Отрывки из незаконченных глав
Отрывки из незаконченных глав
Однажды я прочел у Чехова в некрологе, посвященном великому путешественнику Николаю Михайловичу Пржевальскому, о симптомах «той доброкачественной заразы, какая неминуемо распространяется по земле от подвига». Прочел и крепко задумался над признаками этой воистину «высокой болезни».
«Слова у нас до важного самого в привычку входят, ветшают, как платье…» Слово «подвиг» не просто затерто и превращено в некое литературно-историческое «бу» — оно принижено и опошлено стараниями людей чванливых, недалеких, несправедливых, которые способны награждать этим словом и себя, любимого, и других, столь же неправедно любимых. Слово «подвиг» я тщательно избегал употреблять на протяжении десятилетий. Я истреблял его в собственном тексте, просил делать то же своих редакторов, ядовито подчеркивал его в чужих творениях.
Появились десятки клишированных «подвигов»: подвиг спортсмена (залечив сломанную ногу, прыгнул в высоту, повторив прежнее достижение); подвиг строителя (уложил на сорок кирпичей за смену больше, чем заокеанский каменщик Джо Дебилл); подвиг учителя (за сорок лет преподавания выпустил в свет много меньше хулиганов и двоечников, чем мог бы, если учесть слабый престиж и малую зарплату педагога); подвиг продавца (окликнул покупателя, забывшего на прилавке сверток с колбасой, предварительно нарезанной с недовесом…).
Ерничаю, понятно, и слышу собственный же громкий голос: «А как же, по-твоему, прикажешь называть свершаемое мужественными, волевыми, порядочными, честными, терпеливыми людьми?» А вот так и называйте, говорю в ответ, мужественными, волевыми и т. д. Награждайте орденами за мужество, денежными премиями за профессиональное мастерство, почетными званиями за выслугу добросовестно прожитых лет, квартирами и автомобилями особо отличившихся на том или ином поприще, а вот подвиг, Подвиг не нуждается в вознаграждении, он «по определению», как говорят физики-математики, бескорыстен!
Как-то в одной из телепередач популярного цикла «Что? Где? Когда?» прозвучал вопрос, связанный с подвигами Геракла. Поскольку за очистку авгиевых конюшен Гераклу было заранее обещано заплатить «натурой» — скотом, то участники передачи решили, что совершенное Гераклом никак не вправе входить в понятие «подвиг» — за него не берут ни денег, ни «натурой»! Как меня порадовал их ответ! Действительно, у эллинов по отношению к величайшему герою Древней Греции употреблялось слово Dodekathlos, что означало деяние, служение, но никак не подвиг.
Что же получается? Как быть с подвигами на войне? Ведь там люди получают вознаграждение, сугубо материальное, за все, что делают, за храбрость и трусость, за безмятежное пребывание во втором эшелоне и нескончаемые обстрелы-бомбёжки, атаки и контратаки. К этому прибавляется еще своеобразное трудовое соглашение под кратким словом «присяга», обязывающее воина к соблюдению верности долгу, в каких бы жутких обстоятельствах он ни оказался. Хорошо, а та же Арктика-Антарктика, уникальный природный полигон, где и без всякой войны-стрельбы испокон века отрабатываются лучшие качества личности: мужество, выдержка, самоотверженность, самопожертвование?
Два последних слова в конце концов подвели меня к формулировке (в самом первом приближении) подвига как сложного нравственного понятия. Подвиг, решил я, должен быть непременно связан со смертельным риском во имя других — вот два необходимейших и, быть может, совершенно не достаточных условия для того, чтобы называть этим емким словом поступок храброго и рискового человека. Альпинист храбр, но он лезет в гору в первую очередь ради себя самого. Милиционер и пожарный действуют в опасных ситуациях по служебному долгу. Не умеющая плавать мать бросается в воду за собственным ребёнком — это не «подвиг матери», но если за чужим — бесспорный Подвиг Женщины. Словом: если у человека есть возможность постоять в сторонке, либо добровольно ринуться в смертельный огонь во имя чьей-то чужой жизни, и он бросается «на амбразуру», чаще всего с голыми руками, не успев принять мер личной безопасности, — он совершает героический поступок, имеющий право называться подвигом.
По всему по этому я резко возражаю, когда в приложении ко мне звучит слово «подвиг», — ничего подобного я никогда не совершал. Ничем не смог помочь другому, Толе Афанасьеву, когда мы с ним замерзали на баренцевоморском льду. Я спасал исключительно себя самого, и здесь никакие слова о подвиге, мужестве и верности долгу не уместны.
