Фаза третья: эпика языческая и христианская

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Фаза третья: эпика языческая и христианская

С 1928 г. в Оксфорде начался новый, исключительно важный этап работы Толкина над «Легендариумом». Работа шла параллельно над двумя тесно связанными произведениями — поэмой «Лэ о Лэйтиан» (1928–1931) и прозаическим сочинением «Кэнта Нолдоринва» (1930, с позднейшей правкой). Последний памятник, при небольшом сравнительно с поэмой объеме, имеет действительно исключительную важность — это первый и единственный полный, относительно согласованный внутренне вариант того, что в последующие годы стало зваться «Сильмариллионом». Основой для «Кэнты» послужил «Эскиз мифологии», но, в отличие от него, это не справочный план-набросок, а самостоятельное художественное произведение. Если «Эскиз» прилагался к «Балладе о детях Хурина», то связь «Кэнты» с «Лэ» скорее опосредованная. И в отличие от «Лэ» прозаический текст был доведен до конца. К нему примыкают другие прозаические сочинения первой половины 1930-х гг. — «Анналы Валинора» и «Анналы Белерианда» (последние — в двух редакциях). Наряду с ними, конвой текста составили также «Генеалогии», «Список имен» и новая карта Белерианда (позже многократно исправлявшаяся и в итоге вошедшая в посмертный «Сильмариллион»). Все прозаические тексты имеют примечательные «дублеты» на древнеанглийском языке, «Переводы Эльфвине», иногда по нескольку. Эти «переводы» добавляют к «оригиналам» интересные детали. Таким образом, практически сформировалась основа позднейшего «эльфийского эпоса». Все писавшиеся в это время произведения перешли на следующие стадии «мифологии» — некоторые без существенных, даже необходимых изменений. Так, «Кэнта» оставалась «главной версией» не только в 1937 г., но в своей финальной части и после написания «Властелина Колец», что породило массу трудностей (и вольностей!) при подготовке посмертного «Сильмариллиона».

Работе сопутствовал ряд важных «внешних» обстоятельств. Это время было для Толкина порой интенсивного литературного и научного труда, инспирированного зарождением содружества «Инклингов». Критические замечания К. С. Льюиса в 1929 г. оказали серьезное влияние на обработку «Лэ» и дали стимул к дальнейшей работе над ней. В эти же годы отчасти для собственного развлечения, отчасти для своих детей Толкин сочиняет несколько сказок, из которых «Хоббит» позднее дал новый старт развитию «Легендариума». Толкин не раз подчеркивал, что изначально «Хоббит» не имел к «мифологии» никакого отношения и заимствования из нее (Элронд, Гондолин) случайны. Отчасти это так — «Хоббит» начинался как сказка-шутка, образы которой Толкин с легкостью использовал в адресованных детям «Письмах Рождественского Деда» и играх с ними. Так, Гэндальф напрямую перекликался с главным персонажем «Писем» — Рождественским Дедом. Но по мере того, как работа над «Хоббитом» продвигалась, образы из него (и даже из «Писем») начинали неизбежно влиять на «серьезный» труд, что можно видеть, например, по эволюции отношения к гномам (dwarves). Да и заимствований из «мифологии», подчас парадоксальных, в сказке гораздо больше, чем кажется на первый взгляд. Так, ни разу не названный в сказке по имени король лесных эльфов подозрительно напоминает Тингола из «Лэ». В «Лэ» посрамленный чародей Ту улетает возводить новую твердыню в Черный Лес Таур-на-Фуин — в «Хоббите» Некромант обитает в Чернолесье. В «Переводах Эльфвине» Сильмарилы именуются древнеанглийским соответствием слова «Аркенстон» — драгоценный камень гномских королей в «Хоббите». Между тем, на что в этой связи обратил внимание Ретлифф, один из Сильмарилов, согласно мифологии, упокоился в недрах земли… Образы «Легендариума», как увидим ещё, проникали и в те произведения Толкина, которые рассматриваются обычно вне его, «Лист работы Ниггля», «Кузнец из Большого Вуттона», «Роверандом».

И наконец, стоит отметить еще одну немаловажную деталь. Именно на этом этапе работы, когда окончательно сложился костяк легенд Древних Дней, в одном из «переводов Эльфвине» появляется, наконец, сначала в древнеанглийском произношении, термин «Средиземье».

Работа над поэмой, которая именовалась также «Жестой о Берене и Лутиэн», возобновилась в начале весны 1928 г. В это время как раз дорабатывался «Эскиз мифологии», и сложившаяся в нем после исправлений картина стала стартовой точкой для развития сюжета «Лэ». 27–28 марта 1928 г. Толкин писал уже последние куплеты Четвертого канта, на котором поэма застопорилась двумя годами ранее. Дальше следует просто фантастический, с учетом его обычных методов, рывок — за девять дней непрерывной работы он 6 апреля достиг Десятого канта. При этом грубые наброски, предшествующие беловой рукописи, сочинялись параллельно, и та ненамного опережала их — стихи, написанные набело 4 апреля, были набросаны на обороте письма от 1-го числа того же месяца. Скорее неудивительно, что после этого грандиозного предприятия работа на некоторое время вновь остановилась и позднее продвинулась не слишком далеко. Возможно, этому способствовала и начавшаяся работа над «Кэнтой». В ноябре 1929 г. Толкин был еще в Десятом канте и продвинулся ненамного.

