МАРИЯ КЛЕНОВА ГОЛУБАЯ БУДКА Рассказ
МАРИЯ КЛЕНОВА
ГОЛУБАЯ БУДКА
Рассказ
Каждое утро, идя на работу, я глазами выискивала затерявшуюся среди огромных домин голубую будку с шиферной крышей. Она одиноко, без хозяина, глядела на остановку, и люди, выходя из трамвая, от нее отворачивались, людям не было дела до вывески «Ремонт обуви», ибо таковой в будке давно уже не производился. С год как висел на железных, с облезлой красной краской дверях замок, тронутый ржавчиной, покрытый пылью, отталкивающий своей ненужностью. И становилось грустно. И в сердце закрадывалась философия, обычная, будничная, земная: «Где сапожник? Не стало жизни в будчонке!..» Мертвые ступеньки. Мертвое окно, изнутри задвинутое ставенкой. Мертвая лампешка, хотя и горит по вечерам. Все давно знают, что освещает она улицу, а не будку.
И вновь с тихой грустью поглядывала я на всеми забытую, никому не нужную будку и думала о ее хозяине, о характерной червоточинке в человеческой натуре, когда уголок, куда на секунду-другую захаживал, через какое-то время становится сердцу дорог и мил и начинаешь вспоминать, вспоминать, вспоминать… будто здесь оставил ты солидный кусок своей единственной жизни.
Но как велико было мое удивление, когда сегодня на заветном перекрестке двое молодых людей стали спускаться по заново родившимся ступенькам. Я уже мысленно произносила слова: «Здравствуйте! Вот хорошо, что выздоровели… а то мы без вас пропадали», хотя знала, что на слова эти любимец-сапожник всего лишь молча кивнет головой.
…А из темной глубины окошка на меня уставилось сухонькое лицо с жиденькой бородкой. С минуту мы смотрели в глаза друг другу, и я хорошо чувствовала, как на лице моем сбавляется оживление.
— А тот сапожник? Не тут, да? — вырвалось невольно.
— А я почем знаю? — зло-ехидно отрезал старик.
Я смиренно подала ему в окошко обувь и обвела взглядом будку. Вот табуретка в углу, — та голубая табуретка с потертой до поблескивающей желтизны перекладинкой внизу у ножек. Клиенты не садились, а плюхались, усталые, на нее с радостью.
— Так что бы вы хотели? — услышала я.
По лицу старика пробегало сомнение, когда он осматривал туфли со стоптанными задниками и обреченной набойкой.
— Да вот каблуки, — невинно проговорила я, зная, что тут не за что набойке держаться.
Однако старик согласно кивнул. Набойка так набойка. Дескать, твои деньги, моя работа, что просила, то и получай!
Было в будке прохладно и пахло мягкой кислотой кожи, куски и обрезки которой валялись на грязном полу, в углу, неподалеку от стола. И ценник — на видном месте, как в настоящем ателье! «Это уже что-то новое», — усмехнулась я.
— Вот тут трещина! Видите? — перехватил улыбку старик. Полуобернувшись, снова съехидничал: — Мой коллега вам бы не стал докладывать?
— Возможно. Что я смыслю в вашем деле?
— А трещина знаете отчего? — взгляд с прищурочкой. — Гвозди толстые всадил.
— Видимо, тонкие не годились…
— Ну вот… а говорите, ничего не смыслите. Сейчас все грамотные стали… профессора прямо-таки…
Я слушала старика рассеянно, потому как глаза выискивали запавшие в сознание знакомые черты человека, изо дня в день выполнявшего хоть скромную, но полезную для людей работу… И вдруг он весь предстал предо мной, — будто въявь увидела его, как всегда, отекшего, с шумной тяжкой одышкой, с грустно-страдальческим выражением на красном в болезненной испарине лице.
В прошлом крепкое, созданное для здоровой жизни тело, казалось, изнемогало от тяжести. Одни лишь глаза поражали своим блеском, как бы таили в себе еще не израсходованную энергию. Чувствовалась крепость и в руках. Когда он ловко вбирал в широкую, мягкую ладонь туфлю, спрашивая: «Что там у вас?», видно было, что эта ладонь, эта рука живет самостоятельно, независимо от больного тела.