Попутно мне пришла в голову мысль, вряд ли такая уж умная, однако любопытная: а ведь это хорошо, когда у тебя нет выбора, тем более в таких серьезных делах, как жизнь и смерть, например. Не нужно ломать голову, опасаться сделать промах, совершить «не то», бояться, что в следующее мгновение придется кусать локти! В этом отношении, по-моему, должны максимально уверенно чувствовать себя спасатели всех видов, будь то в горах или на море, в тундре или в пустыне. Они прекрасно понимают, что просто не могут не идти (не плыть, не лететь, не ползти) на помощь к погибающим, обычно не знакомым им людям. При этом отчетливо осознают, что в конце пути их с большой вероятностью ждет собственная гибель, а уж об орденах и славе в такие моменты вряд ли вспомнит даже самый памятливый из них!
Страшно, когда необходимо делать нравственный выбор относительно себя, стократ страшнее — когда во имя других. Помню, как потряс меня рассказ старого арктического капитана Юрия Константиновича Хлебникова, командовавшего во время войны ледоколом «Микоян». Они шли Баренцевым морем, и внезапно за кормой прозвучал сильный взрыв. Корабль содрогнулся, двое матросов, стоящих у фальшборта, оказались в ледяной воде, далеко внизу. Народ заметался по палубе, за борт полетели спасательные круги, а капитан отдал приказ… Как вы думаете, какой? «Стоп машина»? — Нет. «Полный вперед!»
— У меня в распоряжении были секунды, — продолжал рассказ капитан, словно не замечая мое возмущенное недоумение. — Взрыв мог означать одно из двух: либо мы зацепили поставленную немцами, а то и нашими североморцами, плавучую мину, либо по нам пальнула германская подлодка. У меня были инструкции: любой ценой уклоняться от встречи с лодкой, уходить от нее на всех парах. Я выбрал худший вариант, с лодкой. Значит, не имею права стопорить ход и вылавливать из воды двух несчастных матросиков. Их выловлю — сто с лишним остальных загублю, если лодка даст торпедный залп по неподвижному судну. Бросил их в Ледовитом океане на лютую смерть. Хорошо еще, что наверняка быструю, — в северных морях даже летом человек может выдержать в воде то ли четыре, то ли семь минут. Забыл точно, мне один океанолог потом называл цифру, говорит, чуть ли не экспериментальным путем полученную…
Я не решился спросить Юрия Константиновича, не снится ли ему тот эпизод, — даже мне, спустя тридцать с лишним лет после тех событий, было жутко. В точности так же, как при прочтении воспоминаний космонавта Леонова о его первом в истории выходе в открытый Космос. Если бы по каким-то причинам он не сумел возвратиться в чрево своего корабля, его командир Павел Иванович Беляев, обязан был «отстрелить» товарища, оставить его умирать на высоте нескольких сот километров над Землей… Невозможно, физически больно пытаться представить себе меру страданий оставшегося в корабле космонавта!
* * *
Честолюбие и тщеславие — эти понятия, обычно неправомерно упоминаемые одновременно, в давным-давно сформировавшемся тандеме — нередко движущие мотивы и подвига, и подлости, и благородства, и предательства. Возможно ли хотя бы одно по-настоящему крупное свершение, типа достижения полюсов Земли, без честолюбия? Без этого вполне естественного чувства, либо самоощущения, это уж как угодно, присущего всякому нормальному человеку? — Вряд ли. Не отважится человек, начисто лишённый честолюбия, на дела необычные, чреватые опасностями, порой — опасностями смертельными. При этом побудительные мотивы у честолюбца могут быть разными.
Можно думать в первую голову о своей стране, о своем народе, о чести национального флага, о тех далеко выходящих за рамки личных интересов последствиях, к каким приведет твое выдающееся достижение. Не зазорно мечтать о грядущей славе победителя, и тут уж совершенно безразлично, достигнешь ли ты полюса, выиграешь ли состязание спортивное либо музыкальное, откроешь ли неизвестный науке закон. Есть и еще один, очень, по-моему, симпатичный вид честолюбия, который обессмертили задолго до Пушкина, но он выразил это исключительно красиво и точно: «Желаю славы я, чтоб именем моим твой слух был поражен всечасно…»
Однако как не перешагнуть ту зыбкую грань, что отделяет обычное, здоровое честолюбие от высокомерного эгоистического тщеславия? Далеко не всякий способен трезво оценить себя, совокупность своих качеств, достоинств и недостатков, даже пороков, откровенно признаться самому себе в том, что страдает самоуверенностью, тщетными притязаниями на громкую славу. Только незаурядный, можно смело сказать — выдающийся человек позволяет себе в нелегкую жизненную минуту занести в дневник слова о том, что, быть может, слава «занозой притаилась в глубине души». Эти слова принадлежат Фритьофу Нансену, великому норвежцу, прославившему свою страну.