Около этого времени, возможно, в связи с этой задержкой, он отдал машинопись, печатавшуюся с рукописи, видимо, как раз в течение этого временного промежутка, К. С. Льюису. Машинопись доходила, судя по письму Льюиса от 7 декабря 1929 г., самое меньшее, до середины Седьмого канта. Льюис был восхищен поэмой, но начало ее вызвало у него вопросы. В начале 1930 г. Толкин получил от друга подробный критический «комментарий» к тексту первых четырех кантов. Критика была составлена в шутливой форме — как будто к подлинному древнему тексту, с «цитатами» из реплик вымышленных ученых-филологов. Тем не менее, наряду с восторгами по поводу труда, послание Льюиса содержало подчас весьма острую и суровую критику с предложениями к исправлениям (поданными как разночтения «более исправных» списков). Многие замечания Толкин отверг, однако полностью перепечатал Первый кант (машинопись которого была сделана еще в августе 1926 г.) и начало Четвертого (написанное вчерне, а может быть, и набело в том же году). Стоит отметить, впрочем, что перепечатка Первого канта произошла позже, чем Четвертого. Текст Второго и Третьего кантов был исправлен в ряде мест согласно с критикой.

25–30 сентября 1930 г. Толкин вернулся к сочинению поэмы, завершил Десятый кант и написал еще два. 1 октября он приступил к работе над Тринадцатым — и вновь надолго остановился. Отчасти эта остановка оправдывалась перепечаткой (и переработкой) поэмы, а также другими трудами. Кант был закончен только спустя год, 14–17 сентября. Начало следующего, Четырнадцатого, Толкин написал и перепечатал, — но на этом работа завершилась. Возможно, роковую роль в судьбе поэмы сыграл получившийся объем — изначально Толкин предполагал, что в ней будет всего четырнадцать кантов, но началу написанного Четырнадцатого канта в последнем плане поэмы соответствует, видимо, финал Одиннадцатого (!). Иными словами, автору, которому большие стихотворные формы давались не очень легко, предстояло создать еще не менее, а скорее более трех довольно объемных кантов. Сам Толкин не раз упрекал себя за многословие в больших стихотворениях и поэмах.

«Лэйтиан» действительно оказалось самой объемной поэмой Толкина даже в незавершенном виде. Толкин развернул историю подвигов Берена, теперь представленного гораздо более возвышенно и героически, чем в «Сказке о Тинувиэли», в подлинный эпос. История любви и страданий героев переплетается с невзгодами рода людского под пятой Моргота, соперничеством эльфийских владетелей, несущих на себе проклятие, — и со вселенской борьбой света и тьмы. Именно в эту пору история Берена приобрела те очертания, которые имеет в «Сильмариллионе» и в припоминаниях о ней во «Властелине Колец». Однако Толкин остановился на кульминации сказания. Верен и Лутиэн проникают в крепость Моргота Ангбанд, овладевают Сильмарилом, но Верен сталкивается во время бегства с чудовищным вервольфом, который откусывает ему руку со священным камнем. Здесь текст поэмы обрывается. В трех планах поэмы имеется и ее окончание, оно было изложено в «Кэнте», — но в стихах так никогда и не написано. За рамками поэмы остались и чудесное возвращение Сильмарила после охоты на обезумевшего волка, и смерть Берена, и его воскрешение по обращенной к Мандосу мольбе Лутиэн. Собственно «Лэйтиан» — «Освобождение от Оков», временное избавление Берена от оков смерти и конечное Лутиэн от прикованного к Земле эльфийского бессмертия в пользу жребия людей — осталось вне поэмы…

В первой половине 1930-х гг. Толкин написал ряд связанных между собой и позднее составивших единый комплекс прозаических текстов о Древних Днях. Последовательность произведений в рамках цикла окончательно сложилась, видимо, к середине 1930-х гг. Эта последовательность, как она представлена в итоговой версии преамбулы к «Анналам Валинора», следующая: 1) Анналы Валинора; 2) Анналы Белерианда; 3) Кэнта Нолдоринва (Квэнта). Далее, очевидно, должны были следовать разнообразные вспомогательные материалы, созданные в этот же период: Список имен, Генеалогии, новая карта. Собственно говоря, Толкин в первый (и, строго говоря, единственный) раз привел свой «Легендариум» в более-менее законченную и связную форму, хотя неясно, думал ли при этом сколько-нибудь серьезно о его опубликовании.

Последовательность первоначального написания текстов была несколько иной, чем их финальное размещение. Написание основного повествовательного ядра цикла — «Кэнта Нолдоринва» — относится к 1930 г., причем текст был местами отредактирован и переправлен (в том числе перепечатан наново) еще в ходе работы. Основой для «Кэнты» послужил «Эскиз мифологии», и именно он сыграл роль базовой рукописи для машинописи. Имеется перевод начала «Кэнты» на древнеанглийский с позже приписанным заголовком «Пеннас». Подобные древнеанглийские дублеты есть и у других прозаических текстов этого периода.

Дальнейшая последовательность написания устанавливается из сличения текстов и не датируется: «Анналы Белерианда» (первая редакция) — «Анналы Валинора» — «Анналы Белерианда» (вторая, неоконченная редакция). Что касается древнеанглийских «переводов», то первый «перевод» «Анналов Валинора», видимо, самый первый из толкиновских «анналов» вообще. Возможно, обращение к летописной форме как раз и было изначально подсказано игрой с древнеанглийским языком в древнеанглийском литературном жанре. Именно в этом весьма кратком тексте, зародыше английских «Анналов», впервые появляется термин «Средиземье». Последующие три древнеанглийских версии (из которых одна обрывается в конце на полуслове, а другие две не заходят дальше первой записи) писались действительно как переводы — с современного английского. Последняя версия имеет преамбулу на современном английском — окончательный вариант таковой. Древнеанглийская версия «Анналов Белерианда» (тоже неоконченная) — вероятно, самая поздняя. Вспомогательные тексты писались, несомненно, параллельно с «Анналами» и содержат прямые ссылки на них.

Все тексты этого периода, к несчастью, вскоре перестали удовлетворять автора — и закономерно превратились в черновики для дальнейшей его работы, датируемой 1936–1937 гг. Соответственно, в них немало исправлений, относящихся к этому, а то и позднейшему периоду.

