Глава третья ЕСТЬ ЗЕМЛЯ НА СЕВЕРЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

ЕСТЬ ЗЕМЛЯ НА СЕВЕРЕ

Почему-то я мгновенно заболел Землей Франца-Иосифа и еще до того как мой очерк появился в печати я исхитрился снова там побывать, на сей раз — на пароходе, летом, чтобы увидеть архипелаг при свете полярного дня. Ребята-ракетчики, с которыми я познакомился в феврале на Хейсе и с которыми возвращался оттуда на самолете, пристроили меня в большую экспедицию, отправлявшуюся на ЗФИ зимовать. На этот раз я не стал просить в Журнале командировку — неловко было, не расплатившись за предыдущую, и я отправился за свой счет. Это ведь недорого — надо было заплатить лишь за железную дорогу Москва-Архангельск-Москва, судно — бесплатно, харч — очень дешево, дешевле московского. Пограничного удостоверения я не добывал, полагая, что под шумок проскочу вместе с большой экспедицией (так и получилось).

Воодушевлению моему поначалу не было границ. Судите сами: полгода назад я доказал всем и вся свое право на возвращение в Арктику; семья и прочее окружающее население начали привыкать к моим вояжам (в промежутке была самостоятельная недельная поездка в Ленинград, в архивы Арктического института), даже тетя Соня махнула рукой и научилась утаивать горестные вздохи; Мишка привыкал к своеобразной «сезонной» безотцовщине, да и безматерщине тоже — Наташа летом уезжала в высокогорные гляциологические экспедиции. Короче говоря, улица передо мною была сплошь зеленая!

Задолго до поездки я уже раззвонил по всем знакомым, что вновь собрался в Арктику. Знакомые, естественно, восторженно охали-ахали, а выезд все задерживался. По мере задержек моя решимость испытывала определенные колебания, временами становилось не по себе от мысли, что можно надолго застрять во льдах или укачаться, и в такие моменты мне уже не хотелось искушать судьбу.

Снова нахлынула на меня тартареновщина, обуяла паника, как и перед зимним полетом. Мне предстоит пересечь на судне Баренцево море с его жуткими штормами либо мертвой зыбью (что ничуть не легче для человека, подверженного неизлечимой морской болезни), многодневная, многонедельная качка — выдержу ли?

Имелась еще одна сторона: непредсказуемость сроков поездки. Судно шло не только на остров Хейса; его экипажу вменялось в обязанность посетить еще несколько точек, особенно те, куда не сумели из-за льдов в предыдущую навигацию доставить уголь и продукты. Следовательно, рейс мог растянуться на сколь угодно длительный срок, не говоря уже о вполне реальной угрозе надолго застрять во льдах. Как, интересно бы узнать, справлюсь я в таком случае с бытом, кто вымоет меня (хотя бы раз в декаду), кто вылечит, если заболею чем-нибудь? Словом, возник тот самый случай, когда становится особо близким и понятным скромное выражение «тесно от мыслей в голове».

Конец терзаниям Тартарена-Каневского положила телеграмма из Обнинска, откуда, из Института экспериментальной метеорологии, и отправлялся на ЗФИ ракетный костяк экспедиции: «Послезавтра надо быть Архангельске тчк сразу выходим рейс». И в тот же вечер, поцеловав тетю Соню (дядя Исай умер незадолго до того), отправив краткое письмо в Крым, где Наташа пасла Мишку перед экспедицией на Полярный Урал, я отправился в знойный, не по-северному, июльско-августовский Архангельск.

Судно и впрямь уже стояло под парами, старенький и не слишком мощный ледокольный пароход «Семен Дежнев», «Семен», или даже «Сенька» на языке членов его экипажа, возглавляемого капитаном с многообещающей фамилией Потеряйло! В порту Бакарица круглосуточно шла погрузка, в которой участвовала вся экспедиция. Визжали свиньи, мычали коровы, которых поднимали в специальных сетях мощные лебедки. Для скотины, шедшей на прокорм зимовщикам, на верхней палубе «Дежнева» были сооружены деревянные загоны-хлевы, тут же лежали тюки спрессованного сена, а ухаживать за животными был призван нанятый в Архангельске скотник. Вот он-то и стал причиной многочасовой задержки.

Когда судно было уже полностью снаряжено в рейс, хватились этого персонажа, без которого, как всем было ясно, выход в море крайне нежелателен. Уход за крупным и в полном смысле слова разношерстным стадом — дело тонкое, и ни один член экипажа ни за какие деньги не согласился бы выполнять эту ответственную (в том числе и материально ответственную) работу. Скотника же — и след простыл! Только что он вертелся на причале, виртуозно материл каждую рогатую либо хрюкающую голову, а тут вдруг исчез. Гонцы-добровольцы ринулись по окрестным шалманам и нашли-таки дезертира трудового фронта, но в состоянии, которое наш замполит в военных лагерях характеризовал так: «Мертвый труп».

Скотника принесли на причал. Он не издавал ни звука, но глаза иногда приоткрывал. С мостика раздался многократно усиленный мегафоном голос старшего помощника капитана, элегантного обаятельного армянина, ругателя и остроумца Владимира Сергеевича Хачатурьянца:

— Расстелите сетку, грузите туда этого скотоложца — и вира помалу!