«Что там у вас?» — по существу был вопрос по привычке. Сам же он, постукивая суставом указательного пальца по подошве, уже прикидывал, какой тут ремонт требуется. Проявлялась увлеченность мастера.
Да. Совсем как живой, он стал у меня перед глазами. Вот смотрю я на его широкую, туго обтянутую синей рубашкой спину, склоненную в редких сединках круглую голову. Вот он сейчас отложит в сторону туфлю, проведет тыльной стороной руки по взмокшему лбу… Будет нагибаться, чтоб поднять нужный кусок твердой кожи… на расстоянии видишь его напряженное дыхание под шелковой рубашкой с расстегнутым воротом. Он сразу найдет то, что ему требовалось. Бегло прощупает пухлыми пальцами. И р-раз, р-раз, прикладывая кожу к каблуку, обрежет… изнутри тем же плоским ножиком с изоляционной лентой на конце придаст форму серпика. Швырнет обрезки. И, распрямляя спину, шумно выдохнет воздух.
Я ему как-то попробовала заикнуться:
— Может, пойти вам домой? Прилечь? — И отвернулась, чтобы скрыть от него выражение боли на своем лице.
Тело его напрягалось, когда он делал вдох и выдох, когда хватался за ворот рубахи, широко распахивал его. Он обронил неохотно:
— А что — дома?.. Безделье?.. Безделье — силы пожирает! На работе да с людьми — и ты Человек!
Вот тут вот, на этих двух посеревших от пыли кирпичиках, выкрошенных по краям, стояла плитка. Обыкновенная, электрическая. Выходит, не она, а люди обогревали этого больного человека!..
Я обежала глазами обшарпанный, в желтых грязных пятнах потолок и стены. На том же месте, возле полки, все еще держался приклеенный осколок зеркала, сильно почерневший и в частых крапинках. То ли следы мух, то ли — краски?
На полке — разная обувь, на рабочем столике — та же банка с обгрызенной этикеткой: «КИЛЬКА». В банке — гвозди. В граненом стакане — засохшая краска… И золотистая струя уличного солнечного воздуха в приоткрытую дверь будки.
Все, как прежде, только в пыли, в запустении, без ухода. Без того Человека.
Неужели эта будчонка-скороспелка пережила своего создателя? И скороспелка ли она? Если, от тлена убежав, живет еще в ней хозяин?
Чтобы напомнить о себе и нарушить молчание, старик кашлянул. Он сидел, сгорбившись, и между коленками, прикрытыми синим дерматиновым фартуком, держал лапу, на которую натягивал одной рукой туфлю, а другой — из сжатых губ выдергивал гвоздочки и забивал в подошву. У нашего любимца-сапожника это получалось красиво, непринужденно, можно сказать, виртуозно. Этот работал с той напряженностью, которая дается человеку хорошо развитой воли.
— Скажите, пожалуйста, почему вы не на пенсии? — спросила я.
Он ответить не успел. В будку с шумом влетела девушка с черной челкой.
— О, деда! — воскликнула она, тоже, видимо, рассчитывавшая увидеть того сапожника. И сникла. Спавшим голосом добавила: — Будьте добры… только пару гвоздиков…
— Ой ли, пару гвоздиков! — покачал головой старик, откладывая туфли.
— А куда их больше? — Девушка, просовываясь по пояс в окошко, потянулась за босоножкой. Старик положил ее на коленко. Сказал уже с видимой благосклонностью:
— И все-то вы знаете… умные все какие стали… сели бы сами и сделали, коль такие умные. — Он взял босоножку в ладонь и ткнул в нее пальцем, — гвоздь на гвозде… их из кожи не выволокешь… а подошву не держат…
И плоскогубцами начал выковыривать подковку, да заодно с подковкой оторвал каблук.
— Вот видите, теперь вам еще и за каблук платить…
— Ладно, делайте, — махнула рукой девушка.
Он долго тюкал молоточком по крепкой подошве, чтоб угодить девахе, которая непременно прибежит и завтра, и послезавтра. И с радостью выкинул ей готовую босоножку из окошка, подстегнутый этой надеждой.