В текстах начала 1930-х гг. мировоззрение автора проявляется уже гораздо более явно, чем в предшествующих, хотя и не настолько, как в последующих. Перелом этот становится яснее, если обратиться к произведению, не имеющему прямого отношения к «Легендариуму» и в то же время ставшему одним из самых крупных этого времени. Речь о «Легенде о Сигурде и Гудрун». Единственная вполне законченная им пространная переработка подлинного древнесеверного сказания, «Легенда» важна по многим причинам. В том числе и потому, что писалась как раз на переходе от пусть условного, но воссоздания некоей «примитивной/первобытной мифологии» к созданию существующего в своем праве «вторичного мира», более отвечающего личным убеждениям и устремлениям автора. «Легенда» притом в известной мере парадоксальна. Отражая, с одной стороны, умонастроения автора в момент этого перелома, она, с другой, включает материал, уже использованный им ранее, в «Книге забытых сказаний» конца 1910-х гг., для конструирования собственной мифологии.

Стоит напомнить, что Толкин отлично владел материалом, не понаслышке знал как древнегерманский, так и средневековый христианский эпос. Дискуссионные в его эпоху (и по сей день) научные вопросы занимали и его. Среди них — проблема соотношения исторического («реального») и мифологического в эпических сказаниях. Как раз на веку Толкина А. Хойслер закладывал основы «исторической школы» в изучении германского эпоса, толкующей его почти как устную хронику. Толкин, конечно, знал труды коллег-истористов и сам в «Финне и Хенгисте» совершенно хойслериански толкует «Финнсбургскую битву». Толкин восстанавливает на ее основе ход событий V в., сопоставляя ее с «Англосаксонской хроникой» и другими «признанными» источниками. Но с другой стороны, в работах по «Беовульфу» и особенно в анализе сказаний о Вёльсунгах он — скорее мифологист, видящий в эпосе отражение древнейших языческих мифов. На самом деле Толкину удалось здесь пройти по узкой в науке грани «золотой середины», причем, как ни странно, благодаря своим литературным увлечениям. Он видел историческую основу германского эпоса, но и верил, что на определенном этапе, за гранью ведомой, история «разворачивается в миф», становится неотличимой от него — и следы тех времен, нащупываемые им в фантастическом «Легендариуме», вторгаются в сохраняемый устной памятью эпос, варясь в общем котле «волшебных историй». Запомним это — при рассмотрении «Легенды» это важно знать. Но важно знать это и по другой причине — это лучше позволяет понять, почему переосмысление мифологического в новые эпохи было для Толкина не менее важной темой. Он чувствовал остроту перехода от языческой эпики к христианской, от разрушительного «огня» былых времен к «мягкому тлению Средневековья» — и, сам подыскивая эпические формы для Нового времени, не мог не анализировать различий.

Как же видел Толкин различия между эпосом языческой и христианской эпох, между языческим и христианским чувствованием героики? Прямой ответ мы находим сразу в нескольких его произведениях. В написанной уже позднее, в 1940-х, и упоминавшейся нами драме «Возвращение Бертнота», представляющей собой своеобразное продолжение древнеанглийской поэмы «Битва при Мэлдоне» о разгроме христиан-англосаксов язычниками-норманнами, Толкин сводит и сталкивает двух персонажей. Оба, заметим, христиане, но один — молодой скоп Тортхельм, эпический поэт, наполненный воспоминаниями о героических предках языческой эпохи, другой — умудренный жизнью и строгий в благочестии воин-простолюдин Тидвальд. Придя на поле злосчастной битвы в поисках тела своего господина Бертнота, они говорят между собой о поражении, скорбят над павшими. Когда Тортхельм, оплакивая Бертнота, патетически восклицает»: «Пал он, последний в роду эрлов,// древле славных владык саксонских; // в песнях поется — они приплыли// из восточных англских владений// и валлийцев ковали рьяно// на наковальне войны. Немало// королевств они захватили,// покуда остров не покорился.// С севера ныне грядет угроза:// ветер войны в Британии веет», Тидвальд довольно резко осаживает его: «То-то продул он нам шею! Так же// простудились и те, кто прежде// эту землю пахал. Поэты// пусть поют, что придет на ум; пираты ж// пропадом пусть пропадут! Поделом им!// Пахарь убогий скудную землю// потом праведным поливает// — но приходит захватчик злобный// и ограбленным остается// умереть и ее удобрить,// жен и детей оставив рабами!» То, что для древних скальдов Севера было пламенной ратной героикой, — для человека новой эпохи, и вполне справедливо, оказывается разбоем.

В авторских же комментариях к пьесе главное внимание уделено воинской гордыне, «рыцарской браваде» правителя, которая вполне может погубить его подданных, доверивших ему свои жизни. Осуждение ее Толкин находит и в «Беовульфе», и в «Битве при Мэлдоне», и в «Гавейне». Однако источник «бравады» — «северный героический дух», готовность жертвовать собой (а если речь идет о власть предержащем — то не только собой) во имя чести и славы. Происхождение этого «духа» определяется на последних страницах пьесы. Погруженному в дрему на телеге рядом с телом владыки Тортхельму предстают призраки прошлого: «Века проходят и поколенья,// рыдают жены, растут курганы,// и день сменяется днем, и пыли// все толще слой на старом надгробье.// Крошится камень, род угасает,// и гаснут искры горящих жизней,// едва успев над костром вспыхнуть.// Так мир меркнет, встает ветер,// и гаснут свечи, и ночь стынет…// Тьма! Везде тьма, и рок настиг нас!// Ужели свет сгинул? Зажгите свечи,// огонь раздуйте! Но что там? Пламя// горит в камине, и свет в окнах; // сходятся люди из тьмы туманов,// из мрака ночи, где ждет гибель.// Чу! Слышу пенье в сумрачном зале:// слова суровы, и хор слажен.// Воля, будь строже, знамя, рей выше,// сердце, мужайся, пусть силы сякнут.// Дух не сробеет, душа не дрогнет// — пусть рок настигнет и тьма наступит!» — в этот момент он просыпается на ухабе.