Тело «скотоложца» медленно воспарило над пирсом и над палубой «Дежнева» и было аккуратно доставлено в заданную точку на скотном дворе. Через несколько часов можно было увидеть этого тщедушного, застенчивого и очень славного мужичка за работой, он старался вовсю и явно переживал случившееся. При этом он был ни в одном глазу, и, по-моему, именно такие люди заслуживают наименования «русское чудо»!

Пишу об этом и вспоминаю почему-то лошадь по кличке Кирюша, жившую на одной из зимовок. Она стала, пожалуй, эталонным явлением для емкого понятия «естественный отбор»: за время пребывания в высоких широтах этот конь — а лошадь действительно была конем — приспособился к ненормальному климату, оброс густой шерстью и даже пристрастился к… мясу морского зверя! Однажды зимовщики увидели такую картину. Кирюша лакомится убитой нерпой, к нему крадучись подбирается «хозяин здешних мест», крупный белый медведь. Увидев диковинного конкурента, ловко расправляющегося с добычей, зверь сперва нерешительно остановился, а затем, как бы махнув досадливо лапой, нехотя ретировался. Кирюша же и ухом не повел!

«Сенька» шел в свой последний арктический рейс. Его построили еще в конце 30-х годов ленинградские судостроители, он был заслуженным ветераном трассы, но к этому добавлялось почетное звание ветерана Отечественной войны. В те годы ледокольный пароход «Семен Дежнев» стал сторожевым кораблем Беломорской военной флотилии, получил кодированное название СКР-19 и в этом качестве работал для фронта, для Победы. В ночь на 27 августа 1942 года корабль принял неравный бой с германским «карманным» линкором «Адмирал Шеер» на рейде острова Диксон, получил две тысячи пробоин, из них чуть ли не половина — сквозных, ниже ватерлинии, семь человек из его экипажа погибли, свыше двадцати дежневцев получили тяжкие ранения. Но его артиллерия, хоть и слабая, изрядно потрепала нервы фашистам, а единственное 152-миллиметровое орудие на берегу нанесло «Шееру» определенный урон, и в итоге фашист, выставив дымовую завесу, позорно бежал из диксонской бухты, из Карского моря, из наших вод.

Четверть века спустя, когда я ступил ногой на палубу этого замечательного корабля, его раны были давно залечены. Судно дважды капитально ремонтировали, с угля перевели на прогрессивное жидкое топливо, обновили все внутренние помещения. Никого из ветеранов военных лет в экипаже не значилось, но главный механик Аркадий Иванович Копылов, с которым я быстро сдружился, рассказывал мне много интересного и о людях, плававших в войну на «Дежневе», и о самом судне, которому после этого рейса предстояло уйти на вечный покой. Через несколько месяцев его продали — увы — на переплавку, и он ушел на смерть своим ходом, в благословенную Италию, чтобы потом, в виде листового металла, «воплотиться в пароходы… и в другие долгие дела»… Но летом 1968 года его еще не списали в утиль, и он отважно шел в коварные льды архипелага ЗФИ. А вместе с ним «шел» я, отнюдь не отважно, однако и без страха, оставленного в Москве. Снова, как в памятном свадебном путешествии 1955 года на «Георгии Седове», я обосновался в твиндеке, на первом этаже двухъярусных нар, в компании зимовщиков полярных станций ЗФИ и ракетчиков острова Хейса.

Баренцево море было удивительно благостным, мелкая волна не причиняла мне никаких неудобств, и я целыми днями торчал «на улице», не просто наслаждаясь, а упиваясь видами полярного моря, полярных птиц и морского зверья, одиноких поначалу, но с каждым часом прибывавших в поле зрения дрейфующих арктических льдов. На одной из льдин спокойно ехал удивительно грязный и жалкий «хозяин» Арктики. Он не шелохнулся даже тогда, когда наше судно пропилило насквозь его льдину, а лишь посмотрел на нас долгим усталым взглядом — видно, перед тем медведь порядочно поплавал в море. Может быть, даже прибыл сюда со Шпицбергена, из-за границы. Когда мы на пятые или шестые сутки «вошли в архипелаг», льды как-то незаметно, но неумолимо, надолго сплотились вокруг. Виной тому были «узкости» — так моряки именуют проливы между островами, вечно забитые льдом, даже в июле-августе. Поэтому к острову Хейса, расположенному в самом центре ЗФИ, пришлось пробираться не без труда.

Удивительное ощущение! Сто лет назад об этой земле не знал ни один человек в мире. Пятьдесят лет назад здесь еще погибали участники многочисленных разноязыких экспедиций, разыгрывались подлинные трагедии, отсюда возвращались на самодельных шлюпках, бросив во льдах полураздавленные корабли. Теперь же сюда полным ходом (11–12 узлов) идет почти современное судно, лишь четыре дня назад покинувшее почти столичный град Архангельск.

Никто на берегу не знал о том, что я «еду» на пароходе, мне хотелось сделать сюрприз друзьям во главе с Мишей Фокиным, с которыми мы распрощались за полгода до того. И эффект был что надо! Когда я выбрался из шлюпки, доставлявшей людей на берег, то постарался подойти к Мише незамеченным, прежде чем меня выдаст чей-либо удивленный голос. Подкрался к нему сзади и спросил:

— Товарищ, вы не знаете, где здесь поблизости Русская Гавань?

Признаюсь, меня едва не растащили на сувениры. Кто-то остроумно заметил:

— Ты что, решил теперь по Арктике автостопом ползать, на всех видах транспорта?!

