Толкин и религия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Толкин и религия

Мы видели, что на протяжении всей сознательной жизни вопрос «выбора веры» для Толкина не вставал никогда. Он был и остался католиком — выбор не самый однозначный и не самый обыденный в английских условиях. Вера всегда была для Толкина одной из важнейших — если не самой важной — составляющей жизни и мысли. Он глубоко и восторженно переживал каждое причастие, много молился — и даже переводил католические молитвы на свои вымышленные языки. Естественно, что религиозные идеи пронизывали всё его творчество. Толкин никогда и не думал отрицать это. «Властелин Колец», по его словам, — «конечно, в самых основаниях религиозный и католический труд; сначала несознательно, в ходе переработок же сознательно. Именно поэтому я не включил или вырезал практически все указания на что-либо подобное «религии» в вымышленном мире. Ведь религиозный элемент растворён в истории и её символизме».

Конечно, условия и мнения современного мира не раз приходили в противоречие с весьма консервативной и ортодоксальной верой Толкина. Что же, — тем хуже было для этих мнений и условий. Даже такие ставшие привычными и воспринимавшиеся как неизбежные приметы времени, как, например, кремация умерших, казались Толкину неприемлемыми с религиозной точки зрения. Однажды Толкин и X. Дайсон поспорили по этому поводу с Льюисом. «Посмотрите, — доказывал Толкин, — ведь её всегда защищают атеисты… Человеческое тело было храмом Святого Духа». Когда Льюис сравнил кремацию с уничтожением церквей во избежание осквернения, ему указали, что причастие нельзя уничтожать даже для спасения от черной мессы: «Это ваше дело почитать его».

Тем более был Толкин твёрд в том, что касалось противоречащих современной «науке» истин веры. В «военной» переписке с сыном встал вопрос об «историчности» первых глав Книги Бытия, волновавший и волнующий многих современных христиан. Толкин писал: «Об Эдеме. Думаю, что большинство христиан, за исключением самых простых и необразованных, либо защищенных иным образом, теперь, пожалуй, уже несколько поколений издерганы и истоптаны самозваными учеными и держат нечто вроде сложенного Бытия в кладовке своих умов на правах не очень-то приличной мебели, кою слегка стыдно, знаете ли, иметь в доме, куда приглашают способных молодых умниц — я имею в виду, конечно, даже fideles, которые не продадут её в секонд-хенд и не сожгут, как только усмешка войдёт в обычай современников. Вследствие чего они (и я в той же степени) действительно забывают красоту предмета даже «как повести»». Далее Толкин воспроизводит рассуждения Льюиса о признании красоты библейского повествования в качестве story, «повести» как возможном, хотя несовершенном пути сохранения христианской истины. «Так что малодушный «почитатель» всё-таки взаправду обретает нечто, — что даже кто-то из верных (тупой, бесчувственный, стыдливый) может упустить. Но отчасти как развитие моих собственных мыслей в стихах и трудах (рабочих и литературных), отчасти благодаря контакту с К.С.Л., и — самыми разными способами — не в меньшей степени направляющей длани Alma Mater Ecclesia, я теперь не ощущаю ни стыда, ни сомнений в связи с «мифом» об Эдеме. Это, конечно, историзм не того же самого рода, как в НЗ, который по существу представляет собой современные событиям документы, в то время как Бытие отделено от Падения неведомо сколь многими поколениями печальных изгнанников, — но с очевидностью Эдем на этой очень несчастной земле был. Мы все томимся по нему, и мы постоянно видим его проблески — вся наша природа в своей лучшей и наименее развращённой, благороднейшей и наиболее гуманной части по-прежнему пропитана чувством «изгнания»… Конечно, я полагаю, что, подвластная попущению Божьему, вся человеческая раса (как и каждый индивидуум) вольна не подняться вновь, а сойти в погибель и донести Падение до самого его горького дна (как каждый индивидуум может стать и исключением). И в некоторые периоды, настоящее тому пример, это кажется итогом не только вероятным, но и неотвратимым. И всё же, думаю, будет Миллениум, предсказанное тысячелетнее правление Святых, т. е. тех, кто при всех своих несовершенствах так и не склонил до конца сердца и воли перед миром и злым духом».