Тидвальд замечает: «Странный// сон тебе снился, Тортхельм! О ветре// ты бормотал, о судьбе и роке, — // дескать, тьма этот мир поглотит// — гордые, безумные речи:// так бы мог сказать и язычник!// Я не согласен с ними! До утра// далеко, но огней не видно:// всюду мгла и смерть, как и прежде.// Утро же будет подобно многим// утрам: труд и потери ждут нас,// битвы и будни, борьба и скорби,// пока не прейдет лицо мира».

Тидвальд отвечает на главное из прозвучавшего в сонной (едва не «одержимой») речи Тортхельма. «Героический дух» и исходил из того, что самый мир людей и богов катится в ночь, к вечной погибели. Дух христианский — иной. Мир полон страданий, но приносит и радости, — за ночью утро, пусть дальше и иная ночь. «То, что было, — это то, что будет». Но — с иной эсхатологической перспективой, и перспектива эта («прейдет лицо мира») обессмысливает языческую жертвенную до безумия героику. Самое же главное — она обеспечивает даже самой трагической истории счастливый конец, Эвкатастрофу, по толкиновскому эссе «О волшебных историях». Это подчеркивает Толкин в своем переложении трагической бретонской легенды, «Балладе об Аотру и Итрун». Эта небольшая поэма относится уже точно к интересующему нас периоду, к 1930 г. Описав вслед за классическим сборником бретонских баллад виконта де ла Вильмарке смерть запутавшегося в тенетах колдовства графа и обреченной его неразумием жены, Толкин завершает его следующей строфой: «Повествованье кончил я// о лорде — Бог ему судья! // И хоть печален сей рассказ,// но ведь не всякий день у нас// веселье. И с надеждой новой// и чистой верою Христовой// жить учит Бог, день ото дня// нас от отчаянья храня,// пока Пречистой Девы очи// нам не рассеют дольней ночи». Христианину открыто то, что неизвестно языческому герою, — всякое зло конечно и заведомо обречено, тогда как Бог торжествует вовеки. Закономерно в упомянутом уже эссе «О волшебных историях» Пришествие Христа предстает как Эвкатастрофа всей человеческой истории.

Так имеет ли право на существование в христианском мире хоть что-то из языческой эпики? По Толкину — имеет, ибо человек, хотя и заблуждаясь, творит «фантазию», «фэнтези» силой и властью, данной ему от Бога, а значит, закладывает в нее далеко не только греховное и лживое. Мысль о том, что грехопадение исказило, но не отторгло у человека право на сотворение «вторичных миров», сотворчество с Создателем, обогащение Его замысла — и не извратило творений человеческого сознания всецело, — выражена в программном для Толкина стихотворении «Мифопоэйя». В эссе же «О волшебных историях» Толкин высказывает мысль, что лучшие «волшебные истории» приближаются к прозрению Истины, служа как бы отражениями подлинного Божественного света, «мифа», ставшего Истиной, — «истории» о Христе со «счастливым концом» Воскресения. Эта мысль Толкина была не нова. В конечном счёте она восходит к общехристианскому представлению о том, что по попечению Промысла вся история человечества — не только священная история Ветхого Завета, хотя она в первую очередь, — есть приуготовление и предвестие истории новозаветной. В рамках этой концепции вполне могло допускаться и даже прямо утверждаться, что языческие мифы, пусть в искаженной форме, содержат некие «предчувствия» подлинной Истины, даже невольные «пророчества» о Христе. Тем самым человечество готовится к Его Пришествию, к постижению Истины. Отсюда богатая именно на Западе традиция аллегорического толкования античных мифов в духе христианского Откровения. Эта традиция, восходящая к аллегорическим толкованиям античных же философов, кульминировала уже в раннее Средневековье в совершенно христианской «Мифологии» Фульгенция.

«Легенда о Сигурде», в отличие от обеих поэм «Легендариума» (о Турине и о Берене), — закончена. Более того, это единственное крупное произведение Толкина, целиком основанное на «неавторской» мифологии, на классическом древнегерманском сюжете. «Легенда» составлена, по сути, из двух отдельных поэм. Первая, «Новая Песнь о Вёльсунгах», состоит, в свою очередь, из нескольких глав-песней, оформленных по образцу песен Старшей Эдды, но более органично между собой связанных. Она начинается с истории обустройства мира и войны богов с великанами. Далее следует сказание о Сигмунде, отце Сигурда, его мести за своего отца, подвигах и гибели. Основной же герой первой поэмы — Сигурд. Вторая поэма, «Новая Песнь о Гудрун», меньше объёмом и не делится на части. Она начинается с гибели Сигурда, далее описывается женитьба гуннского короля Атли на Гудрун, его стремление захватить драконий клад, доставшийся братьям Гудрун после убийства Сигурда, гибель бургундских королей и месть Гудрун за братьев. Толкин довольно точно следует первоисточнику в общей канве событий. Но то тут, то там вносит частичные «исправления». Так, например, он несколько смягчает первобытные мотивы в описании мести Сигмунда и Сигню за их отца Вёльсунга мужу Сигню. Сигню здесь, к примеру, не губит собственных детей. Заметим, что это не от мягкосердечия автора — гораздо более страшную месть Гудрун, скормившей мясо своих детей их отцу Атли и напоившей его их кровью, он оставляет. В «Песни о Гудрун» Толкин заимствует из в принципе мало привлекаемого в его «реконструкции» немецкого нибелунгского эпоса картину долгой борьбы бургундов против осаждающих их гуннов. Более того, он добавляет лишь едва намеченную в немецкой «Песни о Нибелунгах», но не реализованную там тему — на сторону бургундов переходят покоренные гуннами готы, чтобы вместе сражаться с поработителями. О других новшествах Толкина речь пойдет далее, они непосредственно относятся к основной нашей теме.

