МИХАИЛ ШУШАРИН ИВАН ОСОТ Рассказ
МИХАИЛ ШУШАРИН
ИВАН ОСОТ
Рассказ
Вся семья Ивана Скоробогатова в Тальниках и в окрестных деревнях носила одно прозвище — Осотки: отец Никанор Иванович — Осоток, брат Афонька — Осоток, Гришка, последний перед Иваном брат — тоже Осоток. А вот Ивана, самого младшего, называли Осотом. И пошло это потому, что по обличью и по характеру похож был Иван на своего деда, тоже Ивана, по прозвищу Осот. Ясно, что парень не очень помнил старика, но слыхал о нем много. Говорили, проворен был дед и пригож, но слыл в округе первым конокрадом и погиб в одной из ночных вылазок на чужие табуны.
Иван, как и дед, был красивым парнем и не трусом, А на гармошке играл так, что девки и бабы-разженки не отпускали его с вечерок, вздыхали тайком: «И кому же ты такой достанешься?»
Окончательно нарекли Ивана истинным Осотом по такому случаю. Была у него подружка, Кланя Игнатова, дочь председателя колхоза, дяди Демы. Росли они вместе, играли, как все дети, дружили. Но случилась однажды с Кланей беда. Послала ее мачеха в лавку за селедкой, отвалила на покупку целый червонец. Пришла девочка в магазин, а там продавцом бывший «урка» работал, по имени Василий Иванович. Ловко умел людей обсчитывать. Придет баба за конфетами, отдаст «урке» рублевку, а он ей и полкило не отвешает, да еще задолжит. «Потом, — скажет, — занесешь остатки». Кланя отдала мачехин червонец и притащила домой всего-навсего килограмм селедки. Ну, мачеха, конечное дело, в бой: «Ах ты, черемиска, ах ты, атаманка, куды остальные деньги девала?» Хлесть Кланю по лицу, хлесть еще раз! Кровь из носу ручейком потекла. Увидел все это Иван, понял: «урка» во всем виноват. Побежал домой, схватил ружье — и к магазину. «Урка» только-только заканчивал работу и вешал на двери винтовой замок.
— Не закрывай, — сказал ему Иван.
— Цыц, последыш! — ощерился «урка». — Чо те надо?
— Деньги Клашкины отдай!
— Какие деньги?
— Я же сказал какие!
— Кыш отсюдова!
Тогда Иван поднял берданку и выстрелил в воздух. «Урка» упал на крылечко и начал было кричать, но Иван предупредил:
— Не ори, будешь орать — прикончу!
И вогнал в патронник новый патрон с жаканом. Пришлось «урке» переломиться.
— Сразу бы и объяснил, что за сдачей пришел, а то давай стрелять.
— Неси, — приказал Иван.
Вынес «урка» из магазина обманом взятые деньги, подал Ивану:
— Вот, восемь шестьдесят четыре — все в цельности.
После этого и заговорила деревня: «В самого Осота Ванька-то пошел! И перед чертом не схлыздит!»
Когда все мужики и парни ушли на войну, Иван еще в школе учился, в районном центре Мокроусове. А от Мокроусова до Тальников, где жили отец Ивана и бабушка Марья, тридцать верст с «гаком». «Гак» километров пять тоже будет. Хочешь пешком иди, хочешь с попутчиком добирайся. Автобусов в то время еще не было.
— У нас в семье служивых и так много: тебя, Ваня, дома оставят! — говаривала бабушка Марья. И плакала при таких разговорах: — Господи, была бы мамонька твоя родная жива, поглядела бы на тебя… И какой же ты у нас ладной да бойкой вышел, чистый дедушка Осот.
…Повестка пришла, когда уж школу закончил Иван. Косил тогда вместе с другими одногодками да увечными мужиками пшеницу. Хорошо тот день запомнил. В груди не стало хватать «кислорода», бросил литовку в сторону; лег на валок. Пшеница была не высокая, но чистая. Колосья полные, колотились друг о дружку, но не разбивались, и на землю зерна не падали, потому как еще в тридцать третьем году колхозный полевод Тихон Александрович завез в хозяйство какие-то семена новые. Тихона Александровича впоследствии посадили, а пшеница осталась.