В те предвоенные и военные годы, когда Толкин тщетно и безнадёжно искал «свою» сторону в разворачивающемся глобальном противостоянии, такая «своя» сторона у него всё-таки была. И была ею Римско-католическая церковь. Именно её позиция и её интересы были тем надёжным маркёром, по которому Толкин оценивал происходящее. Так было, несомненно, с гражданской войной в Испании. Именно как защитник католиков от «красного» террора Франко (при всём своём «белом» терроре, о котором Толкин не мог не слышать) оказался едва ли не единственным современным политиком, заслужившим у Толкина сочувствие. Позиция Толкина здесь чётко совпадала с позицией Ватикана — и резко расходилась с позицией некоторых его друзей, прежде всего К. С. Льюиса. Его непонимание Толкин связывал как с общим либерализмом, так и не в последнюю очередь с протестантизмом: «Реакция К.С.Л. странная. Ничто более не воздаст честь красной пропаганде, как то, что он (знающий, что во всех остальных вопросах они лжецы и клеветники) верит всему, что говорят против Франко, и ничему, что говорят за него… Но ненависть к нашей Церкви, помимо всего, есть единственное итоговое основание для Церкви Англии — лежащее столь глубоко, что остаётся даже тогда, когда все надстройки кажутся снятыми (К.С.Л., к примеру, почитает Святое Причастие и уважает монахинь!). Однако если лютеранин брошен в тюрьму, он хватается за оружие; если же католических священников режут — он в это не верит (и, осмелюсь сказать, на самом деле думает, что они на это напросились)».

События на итальянском фронте, когда римский престол оказался в гуще военно-политических перипетий, наполняли Толкина страхом и тревогой. «Теперь, когда армии подступают к Риму, сердце просто разрывается от грубых комментариев тупых и переживших свой век старых джентльменов, — писал он Кристоферу под впечатлением от оксфордских разговоров 31 мая 1944 г. — Я нахожу нынешнее положение дел всё более и более тревожным. Гадаю, сможешь ли ты ещё услышать хотя бы слово Папы».

Все надежды на сохранение культуры и нравственности в мире наступающего, по мнению Толкина, нового варварства всеобщей стандартизации и измельчания он, естественно, связывал с Церковью. «Как и в прежние тёмные века, Христианская Церковь одна сохранит сколько-нибудь значимую традицию (не неизменной и, быть может, не неповреждённой) высокой умственной цивилизации, — вернее, если не будет загнана в новые катакомбы. Мрачные мысли о том, о чём никто не может на самом деле знать ничего; будущее непроницаемо именно для мудрых; ибо то, что реально важно, всегда скрыто от современников, и семена грядущего тихо прорастают во тьме в каком-нибудь забытом углу, пока все смотрят на Сталина, Гитлера или читают иллюстрированные статьи про Бевериджа («Глава Юниверсити-Колледжа На Дому») в Picture Post».

Необходимость организованной, централизованной и «профессиональной» Церкви для поддержания веры у Толкина сомнений не вызывала. Критика служителей Церкви не могла служить основанием для отрицания самого института. В 1963 г., на фоне «скандалов» и ожидания реформ от Второго Ватиканского собора, Толкин писал сыну Майклу о религиозном служении, сравнивая его с собственной профессиональной средой: «Оно, конечно, до некоторой степени приходит в упадок благодаря «профессионалам» (и всем исповедующим христианство), а благодаря некоторым в разных временах и местах бывает поругаемо; поскольку же цель выше, то ошибки кажутся (и есть) намного хуже. Но нельзя поддерживать традицию учености или истинной науки без школ и университетов, а это значит — без учителей и донов. Так же нельзя поддерживать и религию без церкви и церковнослужителей; а это значит — профессионалов, священников и епископов, а также монахов. Драгоценное вино должно (в этом мире) иметь бутыль или какую-то менее стоящую замену ей. Что касается меня, то я становлюсь скорее менее, чем более циничным — памятуя собственные грехи и глупости; и нахожу, что людские сердца нечасто столь же плохи, как дела, и очень редко столь же плохи, как их слова».