Но еще одно имеет смысл отметить здесь. «Новая Песнь о Вёльсунгах» подчеркнуто, вызывающе мифологична. Характерно, что даже родной народ Вёльсунгов (франки) не назван ни разу. Драконоборец, жених валькирии Брюнхильд, Сигурд действует в мире мифа и вступает на пространство истории, лишь попав к бургундскому королевскому двору. Эта встреча и рисуется как встреча мифа и истории — принц Гуннар поет Сигурду о гуннском нашествии и своих подвигах в войне с гуннами, Сигурд же ему о победе над драконом. И встреча эта кончается трагично — Сигурд и Брюнхильд гибнут, погубив друг друга именно благодаря этому «реальному» (для древнего германца) миру. Во второй поэме миф развертывается в историю. «Песнь о Гудрун» столь же подчеркнуто исторична, как предыдущая мифологична. Толкин намеренно насыщает ее историческими сведениями об эпохе Великого переселения народов, заимствованными не только из германского эпоса, но и отчасти, неброско из латинских хроник. Толкин удалил также финальные песни Эдды, которые представляли собой очевидное искусственное смешение бургундского и готского эпических циклов. Сверхъестественное в этой поэме ограничено тем, что составляло для древнего германца обыденную реальность, — колдовство, дурные предзнаменования. Боги не действуют даже косвенно, в отличие от «Вёльсунгов», где Один — незримый, а то и вполне зримый «режиссёр» всего действия.

«Легенда» позволяет проанализировать, как именно древние эпические сюжеты использовались Толкином для создания «Легендариума». Древний эпос, «Котёл волшебных историй», служил для Толкина собранием ингредиентов, которое можно было использовать для создания новой целостности. Отработанные им в «Легенде» отдельные мотивы мы затем встречаем (иногда даже в текстуально близком виде) на страницах разных произведений, вплоть до «Властелина Колец».

Конечно же, в первую очередь именно Кольцо. Сам Толкин не без раздражения отзывался о попытках сопоставить Кольцо Всевластия с кольцом Нибелунгов. «У них есть кое-что общее — оба кольца круглые». Раздражение, впрочем, адресовалось не столько самой легенде о золоте Рейна — её, как мы видим, Толкин весьма почитал, — сколько её известнейшей художественной интерпретации, «Кольцу Нибелунга» Р. Вагнера. К. Толкин отметил, что Вагнер, в отличие от его отца в «Легенде», не столько продолжал и развивал древнюю традицию, сколько использовал ее как материал для собственного творчества. Дж. Р. Р. Толкин с готовностью делал это в своем «вторичном мире», но когда перелагал сами древние легенды, то делал это бережно, создавая лишь новые версии, но не новые легенды. Кроме того, религиозные манифестации Вагнера могли не прийтись по душе Толкину, предпочитавшему более прикровенный путь подачи религиозных истин в «волшебной истории»: «Миф и волшебная история должны, как всякое искусство, отражать и содержать в смешении элементы моральной и религиозной истины (или заблуждения), но не определенно, не в известной форме первичного «реального» мира». Сказано, правда, вне связи с Вагнером об артуровских легендах (к которым немецкий романтик, как известно, также приложил руку). Это не говоря уже о сложном, мягко говоря, отношении Толкина к протестантизму, возвысить который своим творчеством стремился великий композитор.

Однако в стороне от всего этого кольцо Андвари — это всё-таки «предок» по крайней мере кольца из «Хоббита», писавшегося спустя всего один-два года, и сам гном-оборотень Андвари, вынужденный уступить свою драгоценность, но проклинающий грабителя Локи, — не может не вызвать ассоциаций с Голлумом. И не то ли обстоятельство, что кольцо достается Одину (коего Толкин именовал в эссе «О волшебных историях» Некромантом), а потом утрачивается им, чтобы в итоге перейти к герою, отдаленно навело Толкина на мысль о Кольце Бильбо как утраченной собственности Некроманта-Саурона, мысль, из которой появился «Властелин Колец»?

Меч героя, расколотый в его последней битве, но перекованный для его наследника, — меч Арагорна? Но и родовой меч Сигмунда, перекованный для Сигурда, меч, с которым он побеждает Дракона. И это же — роковой, едва не проклятый меч, ибо дан Сигмунду Одином, чтобы подвести ожидаемого в Валльхалле героя в последней схватке. Здесь уже эхо Турина — и проклятый меч Турина ломается в сказании о нем после того, как герой бросается на него.

В древнем германском эпосе образ Аттилы (скандинавского Атли, немецкого Этцеля) довольно противоречив и, во всяком случае, неоднозначен. В немецких версиях он местами даже положительный персонаж — во всяком случае, милостивый, щедрый и благородный. В скандинавских — жестокий и алчный, но, по крайней мере, не более других, вполне «своих» королей. Толкин разворачивает в «Легенде» образ гуннов как почти потусторонней угрозы, надвигающейся на западный мир. Источником ему служат лишь отдельные германские памятники (вроде фрагментарной «Песни о битве готов с гуннами») и латинские авторы IV–V вв. Уже с первой «исторической» главы «Вёльсунгов», в песни Гуннара, образ нависающей над Западом угрозы, таящейся по ту сторону «Мирквуда» (кстати, леса Некроманта в «Хоббите»), выступает во всей мощи:

У могучего Мирквуда

на восточных закраинах

владыки готские

во славе правили

На брегах Данапра

сражались жестоко

с полками Хунланда,

с бессчетными конниками.

Бессчетные конники

спешат к западу;

владыки Боргунда

Будли встретили.

О Будли брата

клинки окровавили

радостно Гьюкунги,

разграбив злато.

Итак, первый натиск лавины удается остановить. Но в зачине «Песни о Гудрун» гунны уже торжествуют, их мощь надвигается на бургундов необоримо:

Восстает Атли,

владыка воителей,

на восточных закраинах

его мощь простёрлась.

Попирает он готов,

разграбив злато,

бессчётные конники

спешат к западу.

Он, Будли сын,

те клинки не забудет,

что Будли брату

встарь стали погибелью;

он, алкающий злата

король мрачносердый

слышал о кладе,

лежавшем на Пустошах...

