельман. И потому его обращение к главному редактору выглядело вполне законным.

Что именно рассказал обо мне Тоник, какие нашел слова, доводы, ходатайства в пользу инвалида первой группы Каневского, осталось неизвестным, но в результате главный редактор «Знание — сила» оформила этой почти потусторонней личности командировку в качестве специального корреспондента «на остров Диксон Красноярского края и острова Земли Франца-Иосифа Архангельской области». Много лет спустя Нина Сергеевна, смеясь, рассказывала, как не хотелось ей приобретать кота в мешке (а кот, то бишь я, ужас до чего хотел выпрыгнуть из мешка-ловушки!), как решила она просто рискнуть, послать в командировку и никакого материала с меня не требовать, а командировочные деньги, в общем-то немалые, тихо списать под каким-либо благовидным предлогом.

Дело завертелось быстро. В январе я побывал в Управлении полярных станций Гидрометеослужбы (к тому времени Главсевморпути и все его арктическое хозяйство перешли в Службу погоды). Там ко мне по-отечески отнесся начальник всех зимовок страны, ветеран Арктики Борис Александрович Кремер, с которым я, начиная с тех самых дней, сдружился на всю жизнь (а позже написал книгу о нем, увы, уже после его смерти). И получил разрешение на полет в составе небольшой группы, отправлявшейся на остров Хейса, в обсерваторию «Дружная», где запускали в небо исследовательские ракеты. Вылет из Москвы намечался на первые дни февраля.

Вообще-то на ЗФИ попадают двумя путями, морским и воздушным. Первый отпадал, он был возможен лишь во время летней арктической навигации. Второй был непрост и непрям: рейсовым Ил-18 до Амдермы, затем на его «меньшем брате» Ил-14 — до Диксона (каждый отрезок занимал несколько часов плюс непременные задержки-ожидания при пересадке), а дальше предстояло лететь на зафрахтованном Ли-2 через Карское и Баренцево моря на ЗФИ. Мне хорошо запомнилось газетное сообщение о том, что известный писатель-лауреат Юхан Смуул смог добраться лишь до Диксона, где он безнадежно застрял из-за непогоды, и до острова Хейса, до того же Миши Фокина, с которым он тесно общался десятью годами раньше в Антарктиде, так и не долетел, вернулся в родной город Таллинн, столицу тогдашней Эстонской ССР! Мне тоже есть что рассказать о Диксоне и о том, как летают из него еще дальше на север.

Командировку я получил, билет для меня купили мои будущие попутчики по перелету Москва Диксон-ЗФИ. Тетя Соня и дядя Исай после бурных объяснений со мной отступились. Истошные «Не пущу!» сменились безучастным «Поступай как знаешь, ты уже взрослый, у тебя пятилетний сын, мог бы подумать и о нем»… Наташа в который раз проявила и понимание, и сочувствие, и мужество. Придя в ужас от самой идеи, она взяла себя в руки и принялась активно помогать мне. Раздобыла у альпинистов невесомый костюм, куртку и брюки на гагачьем пуху, заменила все пуговицы на специальные, удобные мне застежки, вдела в брюки поясную резинку, достала с антресолей мои исторические унты, в которых я так и не погиб в марте 1959 года, и проделала еще тысячи мелких и крупных операций по моей экипировке (даже матерчатую маску-намордник не забыла положить в мой заплечный мешок, и она, голубушка, тоже мне пригодилась, хотя вопрос о жизни или смерти уже не стоял).

Все бы прекрасно, да оставался напоследок один персонаж, которого терзали самые лютые сомнения и страхи. Это был, конечно, я сам. Стоило мне задуматься над мало-мальски конкретным бытовым вопросом, и я тотчас впадал в панику. Как буду одеваться-раздеваться? Как пользоваться туалетом, будь то крохотный, не повернуться, закуток в рейсовом самолете или холодный, заледеневший тамбур в диксонской гостинице, в сборно-щитовом домике на острове Хейса? Выдержат ли мои обмороженные ноги неизбежные хождения по снегу и льду, сумею ли вынести 30-ти градусный, а то и более, мороз с ветром даже при коротких перебежках между домами, как поведут себя протезы, не откажут ли, не разрушатся ли? И еще лицо, навсегда оставшееся глубоко задетым былым обморожением, оно и в Москве-то при первом осеннем ветерке сразу начинало болеть… Безусловно, мои новые товарищи, а уж о Михаиле и говорить не приходится, мне всегда помогут, на них в значительной степени весь расчет, только с меня самого отнюдь не снималось главное, то, что в космонавтике зовут жизнеобеспечением.