Спал Иван на валке, а тут председатель колхоза, дядя Дема, приехал. Литовку Иванову ходком раздавил, коня чуть не порезал, разозлился:
— Спать тут собрались, что ли?
Дядя Дема постоянно покрикивал на всех, да и не кричать-то было нельзя: разболтается «шантрапа» — весь хлеб под снег упустишь. Но ему все-таки, видать, жалко было «шантрапу»: устали все, высохли на солнышке.
— Проспались? — уже более мягко спросил он.
— Нет.
— Я покажу тебе «нет»!
— Покажи, — это говорил Иван, и говорил он так оттого, что не боялся дяди Демы. Дядя Дема казался ему мужиком с небогатым умишком, не понимающим того, что понимает он, сам Иван.
На этот раз дядя Дема не рассердился на дерзкие Ивановы слова, а только улыбнулся:
— Напрасно обижаешь, Ванюшка! Вместе придется лямку тянуть. Вот повестки, тебе и мне!
И все замолчали. А потом тетка Арина, вязавшая снопы, сказала:
— Собирайся, Ваня, там бабка, поди, убивается!
Дядя Дема перестелил потник в крашеном ивовом песьтерьке, взбил сено:
— Садись.
Повернулся к косарям и вязальщицам:
— Провожать-то завтра, к вечеру, — и окинул взглядом кулигу. — Два дня еще надо… Задержка получается с уборкой. — Но никто на эти слова ничего не ответил.
Они выехали из-за колка на большак и укатили к Тальникам, сверкавшим на солнышке белой церковной маковкой.
На другой день бабушка Марья напекла «подорожников», принесла поллитровку водки: она всем приносила по бутылке, когда провожала на фронт (закопаны были у ней где-то в подполье).
После небольшого застолья дядя Дема поднялся, сказал:
— Поехали!
Бабушка собрала со стола все, что осталось, сложила в мешок…
Так вот и уехал Иван Осот вместе со старшиной запаса дядей Демой на военную службу. Ничего особенного не было. Множество народу уходило в те дни на войну. Сильно плакала только бабушка, а еще сильнее Кланя Игнатова. То ли об отце плакала, то ли об Иване. Кто поймет!
Горькие дела вышли у Ивана с Кланей. Клялись они друг другу только одну последнюю ночь. И все неумело у них вышло и неловко. И потому-то убежала Кланя с Ивановых проводов: не могла удержать великую тяжесть в сердце при одном виде его. А Иван Осот, он и есть Осот. Опомнился от всего только в дороге и затосковал о девчонке. И так три года. Худого много пережил и добра повидал, но не выходила из головы светлая Кланина нежность.
Как-то уж так получилось, что пришлось Ивану Осоту быть вместе с дядей Демой: и в запасном полку, и в маршевой роте, а потом в действующей — в одной гвардейской артиллерийской части, в одном дивизионе и в одной батарее. Судьба! Она лучше всякого уговора распорядится. И, странное дело, неожиданно узнал Иван, что дядя Дема в прошлом нелегкую житуху прожил: в боях под Волочаевкой участвовал, медаль «За боевые заслуги» во время финской получил. И начало Ивана донимать чувство неловкости за прошлые обиды. От рождения не привыкший таиться, он сказал:
— Прости меня за все давнишнее, дядя Дема. По молодости да по дури все получалось.
Дядя Дема посмеивался над этими откровениями Ивана. Говорил ему:
— Если бой идет — береги себя. Кланяйся пуле-то… Поклонись, башка не оторвется, зато цел останешься…
А извинения Иванова будто и не слышал.
Та фронтовая весна была до нелепости невоенной. Артиллеристы сидели в обороне, в надежных, обжитых блиндажах и землянках, ходили в наряды, вели ответный огонь, а в часы затишья слушали птичий грай и шум воды, сходившей из лесов в овраги и речки. Весна, надо сказать, застала артиллеристов в зимнем платье. Приходилось в валенках шлепать по раскисшей земле и по лужам. Потом, когда валенки сушили, в блиндажах стоял сырой, едучий пар. Однажды уходившие на передовую пехотинцы оставили на привале несколько противогазов. Иван взял два, открутил гофрированные трубки с банками, а резиновые маски натянул на валенки. Получились калоши. Очки поблескивали с боков, как шпоры.