Из могучего Мирквуда

Восстает Атли,

владыка воителей,

на восточных закраинах

весть летит мрачная:

«Восстает Атли,

Войска созывая.

Пробуждается ненависть,

полки при оружии;

от конского ржания

Хунланд содрогается!»

Атли предстаёт как настоящее чудовище, лишённое самих понятий о чести и благородстве, природный враг всех германцев. Угнетённые готы восстают против него по призыву Гудрун, придя на помощь собратьям по крови, бургундам, в трудный для тех час. Гудрун обращается к подневольным воинам Атли с такой речью:

«Кто жаждет расплаты,

своего кто лишился,

кто помнит невзгоды,

причиненные этими, —

К оружью! К оружью! —

Пособите бесстрашным

уловленным, преданным

тролличьим племенем!»

Атли там восседал,

гнев возгорелся в нем;

но ропот воздвигся,

мужи восстали.

Готов там было много:

они горе помнили,

войны в Мирквуде,

войны старинные.

Из чертога шагнув,

клич вознесли они,

и враг стал другом

с лютым приветствием:

«Готам и Нифлунгам

наши боги помогут

срубать гуннов

в тень адскую!»

Для Гудрун и готов гунны в равной степени — «народ троллей». Таким образом, впервые на страницах произведений Толкина, как прямой отголосок древнегерманского эпоса и древнегерманской истории, появляется образ «тьмы с Востока», позднее реализованный сначала в истерлингах «Сильмариллиона», предающих эльфов и порабощающих людей Запада, народ Турина, а затем, во второй половине 1930-х гг., — в «необъятном Востоке», подвластном Саурону и его слугам.

Любопытно, что Мирквуд появляется и в написанной около того же времени неоконченной поэме «Гибель Артура». Углубившись походом в «Саксонские земли», король достигает Мирквуда, где его застает весть о мятеже Мордреда. В принципе, в этой связке и артуровской легенды с «Сигурдом» и далее с «Легендариумом» нет ничего удивительного, если вспомнить, что недавно и Белерианд был Броселиандом.

Но вернемся к «Легенде». Разумеется, заимствования из нее (и ее источников) в «Турине», особенно в итоговой его версии 1950–60-х гг., отнюдь не ограничиваются ни сломанным/проклятым мечом, ни драконоборчеством. Мотив всепобеждающего демонического проклятия (в «Легенде» и в подлинном Нибелунгском цикле — проклятие Андвари), орудием коего выступают в том числе гордыня самих персонажей, — центральная тема «Турина». Сиротство Сигурда отзывается в сиротстве Турина. Тема невольного инцеста — не только от Куллерво и Эдипа, но и от Сигмунда, вступающего в связь с Сигню, приняв ее за «эльфийскую деву», — прямая параллель с Турином, в первый момент принявшим за таковую свою сестру и будущую жену Ниэнор. Коварный гном (точнее, цверг, двэрф), предатель героя, алчущий драконова золота, — в «Легенде» Регин, в «Турине» Мим. Восстание готов против гуннов, уже упоминавшееся, прямо, даже текстуально отзывается в восстании угнетённых жителей Хитлума против истерлингов после убийства Турином вожака последних Бродды. Бродда, кстати, запугиванием и насилием добивается руки Аэрин, родственницы Турина, — мало не так, как Атли добивается от бургундов руки Гудрун. После гибели мужа — правда, здесь не от своей руки, — Аэрин поджигает его чертоги, сгорая сама, как Гудрун в одной из версий сказания. Стоит отметить, что Толкин всё-таки использовал в «Легенде» другую, согласно которой Гудрун, спалив дворец Атли, бросается в море.

Однако далеко не только «Легенда» и подлинные сказания за нею послужили источником для «Легендариума». «Легенда» в самом начале своего создания вошла в литературный мир Толкина и наполнилась его чертами. И видно это прежде всего по Прологу. Картина создания мира здесь в основном восходит не к скандинавской мифологии, а к толкиновской, как она отразилась в КЗС и в «Эскизе мифологии» 1920-х гг., а после — в «Кэнта Нолдоринва», первой версии собственно «Сильмариллиона». Если первая строфа «Начала» поэмы ещё заимствована из Старшей Эдды, то последующее описание труда «Великих Богов» по обустройству мироздания уже напоминает Айнулиндалэ, а дальше мы решительно оказываемся в пределах не древней языческой, а толкиновской мифологии: Боги обустраивают мир и радуются ему, но тут внезапно появляются

друзья тьмы,

враги бессмертные,

нерожденные, старые,

из пустоты древлей.

И начинается первая война, сопровождающаяся буйством стихий:

Подвиглись горы,

Океан взгрохотал

могучий, вспенился,

встрепетало Солнце.

Здесь вспоминаются обе «первых войны» из «Легендариума» — та, что произошла до завершения обустройства мира между Мелькором и остальными Валар, и та, что разразилась затем, когда Мелькор прекратил «радость богов» (как и здесь прекратили ее великаны), вынудив их уйти в Валинор и исказив первоначальный облик мира. Кончается же война в «Легенде» почти так же, как первая «домировая» в «Легендариуме»:

В огне кузнечном,

в пламенной ярости,

был молот тягчайший

для боя высечен.

С громом и молнией

Тор Могучий

в среду их вторгся,

валя и срубая.

Тут в страхе бежали

враги бессмертные...

В итоговой версии «Легендариума»: «Но посреди войны дух великой силы и твердости пришел на подмогу к Валар, услышав в дали небесной, что в Малом Королевстве битва. И пришел он, подобно смеющейся и громко поющей буре, и Земля содрогнулась под его золотыми стопами. Так пришел Тулкас, Сильный и Веселый, чей гнев проходит могучим ветром, рассеивая пред собою тучи и тьму. И Мелькор дрогнул пред смехом Тулкаса, и бежал с Земли». Тулкас сопоставлялся с Тором/Донаром еще в авторских заметках, связанных с КЗС. В подлинных мифологических текстах прямых параллелей данному эпизоду нет.