Чем ближе подступало 6 февраля, день вылета, тем неуютнее я себя чувствовал. Не скрою, искушение отказаться временами захлестывало с головой, и держался я… из страха, из страха пасть в собственных глазах и как бы попутно в глазах тех, кто сейчас суетился (и причитал) вокруг меня. По утрам я интуитивно ждал чьего-нибудь телефонного звонка, сообщавшего о том, что распалась едущая на Хейс группа. Не удалось зафрахтовать на Диксоне самолет. Установилась непогода, коей суждено продлиться аж до начала летней навигации, и все эти и им подобные доводы в любой момент могли обернуться реальностью. Нет, не оборачивались, до вылета оставались сутки.

И тут пришло спасение, причем вовсе не оттуда, откуда я ждал, оно явилось из книги Альфонса Додэ «Тартарен из Тараскона». Мне всегда был люб ее герой Тартарен, милый лжец, плут, хвастунишка, задавака, но при этом натура добрая, сердечная, широкая. Я вспомнил одну сцену и кинулся к книге. Вот оно, то место, где герой объявил, будто вот-вот отправится в Африку охотиться на львов. Так, все точно, Тартарен раззвонил по всему городку о своем намерении, стал в очередной раз народным героем и в конце концов уверовал в то, что уже побывал в Африке, уже убил красавца-льва и с триумфом вернулся в Тараскон, в объятия поклонников и поклонниц его храбрости и охотничьего мастерства. Он уже и думать не думал, что надо собираться в дорогу, он уже вовсю пожинал плоды славы, как вдруг один из его доброжелателей положил ему руку на плечо и молвил тихо, но твердо:

— Тартарен, надо ехать.

Я вздрогнул, когда мой внутренний голос произнес те же неумолимые слова. Да, надо ехать, Тартарен поехал — и я полечу!

История та получила совершенно немыслимое по неожиданности продолжение двадцать лет спустя, когда я попал в туристическую поездку во Францию. Она проводилась по линии Союза писателей, и поэтому в маршрут было включено посещение усадеб Альфонса Додэ, Эмиля Золя, Виктора Гюго, Александра Дюма. Все великолепно, все интересно. Автобус мчал по южной Франции, по Провансу от одного исторического места к другому, как внезапно на дорожном указателе мелькнуло: «До Тараскона 10 км». Автобус почему-то не сбавил скорости, мы все дружно завопили, и мадам Мила, русская француженка-гид, недовольным тоном спросила, в чем дело. Да, это «тот самый» Тараскон, однако наш заезд туда не запланирован. Не нужно нервничать, друзья, через три дня вас ждет дом Дюма, причудливый «Замок Монте-Кристо». Что вы хотите мне сказать, месье, я слушаю вас.

«Месье» — это был я. Все с любопытством уставились на меня, а во мне в те мгновения забушевали воспоминания, проснулся небывалый азарт. Я попросил мадам остановить автобус и выслушать меня. Водитель Рене с недовольной миной на лице съехал к обочине и заглушил двигатель. Я попросил открыть дверь и вывел мадам Милу наружу. Не дав ей открыть рта, «месье» заговорил. Я рассказал ей об Арктике, в которой потерял руки, и она с превеликим сочувствием несколько раз повторила:

— О, Арктик, Арктик! Месье, а вы слыхали о нашем герое, Морисе Эрцоге? Он с месье Луи Лашеналом взобрался на Аннапурну в Гималаях и тоже ужасно пострадал, ужасно! У него тоже, как и у вас, ампутировали… Нет, не будем об этом, не будем, месье. Пожалуйста, прошу вас.

Я продолжил. Поведал о первой после восьмилетнего перерыва поездке на Север, на ЗФИ. О том, как боялся отправляться в то путешествие, как помог мне тогда славный Тартарен и другие обитатели Тараскона, города, до которого были какие-то десять километров, увы, судя по всему, непреодолимых. Так нельзя ли сделать их преодолимыми? Ну, пожалуйста, Милица Борисовна, ну, пожалуйста!