Ровно сутки, без сна и даже, по-моему, без особых застолий, длилось это хейсовское счастье, а впереди я предвкушал другие радости, связанные с посещением других островов и, если особенно повезет, — самого труднодоступного и легендарного из них, острова кронпринца Рудольфа. На протяжении двух или даже трех предыдущих навигаций льды не пропустили туда ни одного судна, зимовщиков меняли самолетами с Диксона, на самолетах же доставляли необходимые продукты, в крайне скудном, естественно, ассортименте. А вот угля по воздуху не навозишься, его запасы подошли к концу, надежда была на «Сеньку», иначе пришлось бы консервировать полярную станцию и вывозить людей опять же авиацией.

С первой попытки попасть на Рудольф не удалось, и мы пошли к Земле Александры, самому западному острову архипелага, где находилась одна из точек нашего маршрута, станция Нагурская. Ее открыли и назвали так уже после войны. Назвали в честь российского летчика Яна Нагурского (он живет сейчас на родине, в Варшаве, ему уже под девяносто), первого пилота, летавшего в Арктике, — он искал в районе Новой Земли пропавшую экспедицию Георгия Седова.

Успешно разгрузившись возле аэропорта «Нагурская», «Дежнев» выбрался из узких ледяных проливов и посетил остров Виктории, крайнюю западную точку советского сектора Арктики. Там нас встретила крутая баренцевоморская волна, я слег и выбраться на берег даже не мечтал: в отличие от Хейса, где меня бережно спустили в шлюпку, спокойно прильнувшую к борту судна, здесь, на Виктории, люди опускались в лодочку по штормтрапу, веревочной лестнице, свешивающейся вертикально вдоль борта. Было очевидно, что если мы и доберемся до Рудольфа, то вполне может статься, берега мне и там не видать.

Миновала первая неделя блужданий по ледяному лабиринту проливов, миновала вторая, за нею — третья и четвертая, пробиться к самому северному острову ЗФИ не удавалось. Мы мучились во льдах, дробили ледяные перемычки, с трудом выбирались на чистую воду, но лишь затем, чтобы снова застрять во льду. И все-таки капитан Потеряйло изловчился, проделал обходной зигзагообразный путь и вплотную приблизился к западному берегу самого северного, самого страшного и самого легендарного острова Земли Франца-Иосифа — острова кронпринца Рудольфа.

Впервые этот остров увидели в 1874 году первооткрыватели архипелага, участники австро-венгерской экспедиции на судне «Тегеттгоф». Позже здесь зимовали экспедиции, стремившиеся отсюда достичь полюса, но потерпевшие фиаско: итальянская герцога Абруццкого в 1900 году и американская — под началом Фиала в 1903-ем. Сюда направился 15 февраля 1914 года в свой последний путь лейтенант Георгий Седов.

Вот тут-то, когда я глазел в иллюминатор на черные базальтовые утесы Рудольфа, и пришло это, мучительное…

Трудно передать те чувства, которые мною овладели: в них была и горечь, и печаль, и громадное сострадание к смелому и сильному человеку, погубившему себя и поставившему под удар других во имя славной, но обреченной на неудачу идеи. Уже тогда я думал о том, что когда-нибудь постараюсь написать об этих чувствах[4].

К тому времени, после изучения всей литературы об экспедиции Седова, у меня уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что не был он «великим арктическим путешественником», что его главный план — достижение Северного полюса — никак не мог завершиться успехом, что его имя было незаслуженно высоко поднято.

Георгий Яковлевич Седов несомненно был яркой личностью. Мужественный, волевой, целеустремленный морской офицер, умелый и самоотверженный полярный гидрограф. Но одновременно — чересчур эмоциональный, легко возбудимый, трудно управляемый человек. Его нервозность и непоследовательность неоднократно проявлялись и при подготовке экспедиции, и в ходе плавания, и на зимовках. Отсутствие организаторского таланта и полярного опыта, самоуверенность, приправленная ура-патриотическими лозунгами, просто-таки удручающая некомпетентность начальника, не потрудившегося даже ознакомиться с картой архипелага Земли Франца-Иосифа, будущего места своего старта к полюсу, — все это привело к тому, что экспедиция оказалась проваленной и гибельной для самого Георгия Яковлевича.

Вместе с тем научные достижения экспедиции бесспорны, как бесспорны и заслуги Седова-гидрографа. Его наблюдения на Новой Земле и Земле Франца-Иосифа, его походы в сопровождении кого-либо из матросов по новоземельским ледникам и берегам островов, где он вел геодезические и топографические измерения, уточнял географическую карту, открывал безымянные заливы и мысы, — все это существенно расширяло весьма скудные в то время сведения об Арктике. Значительный вклад в науку внесли и другие участники экспедиции: геолог М. А. Павлов, бактериолог П. Г. Кушаков, фотограф и художник Н. В. Пинегин и гидрометеоролог В. Ю. Визе, в будущем крупнейший ученый, историк-летописец Арктики, выдающийся знаток ее климата и вод, первый ледовый прогнозист мира. Началом своего становления как исследователя он всегда считал участие в той экспедиции.