— Ты чего это делаешь-то? — спросил его дядя Дема.
— От мокрести спасаюсь.
— Противогаз — боевое вооружение бойца. А вдруг газы?!
— Так у меня противогаз есть. Вот он.
— А эти откуда?
— Эти так, списанные.
— Ну и дока же ты, Ванька, прокурат. Только вот что: сейчас же сыми эти лапти! Увидит дивизионный — сжует!
Иван не послушался дяди Демы и продолжал ходить в противогазных калошах. Глядя на него, понатянули противогазные маски на пимы и другие артиллеристы. Вскорости «изобретение» стало известно командиру, майору Портнягину.
Вечером в землянке зажгли «катюшу» — немудреный осветительный агрегат из гильзы от малокалиберной пушки. Крошечный огонек то косился на дверь, то рвался к сидевшим на нарах солдатам. Дядя Дема хлебал перловую кашу. Ложка его из дюралюминиевого фюзеляжа «Хейнкеля» в виде взметнувшегося голубя тенькала о котелок. Иван играл на баяне и пел:
Первый был Иван Иваныч,
А второй Иван Степаныч,
Третий был Иван Кузьмич
Да еще Иван Лукич!
Ноги Ивана с неизменными противогазными калошами пристукивали в такт музыке, руки бегали по клавишам, сдвинутая набекрень шапка едва держалась.
Наконец, дядя Дема закрыл котелок, облизал ложку, сунул ее за голенище валенка голубем вверх и сказал:
— У нас, во время гражданской, разведчик был один, Омелька Соловьев, вот тоже играл здорово. На любом инструменте. Что на балалайке, что на гитаре, что на мандолине или пианине… Все умел. Даже на поперечной пиле играл и на саперной лопатке.
Иван сомкнул басы:
— Это не ново.
— Ясно, что не ново, коли еще в гражданскую было… А один раз пришлось Омельке играть на колоколах, да еще как играть! Послали его, значит, на задание, в городишко один, узнать сколько белых, и, если немного, проникнуть в собор и ударить в колокола — знак к атаке. Омелька в город под видом калеки прошел. Понюхался, походил, видит — пьют беляки и с девками гуляют… Забрался на колокольню, а там колоколов штук двадцать и все на разные ноты. Ну, нацепил он веревки от языков на все пальцы, на руки-ноги, и давай «Камаринского» шпарить… Да так играл, что весь город в пляс пустился… Посекли мы белых тогда…
— Здорово играл Омелька, — сказал Иван. И землянка дрогнула от хохота, посыпалась с потолка земля. Не смеялся только дядя Дема. Он расстегнул нагрудный карман, достал толстый бумажник, умещавший всю батарейную документацию и личную переписку, раскрыл его на коленке на два пласта, достал бумажку, поводил по ней пальцем:
— Итак, кто у нас сегодня в караулы?
В эту минуту в землянку влетел разъяренный Портнягин. Хохот не прекращался. Это еще больше рассердило майора.
— Прекратить свадьбу! — скомандовал он. Все вытянулись по стойке смирно. Портнягин проскочил в дальний угол, вернулся назад и устремил взор на Ивановы калоши. Помолчал, потом произнес речь:
— Инициативный боец всегда был украшением нашей Советской Армии… Но это лишь и-ни-ци-а-тив-ный, то есть инициатор. А не хулиган, не разгильдяй, не шалопай, который портит военное имущество в целях личного удобства. Кто разрешил вам носить на ногах противогазные маски? Кто это придумал? Отвечайте!
Когда майор Портнягин распекал подчиненного, он выливал на голову его десятки синонимов, хороших и разных. Солдаты молчали.
— Так я скажу вам, кто. Вот он, этот прохиндей, изобретатель, — майор тыкал пальцем в Ивана, — вот он, этот архаровец, этот скоморох… Нет, вы поглядите на него, поглядите! Какие босоножки, белые, с резинками, с застежками, с очками. Это что? Это же не солдат Советской Армии, это же графиня Эдинбургская, это же шведский король Густав Пятый, это же граф Монте-Кристо! Правильно я говорю?