А когда мы остались одни, он подавил глубокий вздох, сказал:
— Давеча про пенсию мне намекнули… Не угодил, стало быть… А работу ведь еще не видели… чего же раньше-то времени, авансом… У меня, знаете, солидные клиенты были…
И начал рассказывать, кто были его клиенты, сколько ему платили за ремонт и сколько на чай оставляли, потом — где воевал, куда был ранен и при каких обстоятельствах. В лице его прибавилось горечи, когда, подбивая итог, заключил:
— Как видите, судьба по спине меня не гладила и паинькой не называла…
И неожиданно замолк. Видимо, погрузился в воспоминания.
Я снова обвела взглядом будку. Вот гвоздь в углу, в красных крапинках. Поржавел. На нем всегда и зимой и летом висел серый жесткий плащ. Рвалось пополам сердце. Покоя не давал вопрос о предшественнике.
— Кто его знает? — уже более миролюбиво ответил старик, видимо, выговорившись. — Может, в мастерскую какую перешел? Я не люблю работать в мастерской. Под занавесом. — Он остановил на мне тот же с прищурочкой взгляд тусклых глаз. — Место… глядите, — он бородкой кивнул на окно с заляпанными давним дождем стеклами: — Оживленное. Не надо, а заскочишь пару гвоздочков забить…
За окном нарастал гулкий такт трамвайных колес. Вот и сам трамвай из-за угла выскочил и, постукивая на стыках рельсов, сердито остановился.
Один за одним выходили пассажиры, и невольно на ум приходили слова: «На работе да с людьми — и ты Человек!»
Я встала, просунула голову в окошко. Гвоздем больше, гвоздем меньше. Мне бы только до леса дойти и обратно. Нога вспухла и ничего другого нельзя надеть. Вот и выволокла из ящика старые, которым давно пора на свалку, туфли.
Старик, протягивая их мне, переспросил:
— Восемьдесят четыре вам сказал?
— Да, — ответила я, подавая рубль.
Он долго копался в коробочке. Потом наконец положил в ладонь шестнадцать копеек и захлопнул окошко.
…Был удивительно жаркий майский день, когда кажется, что солнце чуть ли не под ногами — по земле стелется, оттого все красно, сверкает все кругом, велики-громоздки здания, широченны улицы, площади, как золотые слитки сияют, а до неба и глазом не дотянуться, до того оно глубоко и просторно.
Я спешила в живописный уголок парка, у каменоломен. Жаль только, не придется выбирать скамейки. Сегодня — воскресенье. В парке много отдыхающей публики.
Располагаясь на одной из скамеек, я подумала, что, если, к примеру, на эти камни-островки, на эти крутые берега-обрывы смотреть сверху, в пестром одеянье люди на них покажутся удивительным соцветием планеты Земля.
Я люблю это место. Здесь хорошо. Здесь вольготно душе. Здесь точно по сговору люди боятся слово вымолвить, чтобы не нарушить покой, не задеть глубинное безмолвие лесного пейзажа, ласкающего взор своей красотой.
Смотришь на небо, смотришь на воду, тихую, смирную хозяйку гор и леса, и в грудь, растекаясь затем по всему телу, начинает вбираться благостное спокойствие.
Воздух чистый, прохладный — дышится легко, полной грудью, а вода, бесшумная, величавая, уносит тебя далеко-далеко в свое продолжение леса, неба и уплывающей на скамейках публики.
Откуда-то с горы подул свежий ветер, зашевелились сосны. Зарябила вода. И не стало в ней леса, неба, скамеек с публикой…
…Нет пока тут водных велосипедов, лодок. Но скульптура стройной женщины на островке, аппетитно обтирающей себе спину полотенцем, настойчиво зазывала в воду…
Неподалеку от скамейки, где недавно бурей выворотило с корнями деревья, трое мальчишек развели костер.
Вероятно, получив должную взбучку от старших, осерженные и обиженные, они тотчас потушили его и, закатав по колена брючки, направились к скале.