Однако главной целью Седова был Полюс, и только он! Седов был прямо-таки одержим идеей водрузить в этой заветной точке российский флаг. Весной 1914 года вместе с матросами Григорием Линником и Александром Пустошным начальник экспедиции вышел в маршрут, названный им походом к Северному полюсу. Его дружно отговаривали: он уже тяжело болел цингой, здоровье обоих матросов также было подорвано двумя зимовками, а впереди лежал путь в тысячу километров туда и столько же обратно…

Вот он, мыс Аук, место последнего пристанища Седова. Сюда матросы Линник и Пустошный доставили на нартах тело своего начальника, умершего на морском льду, на таком же в точности ледяном поле, какое режет сейчас носом наш «Дежнев», в нескольких километрах от острова. Матросы сделали каменную могилу, установили крест из лыж, положили сверху андреевский флаг, тот флаг, который мечтал водрузить на полюсе Седов. Обрывки этого флага обнаружили полярники острова Рудольфа в 1938-ом году. Седов умирал, не отрывая глаз от компаса. Уже бредя и не в силах подняться с нарт, продолжал настойчиво направлять своих спутников на север, и только на север.

Кто же он был, Георгий Седов? Герой, отдавший жизнь за идею? Просто фанатик? Сжигаемый честолюбивыми помыслами авантюрист-неудачник? Что можно сказать о человеке, который вышел в путь к полюсу смертельно больным (и знал об этом), взяв с собою двух матросов и провиант лишь на дорогу «туда»? Матросы были малограмотны, не умели ориентироваться на местности и погибли бы тотчас, выйди они за пределы архипелага в открытый Ледовитый океан. Они добровольно пошли за любимым начальником, но ведь сам-то он знал, что уже никогда не вернется, что губит двоих ни в чем не повинных людей. (Матросы выжили — их спасла случайность, счастье, что сохранились проложенные ими следы, по которым они, едва живые, добрели до судна после смерти Седова.)

Еще совсем недавно я без колебаний осуждал его. А вот сейчас, стоя на палубе ледокольного парохода и видя черные базальтовые скалы острова Рудольфа, как-то не могу бесповоротно обвинить человека с такой безысходно горькой судьбой. Что ни говорите, а все же «безумству храбрых поем мы…», пусть не славу, но что-то безусловно «поем»!

Мысли выстраивались, сверлили мозг, потом безнадежно сбивались и вносили сумятицу в душу, потому что были они не только о судьбе Седова, но и о моей собственной судьбе, и кое о чем размышлять было болезненно тяжко, даже невыносимо… А тут еще надолго застопорился «Сенька», возникла нехватка пресной воды. Хорошо, что, как бы по инерции, продолжалось лето, которого, строго говоря, в сентябре под этими широтами быть не должно, и удалось с помощью пожарных шлангов закачать немного солоноватой воды из озерка в центре солидного ледяного поля.

Рудольф был рядом, как я уже говорил, — в тех самых двух-трех километрах, которые в марте 1914 года лежали между умирающим Седовым и местом его упокоения. Тогда двум матросам удалось выбраться на сушу, удастся ли нам — никто сказать не мог. При этом «нам» вовсе не означало «мне», потому что надежда на благополучный сход на берег была воистину призрачной. Так оно и вышло. После недельного стояния во льдах пароход вырвался на чистую воду и заколыхался на волне в нескольких сотнях метров от полярной станции. И колыхание это было столь значительным, что все мои расчеты рушились на глазах.

Здесь, как и у острова Виктории, люди с большим трудом спускались вниз по веревочному шторм-трапу, шлюпку захлестывала вода, на берег приходилось ловко выпрыгивать из нее, и у меня, соответственно, не оставалось никаких шансов попасть на легендарный остров. Однако именно это обстоятельство побуждало к попытке использовать, быть может, самый последний, единственный шанс, и я отправился к старпому.

Владимир Сергеевич безвылазно торчал на верхней палубе, руководя непростой разгрузкой. Только что едва не перевернулся кунгас с ящиками и бочками, влезать сейчас в старпомовскую жизнь с «разговорчиками» было бы поистине неразумно, и я терпеливо ждал момента. Ко мне присоединилась буфетчица Зоя, по ее повадкам я с грустью понял, что сейчас она начнет просить Владимира Сергеевича о том, о чем собирался клянчить я. Пришлось рискнуть и начать первым.

Выслушав мою просьбу, старпом молча покрутил пальцем у виска. Это разозлило меня, и я стал демонстрировать ему все телодвижения, с помощью которых я намеревался слезать вниз по штормтрапу. Протезы я снял заблаговременно, мне закатали рукава телогрейки, и я показал «на пальцах», как собираюсь действовать. Только бы, мечтательно добавил я, кто-нибудь обмотал меня вокруг пояса страховочным концом (пришлось даже пижонски перейти на морскую терминологию и употребить «конец» вместо вульгарной «веревки»). Старпом Хачатурьянц, кавказец этакий, тотчас взорвался:

— Вокруг пояса, говорите? А может, сразу вокруг шеи? И слабину не вытравливать, опускать на туго натянутом аркане, чтобы меньше мучились? А что, идея мне нравится, надо с мастером посоветоваться («мастер» — это на их жаргоне «капитан»), думаю, не откажет, одним едоком меньше на борту будет!

Но я заметил, что гнев его напускной, а стоящие поодаль матросы слушают меня сочувственно и даже дают понять, что, мол, правильно мыслишь, кореш, мы сейчас тебя привяжем и смайнаем в шлюпку в лучшем виде, ты только не отставай от чифа (то бишь старпома), уговори его, а то вон, видишь, эта дура толстомясая тоже проситься на берег собирается, а с нею хлопот поболе, чем с тобой! (И точно, Зойкина попытка оказалась крайне неудачной, страховщики не удержали ее, уронили в шлюпку метров с полутора, и она здорово ударилась о борт лодки.)