Столь же убеждён был Толкин в истинности именно Римской церкви — хотя не совершенно отрицал возможность спасения для некатоликов (таковых среди его друзей было немало, и Льюис в первую очередь). В том же письме Толкин говорит: «Лично меня убеждают притязания Петра, и я не оглядываюсь по миру, дающему как будто немалую почву для сомнений, которая (если христианство истинно) Церковь Истинная, храм Духа, умирающий, но живой, совращаемый, но святой, самопреобразующийся и восстающий. Но для меня та Церковь, признанным главой которой на земле является Папа, имеет главное основание притязаний в том, что именно она всегда защищала (и защищает по-прежнему) Святое Причастие, и воздаёт его почётнее всех, и ставит его (по ясно выраженной воле Христовой) на первое место. «Паси овец моих», — было Его последнее веление Св. Петру; поскольку же Его слова следует всегда сначала толковать буквально, я полагаю, что в первую очередь указывают они на Хлеб Жизни. Именно против этого был на самом деле направлен великий западноевропейский мятеж (или Реформация) — против «кощунственной басни мессы» — а вера/дела значили не больше копчёной селёдки. Я полагаю, что величайшая реформа нашего времени была предпринята Св. Пием X — она превосходит всё, сколь угодно нужное, чего может достичь Собор». Пий X, правивший Римской церковью в 1905–1914 гг., был известен как суровый консерватор, объявивший ересью католический модернизм и боровшийся с секулярными реформами в европейских государствах. Толкин же, по всей видимости, имел в виду введение Пием X в обиход, не без сопротивления части католической иерархии, ежедневного причащения верующих.

Если грехи духовенства не ставили под сомнение ни необходимость собственно Церкви, ни истинность Церкви католической, то тем более они не могли повлиять на сознание истинности христианской веры. Из того же письма: «Наша любовь может быть охлаждена, и наша воля сломлена зрелищем ошибок, глупости и даже грехов Церкви и её служителей, но я не думаю, что кто-то, кто некогда имел веру, отойдёт за черту по этим причинам (по крайней мере, кто-то с минимальными познаниями в истории). «Скандал» в большинстве случаев случай искушения — как нескромность для похоти не создаёт её, а возбуждает. Он удобен, поскольку имеет тенденцию отвращать наш взор от нас самих и собственных погрешностей в поисках козла отпущения. Но акт воли к вере — не единственный момент финального решения — это постоянный неопределённо повторяющийся акт состояние, которое должно продляться, — оттого мы и молим о «неослабном упорстве». Искушение «неверием» (которое на самом деле означает отрицание Господа Нашего и Его притязаний) всегда внутри нас. Часть из нас стремится найти ему основание вовне нас. Чем сильнее внутреннее искушение, тем с большей готовностью и строгостью мы «скандализируем» других. Я думаю, что столь же чувствителен, как и ты, к «скандалам», и духовным, и светским. Я горестно претерпел в моей жизни от тупых, измотанных, омраченных и даже плохих священников; но теперь я знаю достаточно о себе, чтобы понимать, что не оставлю Церковь (для меня это означало бы отречься от присяги Господу Нашему) по какой-либо подобной причине — оставить её следовало бы, если бы я не верил или перестал бы верить, даже если бы не встретил в чинах никого, кто не был бы и мудр, и свят. Мне следовало бы отвергнуть Святое Причастие, то есть назвать Господа Нашего обманщиком в лицо Его.

Если Он обманщик и Евангелия обманны, то есть являются подтасованными рассказами об умалишенном мегаломаньяке (а это единственная альтернатива), то, конечно, зрелище, представляемое Церковью (в смысле духовенством) в истории и сегодня есть просто доказательство гигантского обмана. Если нет, однако, то это зрелище есть, увы! — то, чего и следовало ожидать — оно началось прежде первой Пасхи, и вовсе не касается веры, за исключением того, что может и должно бы глубоко огорчать нас. Но нам следует горевать на стороне нашего Господа и за Него, отождествляя себя со скандализируемыми, а не со святыми, не вопия, будто мы не можем «принять» то ли Иуду Искариота, то ли даже нелепого и трусливого Симона Петра, или безмозглых женщин вроде матери Иакова, пытавшейся протолкнуть своих сыновей».

Второй Ватиканский собор, частично реформировавший и «демократизировавший» богослужение Римской церкви, не вызвал восторгов в консервативной душе Толкина. Затеянный в Ватикане процесс «аджорнаменто» (обновления) Церкви скорее обеспокоил его. Введение в богослужение национальных языков и другие внешние признаки сближения с протестантизмом настораживали особо. ««Тренды» в Церкви, — писал Толкин тому же Майклу в 1967 г., — серьёзны, особенно для тех, кто привык находить в ней утешение и «pax» (мир) в пору временных тревог, а не просто ещё одну арену борьбы и перемен… Я достаточно хорошо знаю, что для тебя, как и для меня, Церковь, которая некогда представлялась убежищем, теперь зачастую представляется ловушкой. Бежать больше некуда!.. Я думаю, не остаётся ничего другого, кроме как молиться за Церковь, за Викария Христа и за нас самих; а между тем упражняться в добродетели верности, которая лишь тогда добродетель, когда нас принуждают отказаться от неё».

Призывы вернуться к чистоте и простоте «первоначального христианства» Толкина совершенно не вдохновляли. Церковь, — писал он немногим далее, — «не задумывалась Господом Нашим статичной или остающейся в постоянном детстве; но как живой организм (наподобие растения), который развивается и меняется снаружи благодаря взаимодействию его завещанной божественной жизни и истории — частных обстоятельств мира, в котором он посажен. Нет сходства между «горчичным зерном» и разросшимся деревом. Для тех, кто живёт в дни роста его ветвей, существует именно Древо, ибо история живого существа есть часть его жизни, а история божественного существа священна. Мудрый может знать, что оно началось с семени, но тщетно пытаться выкопать последнее, ибо его более не существует, а его добродетель и сила ныне пребывают в Древе. Очень хорошо: но по правилам земледелия власти, хранители Древа, должны присматривать за ним, подрезать ветви, убирать язвы, избавляться от паразитов и так далее. (С трепетом, зная, сколь малым знанием обладают они о сущности роста!) Но они с очевидностью навредят, если будут одержимы желанием взойти обратно к семени или хотя бы к первому юному ростку, который был (как они воображают) миловиден и незатронут злом».

Довольно скептично Толкин относился и к экуменическим мечтаниям, в первую очередь потому, что не видел ни малейшего стремления к встречным уступкам со стороны протестантских церквей. «Как христиане, те, кто верен Викарию Христа должны отложить в сторону обиды, которые по-человечески могут чувствовать — в т. ч. на «петушиность» наших новых друзей (особенно из Церкви Англии). Кое-кого теперь часто похлопывают по плечу как представителя церкви, увидевшей ошибочность своих путей, отбросившей высокомерие и пижонство, а равно свою особость; но я ещё не встречал «протестанта», который бы выказал или выразил сколько-нибудь понимания причин нашего настроя в этой стране — древних иди современных — от пыток и экспроприаций до «Робинсона» (англиканский епископ, крайний модернист, идеи которого о природе Бога критиковались католиками как кощунственные) и всего такого. Упоминалось ли когда-нибудь, что римо-католики по-прежнему страдают от ограничений, не налагавшихся даже на евреев?»

Отношение Толкина к протестантизму было, разумеется, сугубо негативным — даже помимо естественного для католика восприятия его как ереси и ложной веры. Сформировалось это отношение во многом под влиянием личных обстоятельств. Толкин связывал — небезосновательно — смерть матери с «гонением» протестантского общества. Он хорошо помнил, как религиозные различия мешали его отношениям с возлюбленной, а затем и с женой. Он остро переживал, что обращённый им в христианство ближайший друг Льюис стал англиканином — и нередко яростно спорил с Толкином по вопросам, связанным с религией. Иногда, как по испанскому поводу, это сплеталось с политическими разногласиями, которые Толкин считал вторичными по отношению к религиозным.

Наконец, Толкину приходилось терпеть иногда даже неумышленные, что называется между делом, нападки на свою веру со стороны некоторых оксфордских коллег, для коих католицизм всё ещё оставался знаком неблагонадёжности. При Толкине, например, ничтоже сумняшеся могли бросить фразу: «Благодарение небесам, не избрали, по крайней мере, ректором католика — была бы просто катастрофа, катастрофа для колледжа!» По утверждению самого Толкина, такая «атмосфера» была — или, по крайней мере, воспринималась им как типичная для университета. И вполне естественно, что в такой «атмосфере» ни малейших тёплых чувств к протестантизму Толкин не испытывал, а любые попытки Рима к сближению с ним воспринимал болезненно.

Рисуя историю Нуменора в «Забытой дороге», Толкин, нехарактерно для себя, создавал аллегорию истории современной цивилизации. Аллегорию совершенно явную — к моменту своей гибели нуменорцы располагают, помимо заморских колоний, металлическими кораблями, ракетным оружием, высотными домами, а также страдают от социальных распрей. В последующих версиях градус чересчур явного аллегоризма Толкин снизил, но путь, пройденный Нуменором, в целом не изменился. И — в соответствие с исторической истиной «первичного мира» — на этом пути была как эра Великих открытий и колониальных захватов, так и своя «Реформация». Мятеж нуменорцев против Валар, разрыв связей с Тол Эрессэа, присвоение королём титула «Владыки Запада», отказ от эльфийского языка Квэнья в пользу народного Адунаика, преследование, депортации и казни Верных — всё это вряд ли «случайные совпадения». Толкин определённо намекал, и узнаваемо для любого образованного англичанина, на вехи Королевской Реформации. Если некоторые комментаторы усматривали в эльфах некий аналог «Католической церкви» в Средиземье, то, по меньшей мере, в этом случае Перворождённые действительно выступают в этой функции. Разрыв отношений с ними и гонения на тех, кто остался верен прежней дружбе, — ясное отражение тех «преследований», которые, по мнению Толкина, претерпевали католики ещё и в его время. Итогом развития имперского и реформатского Нуменора, как и в реальности, становится создание технократической, «машинной» цивилизации, — но её создаёт уже демон, Саурон, приведённый неразумными нуменорцами на остров.

Увенчивает же здание «современной» цивилизации в толкиновской аллегории Храм — уже не «реформатский», а откровенно дьяволопоклоннический, возведённый Сауроном. В контексте правых идей предвоенных лет, к которым Толкин был неравнодушен, Храм — как и Всевидящее Око, символ Саурона во «Властелине Колец», — более чем вероятная отсылка к масонству. Толкин был католиком, и католиком консервативным, поклонником таких жёстких антимасонов, как Пий X или Франко, так что отрицательное отношение к масонству ему «полагалось». Среди «Инклингов», сколь известно, масонов не было, не считая весьма условного «парамасона» в прошлом Ч. Уильямса. Льюиса, кстати, упрекали за то, что он придал сатанинскому братству посвящённых в «Мерзейшей мощи» некие черты масонства. Это при том, что знаменитая оксфордская университетская ложа, в которой некогда принимал посвящение О. Уайльд, и во времена Толкина блистала яркими именами. Толкин, конечно, знал достаточное число масонов, с кем-то тесно общался, да и вообще был англичанином XX в., для которого масонство являлось просто частью повседневной жизни истеблишмента. Поэтому он вряд ли сочувствовал конспирологической мифологии (знать бы ему, что в нынешней России сам станет её жертвой — ведь всякий иноземец, особенно не любящий Святую Советскую Русь, как известно, масон…). Но Толкина, как и многих, могли отталкивать поводы этические — элитарность, замкнутость, взаимопомощь для «своих». И не менее религиозные — проповедь размытого секулярного монотеизма, посягательство на исключительность духовных прерогатив Церкви.

Как бы то ни было, Толкин (или публикаторы его наследия?) соблюдал «приличия» и осторожность. Ничего прямо указывающего на его отношение к масонству мы в опубликованных письмах и эссе не найдём. Что странно и по-своему красноречиво, учитывая и чрезвычайную распространённость явления в Англии (и Оксфорде), и ожесточённость «масонской» полемики в 1930-х гг., и традиции антимасонства в английской литературе от Диккенса до Честертона и Конан Дойла. Остаётся несколько намёков в «Легендариуме» — не только вышеуказанных.

Вот в «Книге забытых сказаний» Толкин описывает совращение Нолдор, (тогда «Нолдоли» или гномы, gnomes) Мелько: «От него узнали они многие вещи, знание коих не на добро никому, кроме великих Валар, ибо, будучи постигнуты наполовину, столь глубинные и сокрытые вещи убивают счастье; а помимо того, многое из сказанного Мелько было искусной ложью либо лишь частью правды, и Нолдоли прекратили петь, и виолы их смолкли на холме Кор, ибо сердца их понемногу старились по мере того, как знание их углублялось, а желания возрастали, и книги мудрости их множились, как листья в лесу… и много было записано на стенах Кора темных сказаний рисованными знаками, а еще были там прочерчены или вырезаны на камнях руны великой красы». Здесь, конечно, можно увидеть намёк отнюдь не только на масонский символизм, но и, к примеру, на теории мистического смысла германских рун.

Но спустя десятилетия, в итоговых версиях истории Второй Эпохи, обретается более явная отсылка, и вновь в связи с Нолдор. «Саурон применил всю свою искусность к Келебримбору и его сотоварищам-кузнецам, которые образовывали очень влиятельное в Эрегионе общество, или братство Гвайт-и-Мирдайн; но трудился он втайне, неведомо для Галадриэль и Келеборна. Не в долгом времени Гвайт-и-Мирдайн оказались под влиянием Саурона, ибо сперва они получили великую выгоду от его наставлений в тайных приемах своего ремесла. Столь велико стало его воздействие на Мирдайн, что, в конце концов, он побудил их восстать против Галадриэль и Келеборна, захватив власть в Эрегионе». Итогом, как известно, стало создание Колец Власти. Возможно, намеренных «неприличных» намёков здесь и не было. Но ремесленное «братство», заигрывающее с тёмными силами и обретающее благодаря им политическую власть, не может не вызвать неких ассоциаций.

Стоит сказать несколько слов и об отношении Толкина к другим мистическим течениям его времени. Современные поклонники New Age не раз пытались отыскать у него следы воздействия «Тайной доктрины» Е. Блаватской и иных теософских писаний. Однако воздействие это, мягко говоря, сомнительно. Толкин, конечно, знал теософские идеи в общих чертах благодаря как минимум общению с О. Барфилдом, с которым и Толкин, и Льюис в мировоззренческих вопросах резко расходились. Однако никаких свидетельств и следов знакомства Толкина с «первоисточниками» теософии нет. Кажется, они его совершенно не заинтересовали. Все предлагавшиеся параллели (например, в десятки раз изменявшейся Толкином хронологии Арды) натянуты. Иногда речь идёт о прямых подлогах — например, когда утверждается, будто Илуватар, подобно Высшему Существу теософии, «не вмешивается в историю мира» (при Падении Нуменора, например?). Если, кстати, где-то влияние теософской «истории» и можно допустить, то именно в концепции Нуменора-Атлантиды, гибнущей от обращения к чёрным культам. Но это со времён Блаватской стало достаточно общим местом в мистической атлантологии — Толкин мог почерпнуть идею и из общения с тем же Барфилдом. В конечном счёте, если бы Толкин действительно симпатизировал теософии, мы, скорее всего, нашли бы его в рядах созданной теософами Либерально-католической, а не Римско-католической церкви.

Другое дело — некоторые иные мистические доктрины, возникшие на почве увлечения западного общества теософией. Есть основания полагать, что в молодые годы Толкин хотя бы поверхностно познакомился с сочинениями ариософов начала XX в. В «Книге забытых сказаний» упоминается, как и у ариософов, грядущее «Возжжение Магического Солнца» — у Толкина это возрождение Золотого Древа. Там же название страны людей Запада «Арьядор», несомненно, может быть прочитано как «Страна Ариев» — люди Запада, собственно, и есть «арии» в ариософском расширительном понимании, индоевропейские или чисто европеоидные народы. Правда, у Толкина можно увидеть полемику, едва ли не издевку над «арийскими» фантазиями — ведь Арьядор на самом деле «огороженная страна», страна пленения, куда Враг загнал покорённых им людей… В зрелые годы Толкин, как мы видели, считал «нордический нонсенс» антинаучной белибердой. После «Забытых сказаний» ни о «Магическом Солнце», ни об Арьядоре он уже не вспоминал.

Вообще, мистические тайны Востока, столь увлекавшие теософов всех мастей, Толкина совершенно не завораживали. Интерес к восточной религии и философии у него не проявляется ни в эссеистике, ни в литературных трудах. В «Легендариуме» магия и мистика Востока изначально ассоциируется с Ту-Сауроном (впрочем, в «Забытых сказаниях» Ту, обитающий как раз на Востоке, ещё не космический злодей). В одном из писем Толкин связал происхождение «тайных культов и «магических» традиций, переживших падение Саурона» с ушедшими на Восток двумя волшебниками, посланцами Валар, — и это расценивается как их «поражение».

Благодаря знакомству с Ч. Уильямсом Толкин непосредственно столкнулся с «герметической традицией» Запада. Уильямс увлекался оккультизмом прежде, много знал и писал о нём; от спиритических же опытов не отошёл и в оксфордский период. Так, практика «подселения» ушедшего духа в помощь живому не только описывается в его романах (как в положительном, так и в отрицательном ключе), но была предметом собственных психических экспериментов.

Едва ли не под влиянием этих нежелаемых познаний уже в 1950-х гг. в эссе «О законах и обычаях Эльдар» попала целая антиспиритическая филиппика: «Глупо и опасно, — помимо того что это худое дело, прямо запрещенное назначенными Правителями Арды, — Живым искать общения с Бестелесными, хотя бездомные и могут желать этого, особенно наименее стоящие среди них. Ибо Бестелесные, странствующие по миру, — это, по меньшей мере, те, кто отказался от двери жизни и остался в раскаянии и жалости к себе. Некоторые наполнены раздражением, горем и завистью. Некоторые были порабощены Темным Властелином и делают его работу по-прежнему, хотя сам он ушел. Они не говорят ни правдивого, ни мудрого. Вызывать их — глупость. Пытаться повелевать ими и делать их слугами собственной воли — злодейство. Такие практики — от Моргота, и некроманты — сонм Саурона, его слуги.

Некоторые говорят, что Бездомные желают тел, хотя не хотят искать их законно через подчинение правосудию Мандоса. Худшие среди них заберут тела, если сумеют, незаконно. Опасность общения с ними поэтому не только в опасности быть обманутым фантазиями или ложью; это также опасность уничтожения. Ибо кто-то из голодных Бездомных, если ему будет позволено дружбой Живых, может попытаться извергнуть фэа из его тела; в споре же за власть над телом оно может быть серьезно повреждено, даже если и не будет вырвано у законного обитателя. Или Бездомный может попросить приюта, и если ему позволят, то он будет пытаться поработить хозяина, использовать его волю и его тело для собственных целей. Говорят, что Саурон делал такое и обучал своих последователей достигать этого». Спиритические духи, по толкованию Толкина, — «Бездомные», лишенные тела из-за нежелания отправиться в Валинор души (фэа) эльфов. Стоит здесь вспомнить именитого литературного спирита А. Конан Дойла, для коего эльфы были явлением одного порядка с «духами» — со знаком плюс, разумеется.

Итак, в вопросах веры Толкин был достаточно твёрд и ортодоксален. Мир вокруг себя он оценивал глазами строгого католика — «свет» и «добро» в реальности ассоциировались для него с христианской традицией, а «тьма» и «зло» с её отрицанием. Без чёткого осознания этого творчество создателя современного жанрового фэнтези едва ли может быть понято.