— Так точно! — козырнул Иван.
— Что «так точно?»
— Граф Монте-Кристо.
И вновь землянка задрожала от хохота. Смеялся и сам (добрая душа) майор Портнягин.
После смены караулов Ивана и дядю Дему вызвали в штабную землянку.
— Неужели все из-за этих калош? — спрашивал Иван дядю Дему.
— А кто ее знает?
Майор, начальник штаба и еще какой-то офицер из полка сидели за картой. Иван и дядя Дема доложили о прибытии.
— Садитесь, — тихо сказал Портнягин. — Есть задание.
Предстояло этой же ночью перейти немецкий передний край, углубиться в оборону, во чтобы то ни стало найти вражеского корректировщика и сообщить по рации его координаты. Уточнили место перехода, время.
— Все ясно? — спросил Портнягин.
— Ясно, товарищ гвардии майор.
— Тогда идите, счастливо вам!
Артиллеристы направились к выходу.
— Погодите, — остановил их майор. Он потянулся под нары, достал оттуда две пары кирзовых сапог. — У тебя, изобретатель, кажется, сорок третий, вот — бери! А это тебе, старшина. Сейчас подсушитесь, поспите часа два. Вас разбудят. Ну, и в путь! — майор тепло смотрел на старшину и Ивана. — Аккуратнее там, поняли?
Вражеского корректировщика артиллерийская разведка не могла обнаружить в течение трех суток. Продвинувшись ночью вперед, пехотные батальоны попадали под шквальный огонь врага и отходили назад, к своей обороне. Гибли в бою солдаты. Три дня видел Иван через стереотрубу, как убегали пехотинцы назад, к своим окопам, а взрывы размеренно продвигались среди бегущих. При каждом взрыве Иван корчился, будто осколки впивались в его тело.
— Где же он, проклятущий? Только бы засечь…
И вот они шли со старшиной, дядей Демой, на поиски вражеского корректировщика. Шли в темноте. Далеко позади остался передний край и плачущий в кромешной мгле бор. Выбрали воронку. Решили подождать рассвета.
Когда солнышко тронуло золотыми щупальцами макушки сосен, они увидали высокую заводскую трубу. Над нею торчала сосна, она была выше всех и, казалось, высовывалась из трубы.
— Это он, — шепнул дядя Дема.
— Точно, — согласился Иван.
И тут же загромыхали немецкие гаубицы. Где-то далеко-далеко, наверное, около дивизионных землянок, рвались снаряды.
— Давай рацию! — заспешил старшина.
И началось.
— Шилка! Шилка! Я — Нерчинск! Я — Нерчинск! Прием!
Ответа не было.
— Шилка! Шилка! Я — Нерчинск!
Дядя Дема отдал Ивану трубку.
— Ты вызывай, а я пойду!
— Может быть, мне лучше. А?
— Прекратить разговоры!
Лишь позже Иван нарисовал в своем воображении картину происшедшего… Ящерицей скользнул дядя Дема к трубе. Вот он, немецкий часовой! Прислонился к дереву и ест галеты, обламывая их крепкими зубами. Дядя Дема ударил его автоматом по загривку, забежал внутрь трубы и, нащупав веревочную лестницу, пошел наверх… Корректировщик только в последнюю секунду заметил дядю Дему. Он вскинул пистолет, но дядя Дема сжал его в беремя, они упали и покатились в смертной схватке все ближе и ближе к пропасти.
Иван вбежал в остов трубы, когда там, на искореженной стальной арматуре, пронзенные острыми штырьями лежали два трупа. Здесь и оставил Иван своего мертвого старшину, бывшего председателя колхоза. Решил вернуться к рации. Он был уже на краю воронки, когда услышал это иноземное слово: «Хальт!» Немецкий автоматчик, как будто ждал Ивана. Иван выдернул лимонку и кинул в немца, а сам упал головой вниз, в спасительную воронку. По ногам понужнуло огненное крошево.
* * *
Санбатовский санитар нашел Ивана после того, как штурмовые батальоны прошли далеко вперед. Он вез его на телеге мимо снимавшегося с насиженных мест портнягинского дивизиона, и сам Портнягин увидел Ивана.