Я приготовился начать бесконечный страстный монолог о Георгии Седове и его смерти, о воздушной экспедиции 1937 года, взлетавшей отсюда, с ледникового купола острова Рудольфа на Северный полюс, о великих традициях и моих все возрастающих интересах, о тяжелом моем детстве, нелегкой юности и совсем уж собачьей жизни последних лет, как вдруг старпом рявкнул:

— Да вяжите его, будь он неладен!

И меня повязали. Обмотали вокруг пояса толстенный канат, я перебрался через фальшборт, прочно встал ногами на верхнюю деревянную перекладину трапа, вертикально свисающего вдоль борта, просунул культи под веревочные «перила» и начал уверенно спускаться. Двое наверху потихоньку отпускали страховочную веревку, еще двое, стоя в шлюпке, тянули вверх руки, чтобы перехватить меня за ноги, за торс, а затем бережно вынесли на берег. Все прошло великолепно, подъем на борт тоже протекал без приключений, так что все были довольны, а я, по уже складывавшейся традиции, счастлив!

Остров Рудольфа был весь в сентябрьских снегах, из надувов торчали черные каменные обломки. В глубь берега уходил высокий и крутой ледниковый купол, сливавшийся с низкими белесыми облаками. В 1937 году с этого ледника, тяжело отрывая от липучего снега лыжные шасси, пилоты нескольких четырехмоторных самолетов и двух машин полегче уносили на полюс папанинскую экспедицию. Отсюда в том же году вылетали в сгущающуюся полярную ночь экипажи, тщетно искавшие исчезнувшую еще в августе машину Сигизмунда Леваневского. (Тогда, в 1968 году, я представить себе не мог, что со временем, погрузившись в историю жизни Леваневского, неожиданно для себя найду много «седовского», гибельного в судьбе этого талантливого и, к несчастью, тщеславного человека.)

Почти целый день я бродил по окрестностям полярной станции, самой северной в мире, если не считать дрейфующие. Подолгу разглядывал обосновавшийся среди базальтовых глыб своеобразный музей былой техники, наземной и воздушной: останки автомобиля ГАЗ, трактора ЧТЗ, моторов к туполевским самолетам той полюсной шмидтовско-папанинской поры. Тем временем заканчивалась выгрузка тридцати тонн угля и других грузов для рудольфовцев. Меня радушно покормили и обогрели в домике полярной станции, подарили кое-какие реликвии архипелага (например, спички начала века — принадлежность одной американской экспедиции, рвавшейся на полюс), и, бережно приняв меня на борт, «Дежнев» стал сниматься с якоря.

Неумолимо накатывала зима, сентябрь перевалил за середину, мы же, кажется, застряли основательно. «Семен Дежнев», я говорил уже, был судном старым, тридцатилетним. Почти треть века он оставался в Арктике как бы на вторых ролях на фоне мощных и сверхмощных, в том числе уже появившихся атомных ледоколов. Но ведь и такие роли можно исполнять с блеском, что «Сенька» и делал на протяжении всей своей многотрудной, героической, а порой и трагической жизни. Пароход развозил грузы по дальним зимовкам, работал на промысле тюленя в Белом море, зимой, в арктическое межсезонье, ходил в Лондон, Амстердам, порты Скандинавии. Стал даже киногероем — снялся в фильме «Красная палатка» в роли итальянского судна «Читта ди Милано», плавучей базы экспедиции генерала Умберто Нобиле.

«Мы не от старости умрем — от старых ран умрем»! Эти слова Семена Гудзенко, пророческие для него самого, стали эпитафией и к судьбе тезки поэта, ледокольного парохода «Семен Дежнев». Но пока судно еще жило и боролось со льдами, его предпоследний, предсмертный рейс продолжался, и нужно было с честью вернуться из него, хотя бы для того, чтобы законно уйти под итальянскую автогенную резку!

На обратном пути «Семен» попал в сплошное поле дрейфующего льда шириной в тридцать миль (об этом донесла воздушная ледовая разведка). Больно было смотреть, как пароход отскакивает от каждой мало-мальски солидной льдинки, с каждым часом утрачивая качества ледового бойца: по мере сжигания топлива, по нескольку десятков тонн в сутки, судно делалось все легче, все выше поднимались из воды его борта, все меньше становилось его давление на окружающие ледяные поля.

Не по «Сеньке» оказалась ледяная шапка, перекрывшая проливы, заливы и само Баренцево море. Значит, надо обмануть стихию, пойти на хитрость, на обходные маневры. И эта уловка удалась. Судно пошло замысловатыми зигзагами, ведомое ледовой разведкой. Уже на подходе к материку мы каким-то образом царапнули корпус и до самого Архангельска шли, набрав морской воды между первым и вторым дном. Но к вечеру 23 сентября, на тридцать восьмые сутки плавания «Дежнев» уверенно вошел в Северную Двину и мягко ткнулся левым бортом в причал знаменитой Красной пристани (когда-то — Соборной). Отсюда выходило во льды столько славных, столько выдающихся экспедиций, сюда же они и возвращались, вот только не все. А пароход «Дежнев» вернулся из рейса, затянувшегося на пять с лишним недель вместо ожидавшихся двух-трех, вернулся действующим ледокольным кораблем, а не дряхлым пенсионером, пускай даже почетным!