Самый старший, чернявый, с горделивой осанкой, вел за собой на поводке собаку. А двое, толкая друг друга, плелись сзади. У самой скалы чернявый приостановился, обернув оживленное лицо. Чему-то расхохотался. Ладонью разрезал воздух, что-то сказав твердое и решительное, и вприпрыжку взбежал с собакой на взгорок.
Крепкого сложения, уже с густо коричневым загаром, он сбросил с себя старый пиджачок, майку.
Спустился к берегу и пес, предупреждающе тявкнув. Шерсть на спине вздыбилась. Лезть в воду не хотелось. Однако, поглядев с явным неудовольствием на хозяина, тоже переступил страшный для него рубеж, судорожно вытянув хвост.
— Трус! — крикнул ему чернявый и резанул по нему гребнем волны. Пес взвизгнул и легко, бесшумно, почти недвижно поплыл.
Ко мне присели уставшие с прогулки бабушка с внучкой. Но тут же девочка со скамейки съерзнула. Голубые глазенки засверкали: еще не сошел снег, а мальчишки противные полезли в воду. И вскрикнула звонким голоском:
— Ну и психи, ну и психи!
Публика заулыбалась. Было ясно: в семействе бабушки в ходу слово «психи».
— Сядь, не шуми, — шепнула ей бабушка, беря за ручку. — Здесь не кричат, здесь сидят смирно.
— А что они купаются? Снег вон там еще… Эй, вы, психи… Вылезайте! Простудитесь! — подошла она вплотную к обрыву и снова крикнула мальчишкам.
Я сидела, закинув голову на спинку скамейки, и слушала на своем лице солнце и воздух, пропитанный влагой земли и хвои.
А бабушка с внучкой все перебранивались:
— Не ори, чего орешь?
— А чего они купаться надумали? Простудятся и помрут.
— Не помрут, — сказала бабушка, поправляя шифоновый шарфик на сером жакете. Ее миловидное лицо украшала короткая модная стрижка в скобку.
— Нет, помрут! — топнула девочка ножкой. — Помрут и все останется.
— Ну и пусть помирают, — лопнуло терпение у бабушки. — Им оставлять еще нечего.
Я усмехнулась. А сапожник оставил голубую будку. Но оставил ли? Так-таки она пережила своего хозяина? Если я сижу в ней и меня обступает все прежнее? Меня обступает сам он — человек! Ве-есь!.. Крохотная будчонка! Скромный объект мастерства…
Вода, чувствовалось, была холодна. Посиневшие мальчишки выбирались на берег, ведя за собой продрогшую собаку. Они долго обтирали ее ладошками, прижимали к себе. Чернявый, дольше всех державший собаку у груди, промерз, было видно, основательно. Стуча зубами, он торопливо натягивал поверх майки старенький пиджачок. Запахнулся. Вытер рукавом глаза. И в мокрых трусишках, держа в руке башмаки и брюки, потопал за приятелями по другую сторону островка, к солнцу. У ног его повизгивал довольный пес.
«И у этих — уже свой мир, свое начало», — подумалось невольно.
Солнце выпуталось из верхушек сосен и, ярко осветив все кругом, хлестнуло по глазам. Вода, вяло набегая, еле-еле омывала каменистые берега водоема.
А позади нас послышались торопливые шаги. Бабушка, закинув обшлаг, посмотрела на часы и, опершись рукой на сиденье скамейки, поднялась. Прищурив глаза и выждав с секунду, крикнула укорительно:
— Ты где был? — И прокашлявшись, добавила сипло:
— Сколько ждать тебя можно?..
— Да с костром я провозился, — повел он глазами в сторону леса.
— А твои ребятишки, дедушка, — бежала к нему припрыгивая девочка, — психи. В воду вон полезли… простудятся и помрут. Снег еще кругом.
— Не помрут, — ответил дедушка, усаживаясь на другом конце скамейки. — Самое время теперь искупаться… солнце какое жаркое… — Он снял с головы соломенную шляпу и положил на колено. Весь кругленький в светлом просторном костюме, аккуратный, напоминал лекаря. Только не хватало пенсне. Он откинулся на спинку скамейки, расслабив галстук, и начал большим клетчатым платком обтирать затылок.