— Где ты его взял? — остановил он санитара.
— Там, в воронке… Сначала подумал — мертвый, а потом послушал грудную клетку, а там тук-тук! Ваш, что ли?
— Наш.
— Ноги у него изорваны, а сам ничего.
— Жить-то будет?
— Должон.
— Ты вот что, как очухается, ты вот записку ему передай! — майор расстегнул планшет, вырвал из блокнота листок и начал что-то писать. — Вот. Лично.
— Сделаю, товарищ майор. Как только придет в себя…
— Постой, — попридержал его майор. — Фамилия твоя как, имя, отчество?
— Кокорин моя фамилия. Тихон Александрович.
— Так вот, еще раз прошу тебя, Тихон Александрович, обязательно этому человеку отдай мою записку.
Санитар был старый человек с изъеденным морщинами лицом и голубыми глазами. Пообещав сделать все в точности, как приказывал майор, он замялся и попросил:
— Выпить у вас нечего случайно, товарищ майор?
— На, — майор отстегнул свою фляжку. — Да смотри, лишнего не хлебни. Набирают вас в армию, черт-те каких!
— Меня не набирали, — оторвался от фляжки санитар. — Я по своему желанию, в командировке. От госпиталя. Мастера мы по протезному делу.
— Ну-ну! Мастера! Чтобы веки вас не было, таких мастеров!
— Что правда, то правда, — согласился санитар и тронул лошадь.
В санбате Ивану отняли обе ноги. Сначала правую, а через день левую. Никто не опрашивал у Ивана согласия, потому что все время он был без сознания. И, кто знает, не будь такого серьезного хирургического вмешательства — не было бы Ивана на свете. Газовая гангрена, а по-русски выразиться «антонов огонь», отобрала у Ивана ноги.
Очнувшись от последней операции, Иван начал медленно осознавать, что наделали с ним врачи. Как острой иглой пронзила сердце мысль: «Кланя!» Иван закрывал глаза и начинал колотиться в лихорадке. До ясности представлял себе, что с ним будет и что будет с ней. Вот привезут его, безногого, домой, к бабушке. Придут бабы, старики, начнут утешать. А она? Куда ей деваться? Куда бежать! Что она, на загорбке таскать своего мужа будет?
И тут Иван начал шарить спрятанную в полевой сумке последнюю свою лимонку. Санитарка, увидев гранату, завизжала от страха, упала на Ивана… Вырвала из рук смерть.
Когда в палате все успокоились, лежавший на соседней койке, тоже безногий, артиллерист сказал Ивану:
— Дрянь ты, не человек… Тут в палате еще двадцать мужиков, и ты всех погубить захотел!
У Ивана слезы прорвались:
— Простите меня, братцы… Никого не хотел я загубить… Как жить-то? Без ног, обрубок… Кому нужен?
— Мы свои ноги-руки не по пьяному делу потеряли. Понял?
— Понял. Только до души твои слова не дошли.
Вошел в палату в кургузом, подвязанном под самые мышки халате старый санитар Тихон Александрович. Уселся у Ивановой кровати:
— Вот тебе записка. Обязательно просили передать.
Иван взял записку, улыбнулся прочитав, шепнул:
— Мировой человек, наш майор…
— Что пишет? — спросил с соседней кровати артиллерист.
— Т-с-с-с! — санитар встал и на цыпочках пошел к выходу.
Иван спал. Артиллерист взял с тумбочки бумажку, прочитал:
«Дорогой Иван!
Ты представлен для награждения высокой правительственной наградой. Держись крепче. Ты, ведь был, Ваня, в нашем дивизионе самым умелым, боевым и находчивым бойцом. Твой подвиг не забудем никогда. Поправишься, пиши.
По поручению дивизиона, твой командир,
гв. майор Портнягин.»
