Перед собранием

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Перед собранием

Прошло несколько дней. Солнце щедро прогрело Заячий лог, подсушило его. Засеяли поле быстро, одним духом.

Домой Иван Михайлович, возвращался пешком. Фуражка набекрень, пиджак нараспашку, в глазах озорной и радостный блеск. Хорошо идется по мягкой, еще неубитой и непыльной дороге, легко думается под мерный шаг. Обо всем.

Теперь бы свалиться, думает он, и заснуть до самой-самой уборочной. Чтобы не заглядываться на небо, не тревожиться за редкость облаков, не томиться ожиданием дождя и не вскакивать ночью, едва ударят по крыше первые капли… Вот легло спелое семя в спелую землю — и начинается твоя маята хуже самой худой работы. Ждать, пока взойдет, — ладно ли? Ждать, пока поднимется, — ладно ли? Ждать, пока нальется, — ладно ли? И только, когда упрячется хлеб в закрома, тогда освободится затаенное на все лето дыхание. За добрый урожай тебя похвалят и сам похвалишь себя. Высохнет, вымокнет хлеб — тебе укор. Даже если нет в этом твоей вины, возьмешь ее на себя, и будешь казниться… Такая уж доля у хлебороба. И хоть много под рукой у него всяких машин, а в основе дела все же сам он стоит. Какой хлебороб не представляет себе такую картину: выращен урожай, собран, как золото литое, и вот уже мельник пушит зерно, и вот уже пекарь являет миру чудо из чудес — горячий душистый каравай. И если даже один человек из тысячи, отведав свежего хлеба, помянет добрым словом тебя, то нет большей радости. Лишь ради этого стоит месить грязь на полевых дорогах, недосыпать, обжигаться полуденным зноем…

Сам-то я понимаю это, думает Иван Михайлович, а дети мои понимают? С Андреем вот все ясно, он прост, чист душой, любопытен к работе и жаден до нее. Такие прикипают к дому, к делу, к родной стороне… С Натальей хуже. Показал Захар ей красивую картинку, оплел словом. Зачаровалась, ни на себя некогда глянуть, ни на других. А раз голова закружилась, попробуй тут устоять… Но упасть не дам, не отступлюсь. Хорошо хоть Волошин понял мою боль за Наталью. Но все ж говорит, что преувеличиваю. И его понять можно. Ему Наталья прежде всего доярка передовая, а мне дочь… Взрослая — а ребенок. Одни заботы с плеч долой — другие у порога стоят… Сергей вот определился, уже крепок на ногах, в нашу породу, настырный. Сына вот Ванюшкой назвали — мне в радость. Не забывают. Да и грех забывать…

«Теперь нам что? — уже о другом думает Иван Михайлович. — Теперь сеялки-бороны на место, ремонт им сразу сделать. Тракторам тоже полную ревизию навести и за комбайны приниматься… Можно сказать, хорошо поработали. Что по мелочам неладно было — теперь не в счет. И поминать не стану. Лишний укор тоже мало пользы дает… Надо бы Пашке домик перетрясти. А что? За посевную нам большой выходной полагается, вот и воспользоваться. Нижние ряда три-четыре из нового леса срубить, а на верх и старое годится… Завтра или прямо нынче поговорю с ребятами. Не должны бы отказаться. За свой дом потом возьмусь, свой никуда не убежит…»

Коротка дорога, коли шаг скор. Вот и Журавли видны за лесом, вот и дом его голубеет ставнями. У ворот на скамейке Мария Павловна вечер коротает. Едва подошел, спросила:

— Отмаялись?

— Все, мать. Конец одной заботе. Журавлята дома?

— Нету, разбрелись… Садись, отдыхай.

Тих и легок весенний вечер. Вполсилы горит остывшее за зиму солнце, синева неба густа и вязка. Мелкая еще, древесная листва источает сладкий аромат — не летний щедрый, не осенний спелый, а свой, едва различимый, но пряный и успокоительный. На земле тихо, в облаках тихо, на душе Журавлева тоже тихий покой.

Но держалась эта благодать недолго. Всегда так: только чуть расслабился — и хлынули в эту слабину новые толпы забот.

Из проулка вывернулась Наташа. Одета она по-летнему: розовое платье в крупный белый горошек, белые туфли на толстой подошве, голова прикрыта ажурной косынкой. Подошла, спросила удивленно:

— Надо же! Сидят и молчат.

— И ты садись, повечеруй, — Мария Павловна подвинулась, освобождая место на скамейке.

— Нашли старуху! На ферму пора собираться.

— Сядь, Наталья, разговор есть, — Иван Михайлович перед всяким разговором первым делом закуривает.

— Начинается! — проворчала Наташа. — Что вы из меня жилы тянете? Не туда пошла, не так сказала, не то сделала… Вот дождетесь, уеду, куда глаза глядят.

Посмотрела с вызовом, но тут же опустила голову, зарделась.

— Врагов в своем доме нечего искать, — говорит Иван Михайлович. — Ты лучше вот что скажи, Наталья: мне как быть? Вот завтра собрание, и спросят люди: как же так, Журавлев, в чужом глазу соринку видишь, а в своем? Как тут отвечать, елки зеленые? И что отвечать?

— И я про то же говорю, — вставила Мария Павловна, — а все как в стенку горох.