Едва приехав в Москву, я засел за очерк, который так и назвал: «Подлежит списанию». Писал с превеликим азартом, размашисто, включая в репортаж и науку, и всевозможные морские байки, и разнообразные раздумья. К моей несказанной радости, в журнале приняли текст сразу, не заставив переделывать, правда, велели решительно сократить объем. Летом следующего года очерк увидел свет и вскоре был неожиданно для автора высоко оценен: его признали в числе четырех других работ лучшим материалом года, мне было выдано пятьдесят рублей наградных, и на задней обложке «Знание — сила» появилась моя физиономия. Из краткого сопроводительного текста явствовало, что отныне наш читатель имеет дело с мужественным инвалидом I группы, который, несмотря на… и вопреки… продолжает жить и даже лауреатствовать (в масштабах означенного журнала)!

Портрет и комментарий к нему привели к знакомству, о котором необходимо рассказать отдельно. И озаглавить этот сюжет так:

ЛЕЖАЧЕГО БЬЮТ!

Однажды в телефонной трубке раздался звонкий голос:

— Зиновий Михайлович, мне ваш номер дали в журнале «Знание — сила». Тут как-то мне попался в руки экземпляр с вашим изображением, я все про вас прочел и хочу предложить вам познакомиться со мной. Я тоже инвалид, не такой, как вы, совсем другой. Нахожусь сейчас в командировке в Москве, гостиница «Урал» на улице Чернышевского. Прямо как выйдете из метро «Площадь Ногина», садитесь на троллейбус 25 и дуйте до Земляного вала. На втором этаже меня найдете, меня тут, слава Богу, всякая собака знает!

Спросите Гуськова Геннадия, и все. Давайте прямо сейчас, ладно? Мне обычно никто в моих просьбах не отказывает.

Я поехал.

На ковре, покрывавшем пол гостиничного номера, лежал на животе молодой человек с приятным лицом, умными большими глазами, аккуратной рыжеватой бородкой и усами. Обе его безжизненные ноги были как бы сплетены в кожаный корсет-гетры на шнурках. Правая рука была столь же безжизненно вытянута вдоль тела, левая — неестественно вывернута, и живы на ней лишь пальцы, бойко шевелящиеся, хватающие то карандаш, то папиросу, то трубку стоящего рядом на полу телефона. Зазвучал молодой задорный, даже задиристый голос:

— Что, Зиновий Михайлович, не ожидали такое русское чудо-юдо увидеть? Ладно, ладно, не убеждайте меня, будто я жених на славу! Лучше скажите, вы ко мне на троллейбусе ехали от метро? В окно глазели? Город видели, людей… А мне все не везет. Как привезут на поезде, вынесут носильщики, впихнут в такси на заднее сидение — и конец, еду впотьмах, тычусь мордой в стекло, а дотянуться не могу, ничего не вижу. Потом меня у порога гостиницы выгружают, сносят в вестибюль, кладут на мою вечную спутницу-тележку на подшипниках и катят до лифта. Затем по коридору, в номер, на пол — и гуляй, Гена!

Я четверть века лежу, с восьми лет — полиомиелит. Жил в Саратове, отец был шкипером на Волге, потом он умер, а я сразу после войны заболел. Мать умерла, меня увезли в Воронеж, в богадельню. Ну, в интернат для престарелых и больных. Пенсия у меня пять рублей. Да нет, ничего я не путаю, пять. Кормят на 84 копейки в сутки, одевают. Меня-то просто — на много лет хватает и обуви не надо! Так что расходы лишь на курево и на женщин!

Встрепенулась Марь Иванна, пожилая санитарка из интерната, сопровождавшая Геннадия:

— Ох, и шутник он, прости Господи! Все шутит, все озорничает, у нас в дому, в Воронеже, нет лежачего тяжелее его, а он, видишь, шутит себе, прибаутки сыпет, красавец наш!

— А как же иначе, — снова вступил в разговор Геннадий. — Меня все друзья болтуном считают, и верно — я болтун, но не трепач — улавливаете разницу? Однако соль не в этом (позже я понял, что это любимая присказка Геннадия Григорьевича Гуськова, особенно, когда он хочет от «болтовни» перейти к делу).

А в чем соль, Гена пояснял мне на протяжении добрых десяти лет, наведываясь в Москву, и всякий раз я приходил в волнение, в восторг, в негодование. Попробую передать все, что испытываю, его собственными словами, благо, я много за ним записывал и даже опубликовал кое-что в столичных журналах. Вот его растянувшийся на годы рассказ.

— У меня, между прочим, уже есть профессия — двигателист. Каково, а? Двигаться даже ползком не в состоянии, а о двигателях внутреннего сгорания брошюру написал, вон издательство «Знание» выпустило, сейчас накарябаю вам дарственную надпись. Иногда ртом пишу, как Владислав Титов, всем известный, иногда левой рукой, пока не устанет. Учусь в Воронежском политехническом институте, все никак с четвертого курса не слезу, они меня заставляют черчение сдавать, а я — ну никак не могу чертить, опрокидываю тушь, срываю линии и фигуры. Вообще-то я с черчением до поры до времени справлялся, по месяцу на лист уходило, однако сейчас пошли очень сложные задания, не одолеть. Пальчиками рейсшину зажимаешь, правую руку-колоду как груз используешь, в зубы рейсфедер берешь — это ужас кромешный, подвиг, можно сказать! А что? Подвиг и есть, только соль, понятно, не в этом.