* * *
Стучит и стучит по стеклу тополь. Кланя никак заснуть не может. Шла сегодня с фермы, глядела на озеро и показалось, что Иван на лодке плывет, с гитарой, вроде, или с гармошкой. Подошла. Мостки стоят, льдом обстыли, и парнишка чей-то по льду катается один-одинешенек. А ветер гонит в камыш первую порошу. Качается старая ветрянка-водокачка, построенная в давние годы по задумке колхозного полевода Тихона Александровича для поливки колхозного сада…
Колотит по окошку тополь, как будто приезжий кто стучится. Мерещиться уж стало. Оно и есть с чего. Пришла на отца похоронка. Ревела мачеха громко, как рехнулась вроде. «Мамонька, мамонька!» — уговаривала ее Кланя. Но бабушка Марья сказала:
— Дай ты ей попричитать-то, господи. Сейчас перестанет!
И в самом деле, мачеха замолчала, вытерла передником лицо:
— Не жить мне без него, — простонала.
Не знала Кланя, что ей делать. Слезы рвались, а причитать, как мачеха, не могла…
Серая похоронка казалась Клане ужасной.
Вся на машинке напечатана, только фамилия, имя, отчество «Игнатов Дементий Петрович» — от руки. Поставь другую фамилию — и другому годится.
Мачеха после отцовой похоронки изменилась сильно. Платок стала подвязывать по-особому, замысловато. Душно ей стало в горнице спать, в кладовку кровать утащила… Уж сколько месяцев после этого прошло… Нету отца. Нет и от Ивана ни вести, ни павести. Все враз оборвалось. Тоже поди… Раз двадцать писала Кланя в часть. И женой себя, и сестрой величала, и матерью. А ответ один: «Выбыл в связи с тяжелым ранением». Куда выбыл, что это за ранение такое тяжелое?.. И бабушка Марья скрывала что-то от Клани. Поглядит на нее иной раз так, хоть реви.
…Кланя ушла от мачехи из-за Сашки, сына нового председателя колхоза Максима Косолапого. Сашка приезжал в отпуск на три месяца. Офицер, погоны золотые, ремни крест-наперекрест, сапоги начищены. Пришел вечером свататься:
— Выходи за меня замуж!
— Мало, что ли, тебя раньше-то Иван лупастил?
— Дуреха! Где он твой Иван? — попыхивал Сашка папиросой и посмеивался. — Хватишься потом — поздно будет!
Кланя обиделась на него:
— Погоны надел золотые, треплешься тут, в деревне, а там, на фронте, люди гибнут!
— Да ты что? Я же не дезертир какой. Отпуск же у меня, по ранению. Вот посмотри, — он засучил рукав гимнастерки и показал глубокий розовый рубец. — Вот пальцы немного разработаю и айда! Что я тут сидеть, что ли, буду?!
— Ладно, не сердись, пожалуйста, это я сгоряча, — сжалилась Кланя.
— Ну, а насчет замужества как же?!
— Никак, Саша. Не нужен мне муж, хотя и с погонами такими баскими.
— Ну, замуж не хочешь, дак, может быть, так, а? Слышь, Кланя? — он обнял ее, стиснул груди. Кланя ударила его по лицу изо всей силы и убежала.
А на другой день пришел сам председатель Максим. Он был здоровый мужик, крепкий. Один всего-навсего изъян у него имелся: левая нога от рождения смотрела в сторону и из-за нее в армию Максима не брали. Во времена довоенные страдал он, завидовал мужикам, а сейчас, когда избрали председателем, даже вроде бы гордился перед бабами, притворно недовольствовал: «Эх, если б не моя увечность, давно уже был бы у Рокоссовского!»
Максим даже не поздоровался с Кланей. Повернулся в избе, спросил:
— Где мать-то?!
— В кладовке. Спит.
— Сейчас разбудим.
Кланя думала, что пришел Максим жаловаться на нее из-за Сашки. Но получилось другое. Остался он у матери в кладовке до утра. Это захватило Кланино сердце жгучей ненавистью к мачехе. Еще и ревела: «Не жить мне без него!» Ноги, наверное, не успели остынуть, а она уже… Кланя не раз слыхала о таких бессовестных бабах, но это были лишь слухи, а тут все рядом, в своем доме, вышло. Срам!
Мачеха скоро поняла неистовое Кланино отвращение и заявила так:
— Ты, Кланька, до меня никакого дела не имеешь. И зря дуешься… Никто ты мне. Даже злодейка вечная. Не любил меня Дема из-за тебя: на Груньку ты, на свою покойную мать похожа… И уходи ты от меня, куда хочешь. Не мешай мне жить!