Мне хотелось встать и уйти, чтобы не было людям в тягость мое присутствие. Но в это время он наклонился, потянулся ко мне через жену и, вглядываясь в лицо, сказал:
— Здравствуйте!
— Здравствуйте, — тихо ответила я с каким-то просветленным внутренним удивлением. То был наш любимец — сапожник.
Заученное: «Как хорошо, что выздоровели… мы без вас пропадаем» выскочило из головы. И просто добавила:
— Что-то давненько к нам не наведываетесь. Забыли совсем наши края.
В лице его не было того мучительно-страдальческого выражения. И я заметила:
— Вы лучше стали выглядеть… видимо, правильное приняли решение на время прервать работу.
— Ну, да… принял решение, — повернулась ко мне жена, — Это я заставила его принять такое решение. Только… — она потянулась ко мне всем телом, выставив вперед руки: — У нас теперь по соседству гепетэу. Денно и нощно там пропадает. — Пальцем показала на островок, потом — на него. И сделала выразительный жест. Дескать, бесполезны эти разговоры. На него они не действуют.
А он, приставив ко лбу козырьком руку, высматривал парнишек из-за островка, и когда они высунули, наконец; свои головы, обрадованно помахал им шляпой. Девочкин платочек тоже затрепыхал в воздухе. Она, счастливая, запрыгнула к дедушке на колени, свернулась калачиком на его груди. Потом перевернулась с боку на бок, обвила ручонками дедушкину голову, хотела что-то сказать шепотом.
И тут бабушка остановила ее.
— Слазь, — сказала она, одернув на ней кофтенку. — Не мучай дедушку, он устал. — И к мужу: — Подбивается к тебе! Значок ей нужен.
Внучка, к ее удивлению, не возражала… Она положила ладошку на лацкан пиджака, накрыв ею значок. Сжала губки бантиком.
— Зачем он тебе? — спросил у нее дедушка.
— А ты зачем носишь?
— Так то же меня им наградили! Заслужил, стало быть…
Я встала, чтоб сказать на прощанье несколько слов. Вспомнила заученное: «Ведь мы без вас пропадаем»…
— Как! — обрадованно удивился любимец-сапожник. — Не снесли разве ее, старушку? Пристрой ведь там запроектирован…
Он опустил на землю внучку и сам поднялся со скамейки, обратившись ко мне всем лицом. Я рассказывала ему, что только оттуда, что там все без изменений. И о его заместителе пару слов прикинула.
— Да, — качнул он головой. — Будут заместители… Вернее, не то слово: заместители. Сами по себе мастера.
И в глазах его, огромных, черных, чуточку навыкате, как-то неожиданно отразилось вернувшееся все то большое и глубокое чувство, что составляло когда-то цель его жизни и что оказалось враз отнятым болезнью.
— Только мне кажется, — сказал он со строгой прямотой, — не делает чести никому в чужую будку забраться. Свою надо суметь создать. На языке ученых — это значит индивидуальность. — Я вопросительно посмотрела на него. Но он ничего не добавил.
Вобрав в свою руку ладошку внучки, он последовал за мной, пожелав чуточку проводить.
Шел медленно, глубоко задумавшись, по длинной аллее стриженых молодых березок. Произнес с едкой горечью наконец, как бы отвечая своим мыслям:
— На две категории я бы разбил людскую массу. Одна создает жизнь, другая — принимает ее, уготовленную кем-то… и топает по ней с закрытым душевным клапаном… зарабатывает рубли на пропитание и роскошь. И не щадит ни себя, ни совести своей…
Он приотстал. Остановился. Вдохнул полной грудью лесной свежий воздух. С севера набегал ветерок, обдавая запахом хвои все окрест.
Слева и справа доносились голоса и песни. Между стройных, умытых недавним снегом сосен со жгучей густой зеленью мелькали мячи и ракетки, велосипеды и рюкзаки. Под кустами на боку, раскинув перед собой газеты с провизией, лежали любители спиртного, приковав свое жадное внимание к донышкам бутылок.
…Мы расстались как добрые старые знакомые.
— У меня не было взлетов, — сказал он, отвечая на одну из реплик. — А потому не знал я, что такое падение. Точкой опоры мне в жизни служила профессия… только ее не надо путать с ремеслом.