Пусть без диплома, но стал я изобретателем, сумасшедшая должность — это все окружающие понимают, а мы, психи, того не осознаем. Лежу на брюхе в четырех стенах и придумываю новые двигатели, то в одиночку, то с приятелями по переписке, тоже инвалидами. Но и здоровые тоже вьются вокруг, помогают, а то и воруют мыслишку-другую, не без того в родном государстве. Дружок Ваня, без одной руки, женился, вышел из богадельни на волю. Мы с ним задумали оригинальную модель мотора к «Запорожцу». А то до чего доходит — они (власти, партия, хозяйственники. — Примеч. З.К.) удумали на валюту «Запорожец» строить, понравилось с «Фиатом»! Рады даже все потроха машин ввозить из-за границы, а тут мы с Ваней у них вовсю под ногами стали путаться, чуете?

Нам миллион рублей надобен для опытного образца. У вас нет знакомства с академиком Артоболевским, он ведь президент общества «Знание»? Мне обещали аудиенцию у него, да обманули. Он аналогичными вещами занимается, шагающими машинами-механизмами. Вы же полярник, должны бы заинтересоваться моими вездеходами — незаменимая вещь для тундры. Давайте, познакомьте меня с вождями Главсевморпути. Как нет? Главсевморпути нет? Давно? С 1962-го? Что они, остолопы, сдурели что ли, такую организацию разгонять?! Вот суки рваные…

— Завидую вам ужасно — всего-то делов, рук нет! В любой момент можете себе Крукенберга сделать, ходите-ездите куда хотите, людей на улицах наблюдаете. А я себя, как в зоопарке ощущаю. Нет, я уж не о клетке говорю, о публике. Это надо видеть, когда меня в такси загружают либо оттуда вынают. Знаете, как девушки на меня заглядываться начинают — ни одна не пройдет мимо, чтобы не оглянуться (смеется), ужас до чего любопытны, хоть билетами на меня торгуй (хохочет)! А чего, спрашивается, глазеть, лучше бы помогли грузить-выгружать меня, тут лишь двое мужиков и то с трудом справляются. Вот в мотеле на Минском шоссе, между прочим, лафа: там здоровенные парни-шоферы ночуют, никогда не откажутся помочь моей бедолаге-няньке.

— Не приходило ли вам в голову, что у нас в Советском Союзе нет Общества инвалидов? Общество слепых — пожалуйста, общество глухонемых — с нашим удовольствием, а вот объединяющей и направляющей силы (подмигивает и хохочет) нет. Слепых-то всего тысяч двести, а нас?! В любой стране примерно три процента населения — инвалиды, т. е. у нас, значит, не менее 6–7 миллионов. Я и название уже придумал: ВОИН, Всесоюзное общество инвалидов, а одновременно — «Воронежский инвалид», это мы у себя уже вроде организовали, будем выпускать ареометры — измерители плотности жидкости. Там у нас и безрукие, и безногие, и парализованные, а я над ними как бы мозговой центр. Зарабатывать начали, по сто, по сто пятьдесят даже, и мне выделяют определенную сумму, когда — пятьдесят, когда — семьдесят. Ну, мне-то они ни к чему, я сестре в Саратов отправляю, у нее трое детей и муж-алкаш, недавно она его выгнала. Вот у Шолохова был в Вешенской, он меня на крыльце своего дома принял и обещал в Верховном Совете слово замолвить за нашего ВОИНа. Как думаете, не забудет с запоя?

— Часто ли в Москву катаюсь? Довольно часто, обком комсомола не жмется, выписывает молодому энтузиасту-изобретателю командировки. В Минавтотранс наведываюсь, в Серпухов, на завод мотоколясок — там сейчас на базе их модели одну мою тележку для инвалидов обкатывают, на электронике. Моя модель, конечно, гораздо лучше, я ведь самое главное знаю — нужды и особенности потребителя, а они — только железки, и все. Но денег нужно — прорва! Я и так всю пенсию, до копейки, в эти дела вкладываю, хорошо — пяти рублей не жалко! Важные люди всегда спрашивают, сколько я получаю, ужасаются, кричат, что это безобразие, но ни один еще действенно не помог. Но, прямо скажу, характер у меня сволочной, упрямый, наглый. Только я наглых сам не люблю, и для себя держу в мозгу словечко «дерзкий». А что — дерзкий, дерзающий, дерзновенный, можно уважать!

Обижаю людей. Да и не всегда по делу. Порой просто за то, что он чиновник. Привезли меня как-то в ЦК КПСС, положили на пол, спустился ко мне в вестибюль инструктор Отдела машиностроения, склонился эдак участливо над инвалидом, дескать, в чем нуждаетесь? А я ему снизу вверх: «Миллион нужен на испытание мотора в Перми», он и отшатнулся, прям бежать стал, а я вслед кричу: «Поживи денек в богадельне, не один миллион запросишь!» Потом стыдно сделалось, мужик-то он толковый, невредный.

— Вы когда-нибудь видали кошку, которой дверью хвост прищемили? Она тигром становится, ей-богу, любого может когтями насмерть порвать, такой силищей наливается! Вот я и подумал о себе, будто я эта самая кошка, и прищемили меня на всю жизнь, жизнь сама и прищемила. Бьюсь за инвалидов, руками ребят из интерната соорудил управляемую кнопками коляску, так директор велел за мой строптивый нрав и за то, что я на него, вора, жалуюсь в обком, эту коляску изломать, да еще вырвать с мясом телефонный шнур из розетки в моей комнатенке. Свои пять или десять лет за воровство он, правда, получил, но персонального «автомобиля» я лишился навсегда.