Но ему же принадлежит и такое признание: «Да где же непреходящая ценность в моих делах? В решении проблем, которые скоро забудутся, в политических вопросах, которые будут отброшены без сожаления, в этом бессмысленном стремлении не прожить жизнь впустую, а оставить в ней след, ничего не значащее громкое имя?» Это все он, Фритьоф Нансен, человек, о котором его соотечественник, океанолог Харальд Свердруп сказал: «Он был велик как полярный исследователь, более велик как ученый и еще более велик как человек».
Герой, знаменитый путешественник-первопроходец, ученый, которому мир обязан крупными научными свершениями в Арктике. Океанограф, биолог, географ, историк, автор талантливо написанных книг, иллюстрированных им самим с мастерством даровитого художника. Великий гуманист, который после завершения первой мировой отдал всего себя делу помощи военнопленным, беженцам, голодающим в России и других странах. Лауреат Нобелевской премии мира. Личность, чьи заслуги перед всем человечеством поистине безграничны. Таким был Фритьоф Нансен.
Наши полярники «делали жизнь» именно с него, читали и перечитывали его книги, его статьи и речи в Лиге Наций, стремились быть похожими на этого патриарха Арктики, пришедшего в нее в конце 80-х годов XIX века в возрасте двадцати семи лет.
С юного возраста я увлекался его книгами и его личностью, уже на первом курсе географического факультета писал курсовую работу о дрейфе нансеновского «Фрама» и ухитрился попасть в Заполярье задолго до того, как мне исполнилось двадцать семь. А в этом возрасте я уже покинул высокие широты, как мне тогда казалось — навсегда. Только этого, к счастью, все-таки не произошло, и помог мне в числе самых близких людей он, Нансен!
Еще студентом я восхищался выработанной моим кумиром методикой «сжигания мостов», когда он шел на несомненный обдуманный риск, не оставляя за собой права на выбор, на безопасное возвращение, на разумное отступление, — нет, только вперед! (Он и корабль свой назвал «Фрам», что по-норвежски означает «Вперед!») Придя в Арктику молодым новичком, Нансен сразу решился на небывалое предприятие — пересечение на лыжах Гренландии, крупнейшего острова планеты. И сразу же сжег первый в жизни «мост»: причалив к восточному берегу этого сплошь покрытого ледниками острова, отправил судно обратно на Большую землю, обрекая тем самым себя и своих добровольцев-спутников на единственно возможный вариант — движение поперек Гренландии на запад, к противоположному побережью, где имелись эскимосские поселения. «Сумасброд, самоубийца» — так величали его в норвежской прессе перед гренландской экспедицией. Вернулся он из нее триумфатором и героем.
Через несколько лет он сжег второй арктический «мост» в своей жизни. Когда его «Фрам» дрейфовал вместе со льдами через всю Центральную Арктику, Нансен решил налегке, стремительным марш-броском достичь математической точки Северного полюса, на котором в конце XIX столетия еще никто не побывал. К вожделенной точке они с молодым лейтенантом Ялмаром Иогансеном отправились на трех собачьих упряжках весной 1895 года, когда «Фрам» максимально приблизился к полюсу.
Риск был чудовищный! Стоило отойти от судна на два-три десятка миль — и вернуться на «Фрам», увлекаемый причудливым дрейфом, без радиосвязи (а само радио было изобретено именно в 1895 году!) было уже невозможно. Двоим путешественникам предстоял путь по льдам к полюсу, а оттуда к ближайшей суше, Земле Франца-Иосифа, лишь недавно открытой и положенной на карту чрезвычайно неточно. Но полюса достичь не удалось — непреодолимые гряды торосов, протянувшиеся до самого горизонта, преградили им дорогу на север. Можно представить себе, что переживал Нансен, каково ему было признать тщетной попытку покорить Северный полюс! Вместо полюса пришлось ограничиться установлением мирового рекорда широты — 86 градусов 14 минут северной широты.