Кланя ушла к бабушке Марье. Попросилась на день-два пожить, да так и живет уже сколько месяцев.
…Только под утро заснула Кланя. И приснился ей сон, добрый-предобрый. Шел с уздечкой в руке по цветущему клеверищу отец. Видать, отвел на поскотину правленческого жеребца Мотива. А рядом с отцом бежал, высунув язык, пестрый щенок Лапко. Кланя стояла на берегу, ждала отца. Но первым подскочил Лапко. Он лизнул Кланину руку и начал носиться кругами по лужку. Кланя проснулась с ясным ощущением какой-то вести. За стеной вполголоса разговаривали бабушка Марья и соседка, тетка Арина.
— Что делать с письмом-то будешь? Покажешь ей?! — спрашивала Арина.
— Ох, не знаю, Аринушка, — завсхлипывала бабушка Марья. — Кто она ему? Ведь не жена…
— Тогда спрячь подальше, а то увидит ненароком.
— На божнице держу.
Они долго еще о чем-то толковали на кухне, и Кланя не выдержала, вскочила с постели, подтащила к божнице стул, пошарила за позеленевшей иконкой, вздрагивая от страха.
Письмо было страшное:
«Уважаемая Марья Ивановна!
Пишет вам старый знакомец и земляк Тихон Александрович Кокорин. Трудно мне писать. Но делать нечего. Надо. Лишился внучек ваш, Иван, обеих ног и находится на излечении в госпитале, где я работаю. Срок выписки у него подойдет где-то в ноябре. Но домой он не собирается: не хочет калекой себя показать. Напишите ему. Что-то надо с парнем делать. Остаюсь пока жив и здоров.
Ваш старый знакомый Тихон Кокорин.»
* * *
— Я, паренек, такие тебе ноги излажу, лучше старых будут, ей-богу!
Протезный мастер Тихон Александрович ходил в военной форме (халат свой санитарный снял вскоре). Он похудел, тонкие пальцы его нервно подрагивали.
Сняв мерки, мастер раскрыл сумку и достал оттуда желтую резиновую грелку:
— Стакан у тя есть?
— Вон, на тумбочке.
— Давай, по маленькой пропустим.
— Что у тебя?
— Спирт. В грелке ношу, от врачей прячу.
— За что выпьем?
— А ты и не знаешь. Так вот знай: земляки мы. Полеводом я был в Тальниках. Пшеничку там одну оставил…
Тихон ловко налил из грелки полстакана, протянул Ивану:
— Доржи.
Иван выпил, сморщился. Тихон налил ему воды и подал ржаную краюху:
— Ношу с собой для занюха.
— Часто пьете?
— Каждый день. Втянулся. Иначе не могу. Протезы делаю вашему брату… Это только говорить, что «воевали», что «герои» хорошо, а видеть тяжко. Вот и пью. Выпьешь — на душе полегче и руки не трясутся…
— Захворать можете.
Тихон недоуменно глянул на Ивана:
— Неужто не видишь… Болен я. В первый год, под Смоленском, легкие просекло. С тех пор засыхаю.
Протезы Тихон принес через три недели. Рассказал Ивану, как правильно надевать, потом помог надеть.
— Ну, айда, — весело сказал. — Пока вокруг кровати, а потом в физкультурную комнату бегай, к фершалам. Они из тебя быстро коня сделают!
Тихон, как и в первый раз, вытащил грелку и спросил Ивана: «Стакан у тя есть?» Они, как и в первую встречу, выпили спирту.
— Скоро домой заколотишь?
— Нет, в деревню не поеду. Не нужен я там.
— Ошибку допустишь… Кто в деревне не нужен, тому и в город ходить не за чем. Города, они все из деревень начались. Советую тебе в родное гнездышко лететь. Худая та птица, которая гнездо свое не любит!
…Долго не давали покоя Ивану эти Тихоновы слова, за самое больное место рвали. А жизнь брала свое, молодость — она и есть молодость. Сам молод и думки не стары. Как начнет думать — горы шатаются. Институт в мыслях закончил, на протезах выучился ходить без подпорок, на Клане женился, детей завел. А потом отбрасывал все и по второму кругу шел, по более, как казалось, разумному. В институт не примут, в дом инвалидов — не пойду! Кланину молодость губить — не имею права!