Она решительно обогнула кабину водителя, и Рене учтиво свесил к ней голову в открытое окно. Они обменялись несколькими фразами на своем басурманском языке, мадам сделала мне знак подниматься в автобус, поднялась сама, взяла в руки микрофон и победительно отчеканила:

— Друзья мои, товарищи, мадам и месье! Мы находимся сейчас совсем недалеко от нашей национальной гордости, городка Тараскона, где проживал когда-то несравненный месье Тартарен, герой всеми вами наверняка любимого Альфонса Додэ. Этот городок, к сожалению, выпал из осуществляемого нами маршрута, но я спросила месье Рене, нашего замечательного водителя (последовали аплодисменты), и он заверил меня, что у него хватит бензина, чтобы сделать небольшой крюк и все-таки заехать ненадолго в Тараскон (оглушительные овации).

На подъезде к городку красовался плакат, зазывавший в «Ля мезон де Тартарен» — Дом Тартарена, что вызвало бурное неподражаемое «О ля ля!» в исполнении мадам: оказалось, что она и не подозревала о таком литературно-архитектурном памятнике. Оправданием ей послужило, правда, то, что музей был открыт чуть ли не накануне нашего визита и мы стали едва ли не первыми его посетителями. Восторгу нашему не было предела, когда мы осмотрели этот двухэтажный зеленый особняк, великолепную экспозицию, в которой наличествовали ярко раскрашенные муляжи в человеческий рост, изображавшие и Тартарена во всех видах, и его приятелей, и чернокожих приятельниц, и, разумеется, льва, сыгравшего столь славную роль и в жизни отважного француза, и в судьбе одного советского полярника…

Нас тепло встретили пожилая хранительница Дома Тартарена и юная сотрудница (судя по всему, единственная), которая вручила каждому из нас изготовленную на наших глазах ксерокопию плана музея и графически исполненные портреты его персонажей. Мы одарили обеих дам сувенирами, Рене — сигаретами «Ява», мадам Милу — сердечной благодарностью. Вечером за ужином вспомнили и обо мне, выпив по бокалу вина за невольного организатора той маленькой победы.

Вернусь из Тараскона на двадцать лет назад. 6 февраля 1968 года мы вылетели в Арктику из Внукова. В составе группы были летевшие на остров Хейса научные сотрудники, кинооператоры со студии научно-популярных фильмов, я и еще двое. Один был неформальным нашим руководителем и персональным переводчиком второго, опять-таки француза, уроженца Парижа Мориса Майяра, специалиста по запускам метеоракет. Он отправлялся на ЗФИ по научному обмену, ни слова не знал по-русски, был приветлив, галантен и с большим чувством юмора. Его личный толмач и наш общий босс Юра Тулинов представлял Институт прикладной геофизики, куратор всех ракетных исследований в обсерватории «Дружная».

В тот же день мы достигли Амдермы, поселка на берегу Карского моря, где предстояла пересадка, которая для нас могла обернуться отправкой восвояси. Мы садились на хорошо оборудованный, с бетонными полосами военный аэродром, и все летное поле было уставлено краснозвездными самолетами-перехватчиками Ми Гами с двузначным порядковым номером. Когда наш четырехмоторный Ил-18 заскользил по беговой дорожке, Морис деланно округлил свои плутовские глаза и спросил:

— Кес ке се?

Юра Тулинов сделал вид, будто не понимает сложного вопроса. Морис требовательно глянул на меня и повторил его по-английски. Я с готовностью ответил, что это стоят в ожидании пассажиров наши суперсовременные трансконтинентальные лайнеры, то ли Илы, то ли Аны. Француз охотно поддержал игру и заметил, что в точности такие сугубо пассажирские машины он совсем недавно наблюдал на американской военной базе в Тулё, в северо-западной Гренландии, где ему тоже привелось поработать в качестве ракетчика-исследователя. Мы понимающе поулыбались, но уже в следующее мгновение Юра нахмурился и как-то сжался. В самолет вошли пограничники с автоматами.

Вообще-то говоря, никакими осложнениями это нам не грозило. Ну, проверят документы — и всего-то. Погранпропуска в Арктику года два как были отменены, командировочные удостоверения у всех имелись, даже у Мориса, вот только Юра успел мне шепнуть, что паспорт француза на всякий случай оставили в Москве, в сейфе первого (читай: секретного) отдела Гидрометеослужбы, и сейчас может начаться неприятный разговор. Он и начался, но с другой, нежданной стороны.

