«Да здравствует принц Пригио»? — Толкин и Лэнг

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Да здравствует принц Пригио»? — Толкин и Лэнг

Для тысяч английских детей поколения Толкина знакомство с миром волшебной сказки начиналось с «Цветных книг сказок», подготовленных Эндрю Лэнгом, его супругой Леонорой и их сотрудниками в 1889–1910 гг. Книги — всего их вышло двенадцать — представляли собой адаптацию сказок и сказаний разных народов мира для детей. Лэнг и сам писал сказки, из которых наиболее известна дилогия о сказочной стране Пантуфлия — «Принц Пригио» и «Принц Рикардо Пантуфлийский», — вышедшая под названием «Моя собственная книга сказок». Вообще, он был довольно активным писателем, автором «взрослых» фантастических и исторических романов, хотя большую известность снискал как учёный, специалист в области мифологии и фольклора. Собственно говоря, его издание сказок для детей было лишь одним из последствий этих научных занятий.

Толкин, как и многие дети его возраста, познакомился с «Цветными книгами» очень рано. Они вошли в число книг наиболее любимых — живая, древняя и народная основа адаптаций Лэнга выглядела гораздо привлекательнее поучений большинства викторианских сказочников, вроде Нэтчбулл-Хьюджессена. Эти сказки шевелили юного читателя, пробуждали жажду чего-то неведомого. Особенное впечатление на Толкина произвела уже упоминавшаяся история Сигурда из «Красной книги сказок». Она заронила ему доходившую, по собственному признанию, до одержимости «мечту» о драконах — и, что гораздо существеннее, побудила ещё в школьные годы взяться за изучение древнеисландского языка. Таким образом, детское знакомство с Лэнгом не только заложило некоторые основания «Легендариума», проложив дорогу и к Моррису, и к древним сагам, но и определило будущее Толкина-лингвиста.

Неудивительно, что в наиболее важных для Толкина сказаниях «Легендариума» уже на самых ранних стадиях мы видим отголоски мотивов, впервые встреченных в «Цветных книгах». «Турамбар», хотя и писался уже после знакомства с Эддой, «Сагой о Вёльсунгах», поэмой Морриса и операми Вагнера, всё-таки в корнях своих восходит к первому знакомству Толкина с Сигурдом, к истории Лэнга. Например, описание предсмертной агонии дракона, ломающего стоящие рядом деревья, ближе в этой детали к адаптации Лэнга, чем к древней саге. А в «Сказке о Тинувиэль» и всех последующих версиях истории Берена выращенные волшебством волосы Лутиэн — конечно, прямиком из сказки о Рапунцель, которую Толкин тоже впервые прочёл у Лэнга.

Неудивительно, что со временем Толкин предложил «Цветные книги» и своим детям и для них они тоже вошли в круг постоянного чтения. Столь же неудивительно и то, что в период работы над «Хоббитом» сказочное собрание Лэнга стало для Толкина важным источником идей. Там можно было найти немало о волшебных существах (в основном чудовищных) — троллях, драконах, великанах, — а во взятой из Крейцвальда эстонской сказке было и о магическом кольце (хотя Толкин, скорее всего, заимствовал его всё-таки не оттуда, а из валлийского эпоса). Специалистом по творчеству и жизни Лэнга стал ученик Льюиса и Толкина, «инклинг» Р. Л. Грин, в 1946 г. выпустивший биографию ученого.

В то же время, как и в случае с Макдональдом, «взрослое» перечитывание как адаптаций Лэнга, так и собственных его сказок навело Толкина на мысль о недостатках. В 1939 г., когда к нему обратились с предложением прочесть лекцию памяти Лэнга, результатом стало эссе «О волшебных историях». В нём, естественно, работам Лэнга уделяется немало внимания, однако Толкин не только отдаёт Лэнгу должное, но и полемизирует с ним.

Толкин вполне разделял негативное отношение Лэнга к «цветочным» фейри викторианской сказки, единственным занятием которых является чтение морали. Отсутствию этих ненавистных существ в «Книгах сказок» Толкин был весьма рад, так же как был благодарен Лэнгу и его супруге за титанический труд по сбору и обработке в основном качественного материала. «Большая часть его (собрания Лэнга) содержания более или менее чисто проходит тест». Толкин, пожалуй, слегка критикует Лэнга за включение суахилийского «Сердца обезьяны» — типичной сказки о животных. Но прощает интерес «исследователя фольклора» к мотиву спрятанного сердца, действительно принадлежащему волшебной сказке. Толкин скорее согласен с Лэнгом-ученым и тогда, когда тот рассуждает о тесной взаимосвязи мифологии и религии, подчеркнув при этом, что изначально это «две разные вещи».