— Забыл, как сам радовался? — спросила Наташа отца. — Мы — Журавли! Мы — такие!

— Говорил, — признался Иван Михайлович. — Не понял я сразу, куда оно повернется… Теперь ты пойми, Наталья. Я очень тебя прошу.

Наташа знала, что может получиться, если и дальше говорить на эту тему.

— Так я пошла, — сказала она. — Вечеруйте.

— А ужинать? — остановила ее Мария Павловна.

— Потом, как с фермы приду…

Вскоре подкатил на мотоцикле Андрюшка, лихо тормознув у ворот.

— Солнышко провожаете? — спросил он и сразу осекся, едва отец уставил на него глаза-буравчики. — Ты чего, батя?

— Ничего… Не знаешь случаем, кто дорогу у Осинового колка перепахал.

— Какая еще дорога?

— Обыкновенная, по которой ездят.

— Ну я, — набычился Андрюшка. — Подъемник не срабатывает.

— Какой пахарь — такой и плуг… Ты вот чего, елки зеленые. Давай ужинай, бери лопатку и дуй туда. Заровняешь. Утречком доскачу, проверю.

— Может, завтра? — вступилась мать. — Куда гонишь, на ночь глядя.

— Не завтра, а нынче! — отрезал Иван Михайлович.

— Так плуг же не поднимается! — закричал Андрюшка. — Виноват я, да? Я один на дорогу заехал, да?

— Сперва с тебя спрос, с других — потом. Запомни наперед. Ишь, елки зеленые! Я знаю, чего ты выжидаешь. Чтоб я сам поехал. Ушлый какой нашелся!

Андрюшка больше не стал спорить. Счел за лучшее бежать во двор за лопаткой. Крутнув педаль мотоцикла, он рванул его с места и укатил.

До ночи хватило бы парню заваливать борозды, не догадайся Валерку и Пашку позвать на подмогу. Втроем за какой-то час перевернули тяжелые пласты, и полевая дорога обрела прежний вид. После ребята долго смеялись над горе-трактористом…

Посиделки у ворот кончились разговором с Кузиным. Вот уж кого не ждали, тот сам пришел.

— Чегой-то нарядный ты, Захар? — спросила Мария Павловна.

— Да вот приоделся. Надоело за весну сапогами бухать. С такой работой и на себя глянуть некогда.

Захар Петрович примостился на скамейку, сбил на затылок соломенную шляпу.

— Куда это Андрей недавно промчался? — спросил он.

— Да размяться, — нехотя ответил Журавлев.

— Лютуешь все? — Захар Петрович качает головой. — Это так, к слову… Доклад писал на завтрашнее собрание. Я, Иван, человек прямой, ты знаешь…

— Ясно! — Журавлев хмыкнул, словно ему все известно, и слова Кузина только подтвердят это. — Пришел сказать, что достанется мне на орехи? А я не боюсь, Захар. Что во мне — то со мной. Поздно меня переучивать.

— Да ничего тебе не ясно! — отвечает Кузин. — Одно знаешь — меня винить. Сам заманил сюда, а теперь спишь и видишь, как бы посильнее в грязь втоптать, побольнее ударить… В мою бы шкуру тебя сейчас, узнал бы эти фунтики председательского лиха. Ну, чего голову угнул? Ты в глаза мне глянь, может, теперь я пойму, чем я виноват перед тобой.

— Ошибаешься, Захар мой Петрович, — тихо и размеренно возражает ему Иван Михайлович. — Я и себя виню. Я, елки зеленые, раньше других твою беду заметил. Мне бы криком кричать, а я молчу и жду. Тебя еще можно простить, меня же — никак нельзя… Вот уже года три или пять, — продолжал Журавлев, — мы не говорим друг с другом обыкновенными словами. С опаской сходимся, с опаской расходимся, все подковырки ждем. Мы оба боимся жалости, хотя ни разу не пожалели друг друга.

Обидные слова сказал Журавлев, страшные слова, холодом на спине отозвались они у Захара Петровича. Он помотал головой, будто одолела его сонливость в неурочный час, поковырял носком ботинка слежавшийся песок у скамейки.

— Некогда мне, Иван, про это думать. У меня колхоз на шее.

— Опять — «я», опять — «у меня», — ухватился Журавлев.

— Любишь ты, Иван, к слову придраться.

— Эх, мужики вы, мужики! — не вытерпела Мария Павловна. — Хоть бы нынче-то не ругались, не спорили. Вечер-то славный какой!

Вечер, правда, пригож. Солнце скатилось к самому лесу, и новыми красками заиграло все вокруг. В небе пасутся табуны золотистых облаков, будто достают их из печи и неостывшими выпускают на волю ветра. Лес полон неясного шороха, шепота, вздохов. Дома, озаренные закатом, сияют умытыми розовой водой окнами…

— Ты завтра, Иван, не очень-то, — попросил Кузин. — Сами развели грязь и сами выскребать будем.

— За этим и приходил? — удивился Иван Михайлович.

— Пожалуй…

— Это как собрание пойдет.

— Что ж, и на том спасибо.

Захар Петрович ушел, не подав руки. Голова опущена, широкие плечи обвисли. Журавлев направился было следом, но остановился и долго смотрел, как медленно бредет по проулку старинный его дружок-недруг.