Несколько месяцев Нансен с Иогансеном двигались по льдам Центральной Арктики и в конце концов добрались до одного из островков архипелага ЗФИ. Они зазимовали там, соорудив хижину из камней и звериных шкур. Питались мясом белых медведей, согревались теплом лампы, наполненной звериным жиром, будто заправские аборигены Севера. Они не просто «зимовали в берлоге», а работали: проводили метеонаблюдения, изучали природу снега и льда, горные породы, повадки северных животных. Летом следующего года норвежцы случайно встретили участников британской полярной экспедиции, на судне которой вернулись в Норвегию, куда несколько дней спустя прибыл из своего трехлетнего дрейфа «Фрам». Нансен стал дважды триумфатором, дважды героем, кумиром не только Норвегии, но и всего мира. И моим пожизненным кумиром.
* * *
«Кто желает знать человеческий дух в его благороднейшей борьбе с суеверием и мраком, пусть листает летопись арктических путешествий, историю мужей, которые во времена, когда зимовка среди полярной ночи грозила верной смертью, все-таки бодро шли с развевающимися знаменами к неизвестному». Это, конечно, Нансен.
Еще давно кто-то из друзей выискал для меня подходящую мысль совершенно мне тогда неизвестного Владимира Набокова: «Только обыватели, сидя в полумраке своего жилища, любят думать, что путешествия уже не раскрывают никаких тайн. На самом деле горный ветер так же будоражит кровь, как и всегда. И погибнуть, идя на достойный риск, всегда было законом человеческой чести» (из эссе «Пушкин, или правда и правдолюбие», «Нувель ревю франсез», 1937 г., к 100-летию гибели поэта).
Дальше — больше. Пошли фразы-афоризмы о риске и праве на оный. Ален Бомбар: «Никто не может и не должен рисковать жизнью иначе, как для общественной пользы». Что верно, то верно, добавлял я, имея в виду, с одной стороны, полярников всех мастей, с другой — своих «любимцев»-альпинистов. Совсем уж расставлял все точки над «и» безвременно погибший летчик-испытатель Юрий Гарнаев: «Риск только тогда имеет право на существование, если он необходим обществу, для которого мы работаем и живем. Всякий другой риск бессмыслен и аморален (вот даже как! — З.К.). Человек должен знать, на что он идет, уметь в самой опасной ситуации поступать, сообразуясь с разумом, со знаниями, опытом. Тогда он сможет не только одерживать победы над опасностью, но одерживать — во имя высокой цели».
И я тотчас вновь и вновь вспоминал свою одноразовую антиальпинистскую выходку в «Знание — сила», то, как я противопоставлял эгоистов-горовосходителей, буквально лезущих на смертоносную стихию во имя «преодоления себя», скромным экспедиционным гляциологам. Они, настаивал я, «идут на грозу» не в ореоле законченных героев-сверхчеловеков, а исключительно для того, чтобы крупицы знаний, добытые ими, порой ценою жизни, принесли пользу нам, покуда еще живым. И называл имя Олега Яблонского, погибшего в ледниковой трещине в нашей новоземельской экспедиции, и Бориса Кутнего из Института географии, упавшего в ледяную щель на склоне Казбека…
* * *
По стечению обстоятельств, в последние год-два я бываю в одном интернате. Это заведение в Черемушкинском районе Москвы пестует детей-инвалидов, в основном — жертв пьяных, неблагополучных в медико-психическом смысле родителей. Дети с недоразвитыми конечностями, уродливыми туловищами, болтающимися головками, раскоординированными движениями, пораженной либо почти отсутствующей речью и т. п. И вместе с тем — дети в общем-то нормальные по умственному развитию (есть особые группы умственно отсталых), пытливые, даже талантливые, как один мальчик, слагающий стихи (их записывает мать, ибо сам он писать не может — руки ходят во все стороны безостановочно), сочиняющий музыку (прекрасный слух!!!) и… Господи, что уж тут перечислять, умиляться, восторгаться, содрогаться — это тоже надо видеть. Когда наши собственные, благополучные, трижды не сглазить бы, дети позволяют себе ходить на головах и танцевать на костях родителей, надо бы просто организовать экскурсию в такой вот интернат, минут на десять-пятнадцать, больше не потребуется. И если эти наши детки — люди в основе нормальные, они уже не смогут оставаться такими, какими были до того. Таково мое убеждение, ни на чем, в сущности, не основанное.