Пограничники потребовали предъявить документ с правом на въезд в погранзону. Все остальные пассажиры спокойно это проделали, они были жителями Амдермы, Диксона либо любого другого пункта по трассе Москва-Чукотка, единственными временно командированными оказались мы. Выпустив из машины всех выходивших здесь пассажиров, часовые арктических рубежей обрушились на нас. Они требовали справок, мы честно отвечали, что у нас их нет, поскольку года два как нет закрытой погранзоны. Они сладострастно отвечали, что до позавчерашнего дня, действительно ее года два как вроде бы не было, а вот позавчера, 4 февраля 1968 года, на наше горе, ввели снова!

На нашей стороне были здравый смысл и правда факта: мы об этом понятия не имели, билеты покупали в январе, и никто нам не продал бы билетов в погранзону без предъявления пропуска. Вот, глядите, штампик билетной кассы в Черкасском переулке, это в самом центре столицы, оттуда — рукой подать до Лубянки, то бишь до величественного здания КГБ (раньше, как шутили остряки, тут был Госстрах, а теперь — Госужас!). Сегодня не могу не вспомнить блестящих строк Игоря Губермана:

Лубянка по ночам не спит,

Хотя до чертиков устала,

Меч перековывая в щит

И затыкая нам орала.

Ничего не помогало. Главнокомандующий в погонах старшего лейтенанта заявил нам, что либо ближайшим «бортом» отправит всех в Москву, либо отвезет «куда полагается», где мы будем ожидать решения своей участи. Скажу без ложного хвастовства, что именно мне, быть может, удалось поколебать его дерзкую самоуверенность. Я протянул ему протезы и жалостливо, как мне показалось, сказал:

— Неужели меня, МЕНЯ, можно заподозрить в чем-то недобром или незаконном? Посудите сами, стал бы я в моем положении так рисковать, лететь без документов и не просто в вашу несчастную Амдерму, а много дальше, на ЗФИ? Не нужно с нами так, товарищ старший лейтенант, не серчайте на нас, ей-богу никакой нашей вины тут нет, просто Москва поздно отреагировала на новые правила.

Он помягчел и молча стал прочитывать командировочные удостоверения, которые мы, один за другим, протягивали ему. Дошла очередь до Мориса, индифферентно уставившегося в окошко. Офицер умиротворенно вопросил:

— А этот товарищ тоже с вами?

И Юра с отчаянием в голосе выдохнул:

— Понимаете, этот товарищ — француз, он, видите ли, едет с нами, мы при нем, так сказать, неотлучно…

— А, француз, — прервал Юру страж границ. Ну, тогда — счастливого пути. Вы пройдите в здание аэровокзала, погрейтесь там, в буфете побалуйтесь. Ваш борт на Диксон через полтора часа.

Не Страна ли Чудес?! Впрочем, я ломлюсь в открытую дверь, безусловно мы жили и живем в подлинной Стране Чудес, и чудеса эти не снились никакому Льюису Кэрролу с его полусумасшедшими персонажами!

(Чтобы не упустить из виду, расскажу об одном эпизоде из более поздних времен, также связанном с арктической командировкой. Введенное в феврале 1968 года ужесточение въезда в Заполярье действует, по-моему, и сегодня, в середине 1995 года. Поэтому, отправляясь в очередную северную поездку, я привычно, покоряясь неизбежному, оформлял погранпропуск по месту жительства, в районном отделении милиции. Однажды пришел к начальнику паспортного стола, положил перед ним командировочное удостоверение, подписанное Ниной Сергеевной Филипповой, где были перечислены такие пункты: Надым, поселки Ямала, Гыданского и Тазовского полуостровов, но не успел открыть рта, как раздался зычный рык майора:

— Она что, совсем сдвинутая, эта ваша редакторша? Как она смеет направлять инвалида на Север?! Что, кроме вас, никого не нашла, что ли?! Не, я на такое дело не пойду, не позволю ей над людьми измываться!

Стоило определенных усилий утихомирить его и убедить в том, что я еду по доброй воле да еще за честь почитаю!

Паспортист внезапно стих, ласково потрепал меня по плечу, тут же оттиснул разрешительную печать и сказал с явным удовольствием:

— Ты молодец, между прочим. А я тебе завидую. Не веришь? Думаешь, просто так болтаю? Нет, от души говорю, потому что сам в прошлом был топографом-геодезистом, всю страну обтопал. Лет пятнадцать в одном Забайкалье отыграл. Ты-то сам бывал там?

И его ревность была вознаграждена моим отрицательным ответом.)