Одно оставалось — учиться ходить, а там что будет, то и будь. Каждый день, после завтрака, он брал костыли и скакал в физкультурную комнату. И потел, и ломал себя до предела. Ныли стянутые ремнями бедра и поясница, натирал до крови культи. Но не сдавался Осот, упрямый, сильный, злой. Один раз фельдшерица хотела выгнать его из кабинета: «Вам на сегодня хватит! Запрещаю!» Но он пошел на хитрость, взял баян и развел такую карусель, что сбежались не только молоденькие сестрички и ходячие раненые, но и пожилые нянечки и даже врачи. Он пел свою песню про четырех Иванов. Люди ахали, смеялись: «Вот, дает!» И с того дня фельдшерица больше не препятствовала Ивану. Он залезал на «велосипед» и вихрем крутил педали, пытался играть в волейбол и лазить на шведскую стенку.
Врач запрещал ему появляться в коридоре без костылей, но он нарочно забывал их где-нибудь, и сестры сбивались с ног в поисках. «Ну и вредный же ты все-таки!» — возмущались. Так уж устроен был Ваня Скоробогатов, по прозвищу Осот, из маленькой уральской деревни Тальники.
После Октябрьской, перед самой выпиской, разгулялась, словно бешеный конь, метель, полетели над лесами белые вихри, как птицы. Иван глядел в окошко на текучие струи снега, на прижатые к земле кусты и уходил мыслями в свои родные края. В такую падеру на пожарных каланчах дежурные звонят для тех, кто в пути, чтобы не заблудились и не погибли. А после Нового года на всех дорогах выставляют вешки, прутики с соломенными пучками на концах. Даже если в буран поедешь по вешкам, обязательно домой доберешься. «Жалко, на мою дорогу вешки никем не расставлены», — думал Иван.
Пришел в палату какой-то новый мастер из протезной мастерской:
— Кто будет Скоробогатов?
— Я буду.
— Давай-ка протезики еще раз проверим перед выпиской.
— Смотри.
Парень поразглядывал Ивановы протезы, постучал по тому, по другому месту, цокнул языком:
— Тихона Александровича работа. Отлично изроблено.
— А где же сам Тихон Александрович?
— Где? — парень вздохнул. — Умер. Вот где.
— Как так умер? Недавно ходил.
— Так и умер. Лег на верстак и все… Хороший был человек… Смерти не боялся.
Парень собрал инструменты, поднялся.
— Далеко уезжаешь-то? — спросил Ивана.
— Не знаю.
— Я к тому, если что в дороге случится, ты сопровождающего спрашивай. Он поможет. Инструктаж был.
— Не будет у меня никакого сопровождающего. На кой он мне!
Но парень не сдавался:
— Не положено без него. Такой порядок.
— У него не будет, — сказала палатная сестра, появившаяся в дверях. — Жена приехала.
Весело засмеялся Иван:
— Холостой я, сестрица!
— Я тоже думала, что холостой, а ты оказывается… Все вы нынче такие, за семафор заехал и уже холостой… Иди встречай милушку, иди!
— Вы что-то путаете или смеетесь, честное слово!
— Стара я, чтобы над таким делом смеяться, а напутать ничего еще не напутала за всю войну.
Иван пихнул костыли под кровать, зашагал на выход. В вестибюле, опустив на паркет туго набитый рюкзак, стояла Кланя и плакала.
— Где ж это ты так долго, а я жду-жду тебя!
* * *
В Свердловске, на Уралмаше, работают два инженера — Скоробогатовы, муж и жена. Вот уже более тридцати лет подряд, каждое лето, они ездят в Брестскую область, в какой-то небольшой поселок в ста двадцати километрах от Бреста в сторону Барановичей. Говорят, что там, в этом поселке, находится могила погибшего в войну отца. Чей отец? Точно никто не знает. Или Клавдии Дементьевны или Ивана Никаноровича. И спрашивать как-то не очень удобно. Ездят и ездят. Не одни они. Нынче многие так делают.