К больным ребятам приходят разные «бывалые» взрослые люди: вдова Николая Алексеевича Островского Раиса Порфирьевна, бывший военный летчик Юрий Валентинович Козловский, потерявший обе ноги при аварии самолета в Забайкалье, сотрудник Ленинской библиотеки Завьялов, такой же, как эти дети, инвалид с трясущимися конечностями, головой, с предельно затрудненной речью, но сумевший, однако, получить полноценное образование и достойную работу (в отличие, увы, от подавляющего большинства этих взрослеющих инвалидов, которых не принимают ни в «нормальные» школы, ни в вузы или техникумы; их удел — клеить картонные коробки, конверты — словом, служить в инвалидных артелях…).
Да, один бы раз пропустить «нормальных» людей через такой питомник, один разок дать послушать этим нормальным, что говорят больные дети во время торжественных встреч с «героями», которых они «проходят» на «уроках мужества», о чем спрашивают их! «Мы, дети, обделённые судьбой, — звонким и бодрым голосом начинает какой-нибудь малыш в пионерском галстуке, только что повязанном ему на шею вдовой Островского, — мы счастливы видеть здесь сегодня таких же обделенных судьбой людей, служащих для нас ярким примером того…» «Мы, лишённые нормального детства дети…» «У нас, у которых впереди очень трудная жизнь, но мы должны ее прожить примерно так же, как Владимир Иванович Завьялов, который был в точности таким, как мы с вами, а стал научным работником, автором книг…» А потом, окружив летчика Козловского, они норовят заглянуть ему в глаза, одновременно спрашивая: «Скажите, пожалуйста, Юрий Валентинович, вы женились после катастрофы или до?» И счастьем сияют их лица, когда они слышат в ответ: «После», — значит, и у них, обделенных судьбой, еще не все потеряно, значит, и они, инвалиды разных групп, могут рассчитывать на это «после», на женитьбу, замужество, семью…
На таких вечерах можно услышать совершенно душераздирающие истории, которые ровными голосами, без видимых эмоций — привыкли! — рассказывают воспитатели и учителя интерната. Например, такую. Девочка, их выпускница (в интернате учат девять лет по программе восьмилетки), никак не могла устроиться на работу по собственному выбору, ей всюду отказывали, где ласково, где резко. Она вслух произнесла фразу о бессмысленности дальнейшей жизни на этой земле. Фразу услышала женщина-библиотекарь, разузнала, где живет девочка (у всех детей этого интерната есть родители или хотя бы один из них, на выходные детей забирают в семью), и в тот же вечер положила в почтовый ящик только что вышедшую книгу Завьялова. На другой день девочка возродилась: она прочла О СЕБЕ, о таких, как она, обездоленных, но способных, ценой великих усилий, вернуть себе украденную долю. А дальше — как в рождественской сказке: девочку обласкали в библиотеке, взяли на работу, помогли продолжить учебу… Когда Владимир Иванович Завьялов услышал эту историю, он, по-моему, заплакал, и все вокруг — тоже. И все, наверное, подумали об одном и том же: ради одного ТАКОГО — стоило жить, страдать и написать хотя бы одну книгу!
«Сколько у нас Маресьевых?» — спросил себя однажды новосибирский журналист Николай Мейсак (сам, кажется, лишившийся обеих ног). И написал книгу о людях, обделенных судьбой. Вышло, что «Маресьевым» — несть числа. Безногие летчики и комбайнеры (действующие либо действовавшие до какого-то времени), слепой архитектор (главный архитектор Ташкента Зотов), слепой и лишенный кистей обеих рук бывший морской разведчик Дунайской флотилии Алексей Чхеидзе, слепоглухонемые от рождения дети и самая известная среди них — Ольга Ивановна Скороходова, ученая и поэтесса (я сейчас следую не по канве книги Мейсака, а пытаюсь назвать хотя бы очень немногих из людей с тяжелой и нестандартной судьбой).
…«Не родись красивым, а родись счастливым!» Родись, расти, добывай себе радости, разбивай (себе же) физиономию, становись счастливым, несмотря ни на что, даже если жизнь, как говорил Островский, кажется тебе невыносимой. Миллионы, можно сказать, миллиарды людей воспринимают подобные слова исключительно как литературное высказывание. Для тех же, кто волею судеб оказался обездоленным, эти слова — бесценный, спасительный призыв. До 1959 года я этого не понимал. Разве что выучил наизусть, как требовала школьная программа…