Первый этап перелета я старательно обрисовал в письме к Натану — он с меня взял слово, что я буду посылать ему вести с дороги. Видимо, он уже тогда наметил линию руководства начинающим журналистом (и как же эти путевые наброски пригодились потом при написании репортажа для журнала!). Настроение мое с каждым часом становилось все более приподнятым. Под ногами был арктический снег, я снова ходил по нему, пока в ботинках, а не в унтах — их очередь должна была настать на Хейсе.

В Диксон прилетели без задержек, в тот же день. Могли бы следовать и дальше, на ЗФИ, зафрахтованный самолет стоял под парами, однако местное начальство решило дать банкет в честь французского гостя, и продолжалась эта светлая полоса в нашей жизни пять суток подряд, и в гостинице аэропорта, и в здании управления гидрометеослужбы, и в домах радушных хозяев. Программа почти не менялась: шампанское, коньяк, спирт, разведенный «по широте» (более 70 градусов), строганина из роскошных северных рыб — омуля, муксуна, нельмы, крабы, икра, жареная оленина, жареные тундровые грибы, маринованная тундровая ягода-морошка…

Морис с первых часов пребывания в Заполярье стал, по-моему, закусывать исключительно антиалкогольными таблетками, привезенными в Россию в огромных количествах — знал, шельмец, что его ожидает! На него сбегались посмотреть, но не было никакой назойливости, никакой фарцовки, напротив, — его бескорыстно одаривали, пытались всучить «сувенирчик» даже в виде превосходных наручных часов. Он смущался, лопотал что-то благодарственное, угощал всех сигаретами «Голуаз» и «Житан», диковинными для тех лет.

Нас, шестерых советских, принимали не просто за сопровождающих, а за представителей «органов», да и как могло быть иначе в те годы? В каждом иноземце, пусть даже лично тебе симпатичном, виделся потенциальный «шпиён». Мы поначалу яростно отрицали свою причастность к Конторе Глубокого Бурения (КГБ), а потом решили наплевать и забыть. Морис, хоть и не понимал ни бельмеса по-нашенски, тем не менее догадался, что вызывает повышенный интерес, он был весьма смышленый, хорошо понимавший и шутку, и «серьез».

Поутихли банкеты — разыгралась непогода. Когда же появился первый просвет, оказалось, что зафрахтованная машина вовсе не столь уж готова к дальнему, часов на шесть, беспосадочному перелету на Хейса, что на ней почему-то не установлены дополнительные баки для горючего и что вообще летчики не горят желанием лететь на ЗФИ, несмотря на высокое денежное вознаграждение за нелегкий рейс. Словом, возникла неопределенность, грозившая срывом самой затеи. Полярная ночь шла к концу, в двадцатых числах февраля над островом Хейса появится Солнце, а для эксперимента с участием французской аппаратуры и живого француза необходима была абсолютная арктическая тьма на протяжении максимально длительного (исчисляемого, правда, часами) времени.

На имя писателя и историка Н. Я. Эйдельмана ушло с Диксона письмо, начинающееся словами: «Милый дедушка, Натан Яковлевич, вызволи ты мене отседова!» А на имя моей жены полетело сообщение о задержке, содержащее очень памятный ей намек: «Боюсь, что повторится ситуация 1957 года».

Та ситуация и впрямь была необычной. Даже, не побоюсь сказать, уникальной. После первого года зимовки в Русской Гавани и курсов подготовки к Международному геофизическому Году в Москве я должен был лететь рейсовым самолетом в Диксон, откуда меня вместе с грузом для полярной станции обещали забросить в Русскую Гавань на «попутном» ледовом воздушном разведчике. И я застреваю в Диксоне на… На сколько вы думаете? Ну, смелее, не бойтесь ошибиться — все равно ошибетесь! Не верите? Да я и сам бы никому не поверил, если бы это произошло не со мной. Шестьдесят четыре дня — таков верный ответ!

За этот срок в Диксоне и на Новой Земле не раз устанавливалась великолепная погода. Лед в бухте Русская Гавань в ту зиму удался на славу, его толщина превысила метр, ветры ни разу не выносили припай из бухты, и потому тяжелый двухмоторный Ли-2 на лыжах мог безопасно совершить здесь посадку. Все упиралось в желание пилотов, а вот его-то и не было.

Страшно летать над Новой Землей из-за лютых ветров — боры. Страшно садиться на припайный лед, каким бы мощным он ни был. Всегда сохраняется угроза его выноса в море, лыжи плохо скользят по поверхности, усеянной галькой, гравием, песком, принесенным сюда с берега. В любое мгновение может испортиться погода, и тогда экипаж, рискнувший приземлиться в окрестностях Русской Гавани на неподготовленном природном аэродроме, станет пленником Новой Земли на неопределенное время. Самолет может вполне сделаться жертвой ветра, его сорвет с креплений, унесет, укатит, опрокинет, изломает.

Никто не хотел лететь в Русскую Гавань. Я ходил в пилотскую гостиницу, уговаривал летчиков, умолял их, показывал жалостливые радиограммы с полярной станции, в которых перечислялось необходимейшее оборудование, запасные части к барахлящим движкам, колосники к печкам, взамен окончательно прогоревших, лекарства, свежие продукты — все это, начиная с лимонов и лука и кончая добытой на Диксоне стиральной машиной, я успел подобрать и сосредоточить на складе. В одной из радиограмм Миша Фокин, отчаявшийся «заманить» самолет, написал: «Согласны на сброс. На крыше бани разложили матрас. Ждем сброса Каневского в означенную точку». Пилоты посмеялись, похлопали меня по спине, пообещали «что-нибудь придумать» — и не полетели.

Я маялся невероятно. Сперва все внимание и энергия уходили на добывание товаров для зимовки. Затем последовали изматывающие душу погрузки и выгрузки из самолета, таких случаев было не менее пяти: меня срочно гнали с моими грузами на аэродром на льду диксонской бухты, сажали в Ли-2, иногда даже начинали крутиться пропеллеры, и тут же все замирало, мне объявляли, что в Русской Гавани бушует ураган, что у пилотов другое срочное задание, что кто-то рожает на таймырском берегу. И отважные полярные летчики бросались на выручку к роженице, пообещав мне часа через три вернуться и уж тогда-то всенепременно обслужить меня. Через час-полтора я узнавал о том, что при посадке на Таймыре машина врезалась винтами в сугроб, соскользнув с неукатанной полосы и теперь там ждут другой самолет, который вывезет и роженицу, и злосчастный экипаж. Мне придется погодить. Сколько? — А уж это кто же знает, тут Арктика, а не Крым!

Пассажир Каневский озверевал. Поступил на работу в диксонскую бухгалтерию, начислял зарплату сотрудникам гидрометеослужбы, в том числе и себе, «инженеру-географу высшей квалификации». Ходил на всевозможные мероприятия, включая непременные вечера отдыха в местном клубе, фронтон которого украшал лозунг «Дело построения коммунизма — дело рук самих коммунистов!» Терпел умопомрачительное пьянство соседей по номеру в аэрофлотовской гостинице и дал себе слово написать о тех сценах рассказ, но пока слова этого не сдержал. Ходил в добрую погоду через замерзший пролив между самим островом Диксон, на котором жил, и материковой частью поселка Диксон, где размещались и порт, и школа, и больница, и большинство жилых домов.

Так миновало шестьдесят три дня, весь апрель, май и первые числа июня 1957 года. Мне сказали, что на Диксоне появилась машина Ступишина, летчика-истребителя времен войны и Героя Советского Союза, ставшего известным полярным пилотом. Посоветовали поговорить с ним, попросить его сделать рейс на Новую Землю. Михаил Протасьевич выглядел усталым, и было от чего — целый месяц они летали в ледовую разведку, снимали с дрейфующих льдов и высаживали на них очередную смену станции «Северный полюс», отдыхая по три-четыре часа между полетами, грубо нарушая тем все мыслимые нормы и рекомендации.

Он выслушал меня доброжелательно, хотя его штурман, с экзотическим именем и фамилией Генрих Мольян был явно раздражен моим вторжением в их гостиничный номер. Летчик прервал мои стенания и сказал:

— Завтра в одиннадцать. Приготовьте все к погрузке, предупредите Русскую Гавань, чтобы еще раз проверила толщину льда и давала ежечасные сводки погоды. И молите всех богов, чтобы не было тумана или ветра.

Окрыленный, я помчался готовить, предупреждать и молиться, но, видно, войти в доверительные отношения с богами не сумел, потому что в ночь на шестьдесят четвертый день ожидания, который мог бы стать последним, на Диксон навалилась оттепель, и ледовый аэродром вышел из строя. Взлет на лыжах исключался, как исключалась посадка на колесах в Русской Гавани. Пришлось с позором возвращаться в Москву, ждать там начала летней навигации, ехать в Архангельск, садиться там на пароход и плыть на Новую Землю, где так и не дождались ни меня, ни товаров — их пришлось оставить в Диксоне. Одно славно: со мною ехала Наташа, но горечь от несостоявшегося весеннего полета в Русскую Гавань осталась на всю жизнь. И вот снова этот распроклятый Диксон!

Вряд ли у кого-либо есть право кинуть в меня камень за эту нелюбовь к «столице Арктики». Особенно, если учесть новые переживания, свалившиеся на меня через одиннадцать лет, в феврале 1968-го. С каждым днем поездка на остров Хейса приобретала зловещую былую окраску, и Морис, которому я кратко поведал о пережитом здесь, не упускал случая сделать зверское лицо и произнести трагическим голосом по-английски:

— Два месяца и ровно четыре дня, я не ошибаюсь, месье?

Коротая невыносимо долгие дни в аэрофлотской гостинице и видя главную радость жизни в общении с полярными авиаторами, я разговорился с одним из них, летчиком Атабековым, исключительно обаятельным «лицом кавказской национальности». И тут вдруг выяснилось, что именно его экипаж вывозил меня в последний день марта 1959 года со станции Русская Гавань! Я разволновался, начал сбивчиво благодарить его, на что Ментор Давидович отозвался с невоспроизводимым кавказским акцентом:

— Э, какое спасибо! Да и не мне оно, ваше спасибо, а шеф-пилоту нашего отряда Гурию Сорокину, все сделал он. Садился он, взлетал он. Вас тогда, помню, как куколку, закутали и на носилках внесли в фюзеляж. Очень тесно было из-за дополнительных бочек с горючим, нужно было продержаться в воздухе в оба конца часов восемь — не было по дороге подзаправки. Да, теснота такая, что вашей супруге пришлось сидеть прямо на гробе с телом вашего товарища. Ну, конечно, где вам все это помнить, не в том состоянии вы пребывали. Ах, хорошая была та машина, мы ее через месяц, в самом конце апреля, утопили севернее мыса Желания во время высокоширотной экспедиции «Север»! Как утопили? Проще не бывает: сели на тонкий морской лед, думая, что он толстый, шасси ушло вниз, мы повисли на плоскостях, шустро выбрались из кабины, и наша родная ушла под воду, даже всплеска не было!..

Отделались мы, к нашей радости, сравнительно легко, всего тринадцатью днями. 19 февраля нас доставили на вездеходе в бухту, на льду которой одиноко стоял Ли-2. Морис и тут не упустил случая пошутить. Скорчив изумленную рожу, он спросил Юру Тулинова:

— Разве эта штука летает?

«Эта штука» и впрямь никак не хотела взлетать. Мороз был под сорок, и лыжи намертво впаялись в лед. Моторы надсадно ревели, самолет дрожал крупной дрожью, бился в конвульсиях, но не трогался с места. Кто-то крикнул:

— Володя, тащи микрометр!

И бортмеханик, кренясь под тяжестью «микрометра», пудовой деревянной кувалды, тяжело протопал к шасси. Он начал с яростью лупить по лыжам, отрывая их от налипшего снега, и вскоре Ли-2 сдвинулся с мертвой точки. Мы вырвались из диксонского плена.

Волшебный полет над сплошь замерзшим Карским морем, над северной оконечностью Новой Земли с ее мысом Желания и бухтой Наталии (военным аэродромчиком). Стоял полдень, и, невзирая на полярную ночь, было довольно светло, особенно на высоте полета. Я впился в иллюминатор, чтобы увидеть берег, уходивший на юго-запад, к моей Русской Гавани. Меня долго не покидало острейшее желание оказаться сейчас там, увидеть тот лед между берегом бухты и островом Богатым, сторожащим выход в открытое Баренцево море, то самое место, где мы с Толей погибали, да вот погибли не все…

Уже в сплошной тьме самолет подлетал к острову Хейса. Внизу горели сигнальные огни («ушаты» с налитой в них соляркой), очертаний берегов не было видно. Машина плавно покатилась на лыжах, и еще через минуту мы с Михаилом уже обнимались, тискали друг друга и выкрикивали какие-то восторженные слова. Я кричал что-то одобрительное в адрес д-ра Исаака Хейса, американского исследователя Гренландии и Канадской Арктики XIX века. Не будь его — как бы я сейчас здесь оказался!

Можно было бы написать о тотчас начавшейся серии банкетов в честь французского гостя, но этому предшествовало одно деловое свидание. Меня «пригласил» к себе начальник непременного «первого отдела» — вездесущие органы не дремали даже в условиях непроглядной полярной ночи! Отделом командовала дама, в которой я сразу признал милейшую Людмилу Николаевну, бывшую секретаршу начальника Главсевморпути адмирала Бурханова. Восемь лет назад она очень сочувственно отнеслась к моей беде, кое в чем помогла и была неизменно предупредительна. Она и сейчас встретила меня улыбчиво, но изрекла следующее:

— Рада вас видеть, товарищ Каневский, покажите, пожалуйста, вашу справку (то бишь допуск к секретным работам). Нету? А как же вы сюда явились без справки? Почему Боренька Кремер не предупредил вас? Я прекрасно знаю, что вы давно на инвалидности, но это не освобождает вас от необходимости соблюдать правила, действующие на режимном объекте, каковым, к вашему сведению, является обсерватория «Дружная». И не прикидывайтесь, бога ради, несмышленышем, вы отлично знаете все, что надо, сами допуск получали, отправляясь на Новую Землю с вашей супругой. Наташей, кажется, я не ошибаюсь?

Воспоминание о Наташе заметно растопило лед, но ненадолго. Людмила Николаевна продолжала выговаривать мне за безответственность и даже пригрозила выдворить меня с суверенной хейсовской территории. Разговор велся с глазу на глаз, заступиться за меня было некому, да и не получилось бы из этого ничего: начальница уже успела попенять заочно и Михаилу Фокину, и Бореньке, как называла она Бориса Александровича Кремера, ее давнего приятеля. Не имея, что возразить по сути, я неожиданно для себя самого нашелся и задиристо спросил ее, а как же быть тогда с иностранцем Морисом — он-то уж наверняка не обзавелся справкой! Ответ прозвучал такой:

— Нечего ссылаться на француза, он вообще проходит по другому ведомству, а вот вы, уважаемый, идете по нашему, вы — свой, родной. Больше того, я даже не имею права знакомиться с этим господином Майяром, а он ни под каким видом не должен знать о моем статусе здесь.

Я не нашел ничего лучшего, как игриво заметить:

— Ну, тогда я обязательно вас с ним познакомлю, просто как с дамой, он вас пригласит на тур вальса в день Советской Армии, 23 февраля, — наверняка ведь тут будет торжественный вечер с танцами?

И вдруг она перепугалась, начала чуть ли не упрашивать меня не делать этого, лепетала что-то о неприятностях, которые у нее возникнут. Я тут же забил отступного, и очень скоро мы обо всем договорились полюбовно. Мне было сказано «Добро пожаловать!», но пожаловать я имел право лишь на самые невинные объекты в виде жилых домов, столовой и метеостанции. Ни на техническую позицию, т. е. ангар, в котором готовили к пуску и запускали в небо ракеты, ни на радиостанцию, ни в Дом геофизики, ни на станцию наблюдений за атмосферным озоном, ни тем более в святая святых, на радиолокатор и на «телеметрию», наиболее охраняемый в те годы объект, я не имел права заходить. Сразу признаюсь: я побывал абсолютно везде, кроме телеметрии, и, по-моему, Людмила Николаевна была прекрасно о том осведомлена.

В Москву полетела моя ликующая радиограмма: «Я счастлив», и в этих словах содержалась правда, вся правда, и только правда! Задували метели, били в лицо, закрытое матерчатой маской, я задыхался от упругого морозного воздуха, передвигаясь навстречу ветру короткими перебежками между домами, руки в протезах отчаянно леденели, ноги в унтах промерзали, казалось, насквозь (как-никак, а температура опускалась ниже тридцати), и все вместе это называлось счастьем. Кто не поверит мне сейчас, тот никогда не поверит, и побороть такое неверие я не в силах.

Я бродил по острову с Михаилом, посвятившим мне все «свободное» время, с многочисленными новыми друзьями, а тут, в обсерватории, их было свыше ста, не чета какой-либо забытой богом обычной зимовке! Меня возили в безумно тряском вездеходе к красивейшим скалам «Близнецам», на ледник, ничуть не похожий на мой родной ледник Шокальского в Русской Гавани, но тоже ставший мне родным, в ледяное заснеженное море, где стояли впаявшиеся в лед высокие остроконечные айсберги, куда более величественные, чем новоземельские, и тут аж дух захватывало при одной мысли об исполинских айсбергах Гренландии или совсем уж мифической Антарктиды. Ежедневно, когда позволяла погода, я любовался полярными сияниями, но, естественно, главным объектом восхищения стали для меня запуски исследовательских ракет, уходивших на высоты двести и более километров.