В разных версиях «Легендариума», особенно после написания «Легенды», раз за разом встречается упоминание о «Втором Пророчестве Мандоса», предсказании Последней Битвы, Битвы Битв, Дагор Дагоррат. Это «возвращение Моргота» определенно сочетает черты языческого Рагнарёка (поскольку произойдет, когда «боги устанут», и грозит им реальной опасностью) — и христианского Армагеддона. Впервые в творчестве Толкина это сочетание появляется именно в «Начале» «Легенды». Первая толкиновская обработка «Прорицания вёльвы» — небольшое стихотворение «Пророчество сивиллы» — описывает именно скандинавский Рагнарёк без всяких альтернатив. Но в основанной на этом «Пророчестве» версии «Прорицания» из «Легенды» (сразу после победы богов над великанами) рок не предстаёт как неизбежный. Пророчица лишь задаётся вопросом:

«Волк Фенрир

встретит Одина,

Фрея Прекрасного —

пламя Сурта;

Дракон пучины

рок будет Тора —

всё ли окончится,

Земля ли сгинет?»

Ответ на этот вопрос она тоже даёт, но о нём чуть позднее.

Сейчас стоит задуматься — а как, собственно, видел место «Сигурда» Толкин в своём «Легендариуме», раз уж решился совсем неожиданно его туда встроить? Ответ — в идеях Толкина об «истории, развертывающейся в миф» в глубинах прошлого, об отражении «подлинного мифа» в сказаниях последующих эпох. Толкин неоднократно экспериментировал с тем, как мифы «Легендариума» могли бы восприниматься и осознаваться людьми по прошествии лет, будь их содержание «реальностью». Кстати, потому и старые версии «Легендариума» не совсем отбрасывались им, рассматриваясь подчас как пусть ошибочные, но варианты «традиции» (например, негативные характеристики двэрфов из КЗС стали «людскими вымыслами» о них во «Властелине Колец»). Так вот, в 1940-х гг. Толкин создаёт «людскую» версию истории Нуменора, разительно отличающуюся от «эльфийской», включающую много нового, но и — сознательно — немало «ошибочного» или «путаного» с точки зрения реальности вторичного мира. Сконструированное самим Толкином предание о лангобардском короле Скеаве («Снопе»), просветителе своего народа и предке германских вождей, в то же время подавалось им как «отражение» более древних преданий о «королях из моря», то есть в рамках «Легендариума», дунэдайн, нуменорцах. Так и «Легенда о Сигурде» — отражение более древней, чем события V столетия, «подлинной традиции», и породивший толкиновского Турина Сигурд вполне может в рамках реальности «Легендариума» сам стать отражением Турина.

Мы, однако, вплотную подошли к образу богов в «Легенде» и к известной перекличке между ними и Валар: Валар, с одной стороны, из КЗС, а с другой — из позднейшего «Сильмариллиона». Подобно Валар, боги «Легенды» — хранители и устроители мироздания. Они могут ошибаться, но не «злы». Преступления асов, ведущие к гибели мира, — главная тема «Прорицания вёльвы» — совершенно отсутствуют в «Легенде». В этом смысле боги «Легенды» даже ближе к Валар «Сильмариллиона», чем их предшественники Валар из КЗС, чьи прегрешения, вызванные гневом и гордостью, вполне могли оказываться роковыми. И в то же время боги «Легенды» — это всё-таки боги языческие, боги людей. А в таковых как Толкин, так и его друг Льюис («Космическая трилогия») видел смешение преклонения перед подлинными небесными Силами и демонических личин. Особенно это очевидно на примере отношения Толкина к образу Одина. В КЗС Один/Водан сопоставлялся с Манвэ, и действительно, многие черты образа достались толкиновскому «Истинному Королю» от языческого бога. С другой стороны, Толкин знал, что эпитетом Одина «Гот» германские народы доныне обозначают Бога Истинного, потому и не усомнился присвоить самому Эру и другой эпитет Одина — Всеотец (у Толкина — Илуватар). По праву. Но в «О волшебных историях», как уже говорилось, Толкин «награждает» языческого Одина титулом Некроманта, который к моменту написания эссе уже омрачил своим появлением страницы «Хоббита». Так что и Саурон итогового «Легендариума», Некромант, покровитель колдовства и оборотничества, ставший богом для порабощенных варваров Востока, — тень Одина. Кстати, впервые Ту (будущий Саурон) назван некромантом как раз в годы написания «Легенды», в «Лэйтиан». Всевидящее Око Саурона — конечно, едва ли отголосок только единственного глаза Одина, но и с учетом всего вышесказанного едва ли совсем не отголосок.

Но «Легенда о Сигурде» для «Легендариума» — сказание людей, сказание язычников, так что Один в нём по праву оказывается между своими толкиновскими «прототипами», между Манвэ и Сауроном. С одной стороны, он действительно Некромант, собиратель падших, порождающий и взращивающий героев на гибель, а затем сам их губящий. Но с другой стороны, делает он это ради определения «Избранного», ради спасения всей земли в последней битве. То, что видится ошибкой или проступком Одина, может оказаться истинной мудростью в конце. В авторском примечании к «Легенде» этот вопрос (и раздвоение Одина) рассматривается специально: «Локи мы всегда видим рядом с Одином, по левую его руку, причём Один не попрекает его. По правую руку Одина идёт другая фигура, безымянная тень (заметим, что в поэме это всё-таки, как и в эпическом прообразе, ас Хёнир — впрочем, если не безымянный, то практически бессловесный. — С.Л.). Кажется, что наш поэт (видя, что Северные Боги представляют по большому счёту пути людей во враждебном мире) использовал старую легенду как символ людских благоразумия и мудрости, вечно сопровождаемых берущими верх глупостью и злобой, — из чего, однако, лишь производится больший героизм и глубочайшая мудрость. По правую же руку всё следует тень, которая не является ни Одином, ни Локи, но в каком-то смысле Судьбой, и в истории действие их обоих смешивается. Однако Один — владыка всех трёх, и конечный исход будет более напоминать надежду Одина, чем злобу (близорукую) Локи. Один временами определённо намекает на это, говоря, что его надежда превыше кажущихся бедствий этого мира. Хотя все избранники Одина приходят к дурному концу или безвременной смерти, это только придает им большую ценность для итогового их предназначения в Последней Битве».