Честно скажу, тут я хотел все дела свои земные завершить. Стал обдумывать способ. Ни на подоконник влезть, чтоб вниз со второго этажа броситься, ни в петлю голову просунуть никак невозможно: тут двое, как минимум, мне помогать должны, а где взять охотников? Начал было снотворное собирать, однако вскорости осознал, что за меня дурака девок-санитарок в тюрьму упрячут за недогляд, пожалел я их.

— А как, по-вашему, жалость — это плохо? Небось, в школе проходили об этом отрицательном чувстве? А я уж теперь и сам не скажу, хорошо оно или плохо. Подаяний жалостливых боюсь ужасно. Как-то вынесли меня на солнышко к ограде богадельни. Начал я кепку с башки сдирать — у меня там всегда карандаш и блокнот для записи умных мыслей. Сбросил кепарь — и вдруг в нем мелочь зазвенела: это прохожие пошли гривенники сбрасывать! Стал я на них орать, да так грубо: «Чего, жлоб, медяками отделываешься, давай уж на бутылку, курва!» И что вы думаете — один вернулся, в кармане начал рыться, трешку искать. Эх, как же я его шуганул тогда знатно! Но он успел трешку кинуть прямо на землю, мимо кепки, и я ее не поднял, верите ли, Зиновий Михайлович? Нет, не поднял, часто вспоминаю ту картину — и не жалею.

— Вы журнал «Изобретатель и рационализатор», конечно, не читаете? Ну, и напрасно, там уголок юмора есть, вы бы оценили. Говорят одному чудаку: «Опять ты вечный двигатель изобрел?», а он им: «Да какой, к матери, вечный — все время ломается»! Здорово, правда? А вы, к слову, Арона Кобринского знаете? То есть как это лично не знакомы — он же член редколлегии вашей «Знание — сила», где вы лауреат?! Он кибернетик, довольно знающий, занимается биотоками, биоэлектрические протезы для вас же сочиняет, только хрен-то ему давали бы средства на помощь инвалидам — он на войну вкалывает, вот в чем соль! На какую войну? Да на манипуляторы для атомных производств. А на инвалидов ему дают крохи, отходы.

— Сколько же это лет мы с вами не видались, года три, да? О, сейчас я вас рассказиком распотешу. Надумал я бежать из богадельни, куда-нибудь поюжнее, на Украину, там люди добрее. Сговорился за бутылку с водителем самосвала, и он меня в кузове повез. Но ведь это для нашего гада-директора — ЧП, неприятности по партлинии, он и бросился за мною в погоню на милицейском ГАЗике с дружком своим, костоломом из УВД. Да еще КГБ подключили к поиску. Кто-то дал им наводку, и нас догнали. Выволокли меня на землю, директор в сторонку отошел, а мильтон прикрыл лицо и давай меня, лежачего, пинать ногами. Не скажу, что больно, но унизительно — страшно! Конечно, я им все в рыло проорал, что хотел, и они в итоге растерялись, поняли, что так или иначе неприятности возникнут, а убить побоялись.

Чуть не забыл. Меня, как словили тогда с милицией, на двое суток в настоящую тюрьму упрятали, прямо к уркам. Там теснота была, на каждые нары — по два кандидата. А мне-то — полная лафа: особого места не треба, все равно на полу лежать! Да и гордиться есть чем, я читал где-то, что в нашей стране всякий порядочный человек должен хотя бы раз пережить арест и тюрьму. Верно ли — не скажу, но соль не в этом.

В середине восьмидесятых годов связь с Геннадием Гуськовым прервалась. Он все-таки покинул интернат и обосновался где-то на Украине, на границе с украинским же Крымом, то ли на Черном, то ли на Азовском море. Ему помогли приобрести хату-мазанку, кто-то из приятелей стал его опекать. В Москву он выбирался все реже и реже, и мы лишь изредка переговаривались по телефону. Потом наступили времена, когда любые поездки и любые междугородные разговоры сделались невозможными из-за дороговизны. Но думаю я о нем неотрывно.

Не ходит по земле, даже не ползает. Позвоночник его совершенно деформирован, шея — тоже. Уходит зрение, вылечить зуб — проблема из проблем: просто сами представьте себе, как «подобраться» к такому пациенту. От чуть ли не полувекового лежания появились хронические болезни печени и почек. Из 26 степеней свободы, которые, кажется, по расчетам физиологов и кибернетиков, свойственны человеческой руке, Гене отпущены сущие крохи. А он живет (если живет…) так полноценно, такой насыщенной жизнью, о которой может мечтать самый здоровый человек на свете!

Под впечатлением от Геннадия, под его воздействием я, как ни покажется странным на первый взгляд, словно… ожесточился: стал куда непримиримее, чем прежде, реагировать на чужие жалобы, не говоря уже о поистине вселенском нытье, которое, увы, столь свойственно моим соотечественникам (достаточно напомнить вой — другого слова не подберу — по поводу высоких цен и прочих материально-бытовых несовершенств). Эх, если бы такие, как Геннадий, могли служить наглядным пособием для остального, куда более благополучного человечества! Но нет, не служат…

Так хочется им всем крикнуть: «Люди без двух ног живут, без двух рук живут и не тужат, а если тужат, то про себя, но не на публику. А еще есть слепые, парализованные, а еще есть на свете Гуськов Геннадий, понял, нытик ты этакий?!»