Но вот с чем, как мы помним, Толкин категорически не мог согласиться — и здесь виден некий парадокс, учитывая его собственную детскую любовь к сборникам Лэнга, — это с самой идеей адаптации сказок для детей. Здесь он жёстко спорит с Лэнгом, опровергая его аргументы в пользу такой адаптации, как и в пользу специальной адресации сказок детям. В последнем случае аргументы Лэнга, если послушать Толкина, действительно были неверны в главном — в предположении, что для детей сказка выполняет функцию «взрослой» реалистической истории. Дети, доказывал Толкин, ссылаясь и на себя, и на своих детей, не более склонны к «первичной», буквальной вере в фантастических чудовищ, чем любой нормальный человек. Он резко осуждает Лэнга за превращение греческой «высокой волшебной истории» (о Персее и Медузе) в «нянюшкину» сказку с безымянными персонажами. Хотя готов согласиться с положительным эффектом неопределённости времени действия.

И вот дело доходит до собственных сказок Лэнга — и тут мы понимаем, почему они, в отличие от фольклорно-мифологического собрания, никогда не служили для Толкина источником вдохновения. Толкин ставил Лэнга-сказочника несколько выше прочих его викторианских собратьев (впрочем, и лекция была всё-таки памяти Лэнга), потому, вынеся им очередной приговор за снисходительно-насмешливую порчу сказок под выдуманные детские нужды, добавляет: «Эндрю Лэнга я не обвиняю в хихиканье, но очевидно, что он улыбается про себя и столь же очевидно подчас заглядывает в понимающие лица поверх голов детской аудитории — к очень серьёзному вреду для «Хроник Пантуфлии».

Почти сразу и конкретный пример того, как Лэнг, подчёркивавший необходимость «сердца маленького ребенка» для входа в Феерию, «запутался в этом». Ребёнку от сказки требуется справедливость — торжество истины и наказание зла, — подчёркивает Толкин вслед за Честертоном. Дитя отнюдь не склонно к «некритичной мягкости». А Лэнг? «Он мучится, чтобы защитить убиение Жёлтого Гнома принцем Рикардо в одной из собственных волшебных историй. «Я ненавижу жестокость… — говорит Лэнг, — но это был честный бой с мечом в руке, и гном, мир его праху! — умер в доспехах». Однако неясно, чем «честный бой» менее жесток, чем «честное правосудие»; или проткнуть гнома мечом более справедливо, чем казнить плохих королей и злых мачех? — каковых казней Лэнг отрекается — он отсылает преступников (и хвалится этим) на заслуженный отдых с достойным пенсионом. Таково милосердие, не смягченное справедливостью. Правда в том, что эти оправдания адресованы не детям, а родителям и опекунам, кому Лэнг и рекомендует своих «Принца Пригио» и «Принца Рикардо» как подходящее чтение для подопечных. Именно родители и опекуны классифицировали волшебные истории как juvenilia. И это маленький пример результирующей подмены понятий».

Но всё-таки даже «Пантуфлия» заслужила у Толкина доброе слово, пусть и довольно скупое. Говоря в конце об эвкатастрофе как средстве усилить даже слабую сказку, Толкин отмечает: «Сказка, которая в какой-то мере преуспевает в этом, не совсем безнадёжна, какие бы изъяны ни содержала она в себе, сколь бы разнородной и путаной по замыслу не была. Так случилось даже с собственной волшебной историей Эндрю Лэнга «Принц Пригио», сколь ни неудовлетворительна она со многих точек зрения. Когда «каждый рыцарь вернулся к жизни, и воздел свой меч, и воскликнул: «Да здравствует принц Пригио!» — радость вспыхивает отголоском какой-то странной мифической волшебной истории, более великой, чем описанное событие. Ничего такого не было бы в сказке Лэнга, если бы описываемое событие не было осколком волшебной «фантазии» более серьезной, чем основной объём рассказанной истории, которая в целом более фривольна, улыбаясь полунасмешливой улыбкой куртуазной, фальшивой Conte. (Это характерно для колеблющегося равновесия Лэнга. На поверхности его история следует «куртуазной» французской conte с сатирическим загибом, и теккереевской «Розе и Кольцу» в частности, — разновидность жанра, которая, будучи поверхностной, даже фривольной по природе, не производит и не ставит цель произвести что-то столь глубокое; но в глубинах под этим скрывается дух романтика Лэнга.) Намного более силён и резок эффект в серьёзном сказании о Феерии (той разновидности, которую Лэнг называл традиционной и на самом деле предпочитал)…»

В итоге отношение Толкина к Лэнгу оказывается во многом сходным с его отношением к братьям Гримм. Толкин ценил Лэнга как собирателя и исследователя, но уже как к издателю (из-за склонности к адаптациям) относился критично. А литературная сторона творчества Лэнга не вызывала у него особого интереса — и мы едва ли имели бы столь полную аттестацию Толкином сказок самого Лэнга, если бы личность последнего не стала поводом к лекции «О волшебных историях». В честь Вильгельма Гримма Толкин лекций не читал, и работу последнего над сказочным «сырьём» не имел случая оценить столь подробно. Может быть, оно и к лучшему.