Оставив (но интерпретировав по-своему) «тёмные» черты Одину, Толкин вместе с тем чётче дуализировал окружающий героев мир. Оборотничество и колдовство, к примеру, в отличие от древнесеверной традиции, здесь всегда губительны. Их носители — либо демоны, либо злодеи. Именно как «демоны» трактуются Хрейдмар и его сыновья оборотень-выдра Отр, двэрф Регин и дракон Фафнир. Их встреча и тяжба с богами даёт начало проклятию, грозящему концом «надежде Одина». Почти однозначно негативен у Толкина образ королевы-чародейки Гримхильд, которая своим колдовством разлучает Сигурда и Брюнхильд, сводя героя с Гудрун, а после гибели Сигурда принуждает Гудрун выйти замуж за Атли, обрекая на смерть всех своих детей. Новая для северной традиции тема (резко сближающая толкиновскую трактовку сказания с «Турином») — грех гордыни. Именно он, например, изображается как главная причина злосчастья Брюнхильд. Обручившись с Сигурдом, она уже отправляется с ним в большой мир, но внезапно отказывается следовать дальше, пока он не обрел короны, — мотив, изобретенный самим Толкином и отсутствующий в германском эпосе.

Но теперь время вернуться к Последней Битве, к той эсхатологической перспективе, которая как раз и отличала, по Толкину, христианское мировидение от языческого. Прорицание из «Легенды» завершается так:

«Если в день Рока

бессмертный поднимется,

кто смерть испытал

и не умрет более,

змея сразивший,

семя Одина,

то всё не кончится,

Земля не сгинет.

На главе его шлем,

в руке его молния,

дух его огневеет,

в лице величие.

Змей будет разорван,

Сурт содрогнется,

Волк исчезнет,

и мир спасется».

Ещё четче и внятнее для проявления подлежащей идеи проговаривается она в авторском примечании: «Никто из богов не преуспеет в этом (в спасении/обновлении мира. — С.Л.), но только тот, кто жил на земле как смертный и умер». Толкин особо подчеркивает, что этот мотив — «изобретение данного поэта», то есть его самого. В этом и так не приходится сомневаться, ибо идея ясна — и сама по себе, вне сюжета, вполне очевидна для христианина. Но «Легенда» — сказание язычников, здесь нет ещё места постижению Истины, и она находит Героя в своём пантеоне в лице Сигурда. Отражение подлинной Эвкатастрофы, но ещё не она сама.

Весьма интересно при этом, что «Легенда о Сигурде» позволяет прояснить происхождение той эсхатологической перспективы, которую Толкин даёт своему собственному «Сигурду» — Турину. Он, перенесший по вине Моргота невообразимые страдания, ещё и в итоговой версии «Сильмариллиона» 50-х гг. должен сыграть свою, во многом подобную роль в Последней Битве: «В те дни Тулкас схватится с Морготом, и по правую руку его будет Эонвэ, а по левую — Турин Турамбар, сын Хурина, и Верен Камлост, вернувшиеся от Рока Людей при скончании мира; и черный меч Турина принесет Морготу смерть его и последний конец; и так будут отмщены дети Хурина и все люди». Позднее Толкин отказался от этой идеи — действительно, более уместной при Рагнарёке, чем при Армагеддоне, — но сама эсхатологическая роль Турина сохраняется. В одном из текстов 60-х гг. говорится, что «Турин в Последней Битве вернется из Мертвых, перед тем, как навеки оставить Круги Мира, бросит вызов Великому Дракону Моргота, Анкалагону Черному, и нанесет ему смертельный удар».

В чем значение эсхатологической перспективы для обоих сказаний? Оно очевидно. С одной стороны, эта перспектива наполняет ценностью и искупает страдания героев, приводит их через катастрофу к эвкатастрофе на пространстве самого текста. С другой стороны, выходя за пространство текста, она одаряет сказания отблеском Благой Вести, придавая Сигурду и Турину подлинно новый смысл. Пусть отражение умышленно туманное и искаженное — это лишь подчеркивает его роль не более чем отражения. Здесь Толкин неожиданно смыкается со своим заочным оппонентом Вагнером, для которого таким же отражением-предвестием Истины в языческом мире был убитый и воскресший ас Бальдр.

Здесь мы получаем и еще одно, дополнительное объяснение деления «Легенды» на две самостоятельные поэмы. Действительно, первая поэма кончается подлинной эвкатастрофой, и на высочайшей ноте:

Так пришёл Сигурд

с мечом у пояса

возрадовать Вальхолл,

восславить Одина.

Там долго он празднует

обок родителя,

ожидая Брани,

мира избранный.

Когда Хеймдалля рога

звон разнесется,

и Пылающий Мост

изогнется под конниками,

меч подаст ему Брюнхильд,

повяжет поясом,

кубок наполнит,

полный славою.

В день Рока он,

бессмертный, поднимется,

кто смерть испытал

и не умрет более,

змея сразивший,

семя Одина:

всё не окончится,

Земля не сгинет.

На главе его Шлем,

в руке его молния,

огневеет дух его,

в лице величие.

Когда минет война

в перестроенном мире

изопьют блаженства

горечь познавшие.

Но остаётся история Гудрун, история трагической гибели королевства бургундов, разворачивающаяся в историческом, не знающем ещё Надежды мире. Здесь, на просторах истории языческого мира, нет ни Эвкатастрофы, ни её тени. И, предуведомляя эту печальную, но уже иную повесть, не знающую счастливого конца, поэт заключает после приведенных выше, почти библейских строк: